Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Татьяна Сухотина-Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
XII
После выставки своей картины в Петербурге Ге приехал к нам в Москву. Это было весной 1894 года. Он показался нам очень утомленным и слабым, хотя ни на что не жаловался. Очевидно, ежедневное объяснение картины приходившей ее смотреть публике подорвало его силы. Равнодушно давать эти объяснения он не мог, так как он вкладывал всю свою душу в содержание своих картин, считая его важным и значительным.
Картину свою он привез с собой в Москву с намерением и здесь ее показать публике частным образом. Отыскивая для этого помещение, Николай Николаевич тем временем жил у нас и отдыхал.
В эту весну в Москве был первый съезд художников61. Я была членом этого съезда, ездила на все собрания, и так как принимала некоторое участие в художественном отделе книгоиздательства "Посредник", то убедила одного из участников "Посредника" прочесть доклад о народных картинах с тем, чтобы к этому делу привлечь художников. Доклад этот имел успех, но мало результатов.
Когда приехал Ге, мне захотелось и его привлечь к этому делу и заставить его принять участие в съезде. Но он отнесся холодно и к тому и к другому.
– Нет, Таня, – сказал он мне, – мне там нечего делать. Там председательствует великий князь, мне не хотелось бы встречаться с ним.
Я была разочарована.
– По-моему, вам следует там быть, – убеждала я его. – Вы один из учредителей "Передвижных выставок", вашего брата уже мало осталось, а вы могли бы молодежи сказать что-нибудь полезное.
Николай Николаевич ушел спать, ничего не решивши, но на другое утро, когда я пришла пить кофе, он сидел веселый и сияющий.
– Таня, я всю ночь думал, – сказал он мне. – И ты увидишь, что я им сегодня скажу. – Когда пришел отец, он и ему сообщил, что "Таня мне велела говорить на съезде художников, и я сегодня ночью решил, что я это сделаю".
В этот день, вечером, было назначено последнее заседание съезда, после которого он закрывался.
После обеда мы поехали с Николаем Николаевичем в Исторический музей, где приютился съезд. Великий князь не присутствовал. Мы сели с Николаем Николаевичем, прослушали несколько докладов, после которых послали сказать председателю, что хочет говорить Ге.
Тотчас же за ним прислали кого-то, кто проводил его на кафедру. Я с своего места смотрела, как он в своей вечной холщовой рубахе и старом пиджаке вышел в публику, которая, увидавши его, вдруг разразилась таким громом рукоплесканий, стуков и возгласов, что совсем взволновала Николая Николаевича. Я видела, как краска прилила ему к лицу и как заблестели его молодые глаза. Когда немного стихло, Ге, положа оба локтя на кафедру и поднявши голову к публике, начал:
– Все мы любим искусство…
Не успел он произнести этих слов, как рукоплескания, стуки, крики еще усилились.
Николай Николаевич не мог продолжать… Несколько раз он начинал, но опять начинали хлопать и кричать.
После шаблонных речей разных господ во фраках, начинающих свои речи неизменным обращением: "Милостивые государыни и милостивые государи", – и т. д., слова Ге, сразу объединявшие всех присутствующих, и его красивая, оригинальная наружность, – произвели на всех огромное впечатление.
Смысл речи был тот, что художник, посвятивший себя искусству, не может рассчитывать на легкую, праздную жизнь, а, принимая это призвание, он должен ожидать в жизни много трудностей и готовиться к постоянной борьбе. Говорил он также о том, как много добра делают те люди, которые вовремя поддержат и ободрят художника в трудную минуту его жизни; помянул добрым словом П. М. Третьякова, который не только денежно, но и своим добрым, участливым отношением умел поддержать художника во времена нужды и отчаяния. Говорил он так тепло и сердечно, что многие прослезились, и когда Ге сходил с кафедры, его проводили с таким же восторгом, с каким встретили.
Была весна, ночь была теплая, и мы с ним дошли домой пешком через Александровский сад. Мы шли молча, и я, глядя на него, думала о том, что только тот человек может иметь влияние на других, который, как Ге, не переставал гореть огнем любви к людям и всему, что может быть нужно их душе.
Через несколько дней после этого собрания было найдено помещение для картины Ге62, и он пошел туда, чтобы ее устроить. Когда было все готово, Ге разрешил всем желающим приходить и смотреть на картину. С волнением отправились и мы посмотреть на "Распятие", о котором столько рассказывал и писал Николай Николаевич и над которым он столько работал.
Я испытала то же, что всегда, – некоторое разочарование. Чтобы картина произвела на меня впечатление, надо было, чтобы она была сильнее того представления о ней, которое я составляла себе по рассказам Николая Николаевича.
А то, что выросло в моем воображении по этим рассказам, было совершеннее и по исполнению, и по выразительности, чем то, что я увидала.
С моим отцом было не то: пока мы с сестрой и еще несколькими друзьями были в мастерской, пришел мой отец, которого Ге ждал с нетерпением. Отец был поражен картиной: я видала по его лицу, как он боролся с охватившим его волнением.
Николай Николаевич жадно смотрел на него, и волнение отца передалось и ему.
Наконец, они бросились в объятия друг другу и долго не могли ничего сказать от душивших их слез.
"Распятие" простояло в Москве несколько недель, в продолжение которых в мастерской постоянно толпилась публика. Я часто там бывала, так как мне интересно было следить за впечатлением, производимым картиной на публику, а также и потому, что я приводила туда своих товарищей по Школе живописи.
Впечатления были самые разнообразные – от крайне отрицательного до самого восторженного.
Помнится мне, что в эту весну, кажется, в мае, Николай Николаевич уехал с моим отцом в Ясную Поляну, где пробыл очень недолго63, и поехал дальше, в свой хутор, в Черниговскую губернию.
Вскоре и я поехала в Ясную Поляну, но Ге там уже не застала.
Больше не суждено нам было увидаться. 2 июня, вечером, нам подали телеграмму. Отца не было в комнате, – была моя мать, сестра Маша и я. Телеграмма была короткая: Николай Николаевич Ге, сын, сообщал нам о том, что его отец скончался в ночь с 1 на 2 июня (1894 г.).
Мы не могли прийти в себя от поразившего нас известия и сидели молча. Вдруг мы услыхали шаги отца, поднимающегося по лестнице. У меня сердце упало, и я просила кого-нибудь сообщить отцу о полученной телеграмме, так как чувствовала, что голос и язык не послушались бы меня. Сестра тоже отказалась. И я помню, каким странным, неестественным голосом моя мать сказала, обращаясь к отцу:
– Вот, они на меня возложили неприятную обязанность сообщить тебе новость, которая тебя огорчит. – И она передала отцу телеграмму.
Скоро после этой телеграммы отец получил от старшего сына Ге, Петра Николаевича, письмо с описанием того, как умер его отец. Приехавши домой на хутор от старшего сына, Николай Николаевич почувствовал себя дурно, лег и скончался, не приходя в сознание.
Отец ответил Петру Николаевичу:
"Очень благодарен Вам, Петр Николаевич, за Ваше подробное письмо о последних днях и минутах моего милого друга. Едва ли я когда испытывал такое больное чувство потери, как то, которое испытываю теперь. Не могу привыкнуть и по нескольку раз в день вспоминаю, и первую минуту не верю, и всякий раз вновь переживаю чувство утраты. Испытываю и то, что Вы пишете, как бы раскаяние и позднее сожаление о том, что недостаточно любил его или, скорее, недостаточно проявлял свою любовь к нему, потому что любил я его всей душой. Но он-то был уж очень любовен, и иногда думается, что недостаточно ценил это счастье. В особенности трудно привыкнуть к его смерти, потому что я не знаю человека на наш человеческий взгляд – более полного душевных сил и будущности. С ним никак не соединялась мысль о смерти. Хочется жалеть о том, что он не сделал всего того, что он хотел и мог, но, видно, этого не нужно было. Видно, есть другие, высшие соображения, недоступные нам, по которым ему надо было теперь уйти из жизни. Я верю в это.
Смерть его подействовала на меня и на всех возвышающим образом, как действует всегда смерть человека большого, не одним внешним даром, но чистого сердцем и такого любовного, каков был Ваш отец. Так она подействовала на всех. Я с разных сторон – Страхов64, Лесков65, Стасов66, Веселитская67 – получаю письма о нем и на всех, вижу, смерть эта произвела то же возвышающее и умиляющее впечатление, как и на меня, хотя и в меньшей степени.
Стасов хочет писать его биографию, или очерк его деятельности, и хотя это будет не очень основательно,– это будет не дурно, потому что он понимает хотя одну сторону величия Вашего отца.
Вы хорошо сделали, что прислали к нам его картины:68 мы еще их не получили.
Получив, сделаем все, что нужно. Я начал писать Третьякову, чтобы разъяснить ему все значение Ге, как художника, с тем, чтобы он приобрел и поместил все оставшиеся. Надеюсь кончить письмо и послать ему нынче же.
Спасибо, что Вы ко мне обратились как к другу и все описали. Вы для меня всегда будете дороги. Что Колечка? Нам все казалось, что он приедет к нам. Я потому не писал еще ему. Передайте мой привет Вашей жене.
Любящий вас Л. Толстой. 13 июня 1894 г.69" Затем мы получили письмо от младшего сына Николая Николаевича, которого мы по дружбе все звали Колечкой. Он писал моему отцу, что предоставляет ему право на распоряжение своей частью картин, унаследованных им от отца, и посылает нам две из них в Ясную Поляну.
Отец уже до получения картин думал о их судьбе и написал по этому поводу два письма П. М. Третьякову. Вот они:
П. М. Третьякову 14 июня 1894 года.
Павел Михайлович, вот пять дней уже прошло с тех пор, как я узнал о смерти Ге, и не могу опомниться.
В этом человеке соединялись для меня два существа, три даже: 1) один из милейших, чистейших и прекраснейших людей, которых я знал, 2) друг, нежно любящий и нежно любимый не только мной, но и всей моей семьей от старых до малых и 3) один из самых великих художников, не говорю России, но всего мира. Вот об этом-то третьем значении Ге мне и хотелось сообщить Вам свои мысли. Пожалуйста, не думайте, чтобы дружба моя ослепляла меня: во-первых, я настолько стар и опытен, чтобы уметь различить чувства от оценки, а во-вторых, мне незачем из дружбы приписывать ему такое большое значение в искусстве: мне было бы достаточно восхвалять его как человека, что я и делаю и что гораздо важнее.
Если я ошибаюсь, то ошибаюсь не из дружбы, а от того, что имею ложное представление об искусстве. По тому же представлению, которое я имею об искусстве, Ге между всеми современными художниками, и русскими и иностранными, которых я знаю, все равно, что Монблан перед муравьиными кочками. Боюсь, что это сравнение покажется Вам странным и неверным, но если Вы станете на мою точку зрения, то согласитесь со мной. В искусстве, кроме искренности, то есть того, чтобы художник не притворялся, что он любит то, чего не любит, и верит в то, во что не верит, – как притворяются многие теперь будто бы религиозные живописцы, – кроме этой черты, которая у Ге была в высшей степени, – в искусстве есть две стороны: форма – техника, и содержание – мысль. Форма – техника выработана в наше время до большого совершенства. И мастеров по технике в последнее время, когда обучение стало более доступно массам, явилось огромное количество, и со временем явится еще больше. Но людей, обладающих содержанием, то есть художественной мыслью, то есть новым освещением важных вопросов жизни, таких людей, по мере усиления техники, которой удовлетворяются мало развитые любители, становилось все меньше и меньше, и в последнее время стало так мало, что все, не только наши выставки, но и заграничные Салоны наполнены или картинами, бьющими на внешние эффекты, или пейзажи, портреты, бессмысленные жанры и выдуманные исторические или религиозные картины, как Уде, или Беро70, или наш Васнецов71.
Искренних сердцем, содержательных картин нет. Ге же главная сила – в искренности, значительном и самом ясном, доступном для всех содержании.
Говорят, что его техника слаба, но это неправда. В содержательной картине всегда техника кажется плохою, для тех особенно, которые не понимают содержания. А с Ге это постоянно происходило. Рядовая публика требует Христа-иконы, на которую бы ей молиться, а он дает ей Христа – живого человека, и происходит разочарование и неудовлетворение вроде того, как если бы человек готовился бы выпить вина, а ему влили в рот воды, человек с отвращением выплюнет воду, хотя вода здоровее и лучше вина.
Я нынче зимой был три раза в Вашей галерее и всякий раз невольно останавливался перед "Что есть истина?", совершенно независимо от моей дружбы с Ге и забывая, что это его картина. В эту же зиму у меня были два приезжие умные и образованные крестьяне, так называемые молокане, один из Самары, другой из Тамбова72. Я посоветовал им сходить в Вашу галерею. И оба, несмотря на то, что я им ничего не говорил про картину Ге, оба они были в разное время – были более всего поражены картиной Ге "Что есть истина?".
Пишу Вам это мое мнение затем, чтобы посоветовать приобрести все, что осталось от Ге, так, чтобы Ваша, то есть национальная русская галерея не лишилась произведений самого своего лучшего живописца с тех пор, как существует русская живопись.
Очень жалею, что не видел Вас нынче зимой. Желаю Вам всего хорошего.
Любящий вас Лев Толстой73.
П. М. Третьякову 15 июля 1894 года.
Павел Михайлович! В дополнение к тому, что писал Вам вчера, хочется сказать еще следующее: различие главное между Ге и Васнецовым еще в том, что Ге открывает людям то, что впереди их, зовет их к деятельности и добру и опережает свое время на столетие, тогда как Васнецов зовет людей назад, в тот мрак, из которого они с такими усилиями и жертвами только что выбираются, зовет их к неподвижности, суеверию, дикости и отстает от своего времени на столетие.
Простите меня, пожалуйста, если я своими суждениями огорчаю или оскорбляю Вас.
Признаюсь, меня волнует и поражает то, что я в Вас встречаю то суждение, которое свойственно только людям, равнодушно и поверхностно относящимся к искусству74.
Ведь если есть какое-нибудь оправдание всем тем огромным трудам людей, которые сосредоточены в виде картин в Вашей галерее, то это оправдание только в таких картинах, как "Христос" Крамского и картины Ге, и, главное, его картина "Что есть истина?". А Вы эту-то самую картину, которая во всем Вашем собрании сильнее и плодотворнее всех других трогает людей, Вы ее-то считаете пятном Вашей галереи, недостойной стоять в одном здании с дамами Лемана75 и т. п.
Вы говорите "Распятие" нехудожественно. Да художественных картин не оберешься!
Рынок завален ими, но горе в том, что они никому ни на что не нужны и только обличают праздность и роскошь богатых, служат уликой им в их грехах. А содержательных, искренних – содержательных картин нет, или очень, очень мало. А только одни такие картины имеют право существовать, потому что нравственно служат людям. Ну, да, я знаю, что я не убежду Вас, да это и не нужно.
Произведения настоящие, нужные человечеству, как картины Ге, не погибают, а своим особенным путем завоевывают себе признание. Оно иначе и быть не может.
Если бы гениальные произведения были сразу всем понятны, они бы не были гениальные произведения. Могут быть произведения непонятны, но вместе с тем плохи, но гениальное произведение всегда было и будет непонятно большинству в первое время.
Еще раз простите меня, если был Вам неприятен резкостью тона, и примите уверение моего совершенного уважения.
Л. Толстой76 Наконец мы получили две картины Ге: "Распятие" и "Повинен смерти". Когда я начала распаковывать их, то пришла в ужас от того, в каком виде пришла последняя картина. Она была снята с подрамка, заложена газетной бумагой и скатана. Так как Ге всегда соблюдал экономию и покупал дешевые краски, то, вероятно, некоторые краски, которыми он писал, были терты на глицерине и не могли вполне высохнуть.
Поэтому все газеты прилипли к картине, и когда я стала их отдирать, то пришла в ужас, видя, что это невозможно сделать, не испортивши картины. Я стала понемногу отмачивать газеты и по маленьким кусочкам их снимать. Но тем не менее во многих местах остались отпечатанными газетные буквы.
Я натянула картины на подрамки и поставила их в своей мастерской в Ясной Поляне до решения их дальнейшей участи.
Вот что отец написал по этому поводу Николаю Николаевичу Ге-младшему:
"Отвечаю, немного помедлив, милый друг Колечка, и потому пишу в хутор. Я и до Вашего письма иначе не смотрел на мое отношение к тому, что оставил мой дорогой друг, как так, что, пока я жив, я обязан сделать, что могу, для того, чтобы его труд принес те плоды, которые он должен принести. Напишите Петруше и дайте мне и Черткову carte blanche {свободу поступать по своему усмотрению (фр.).}, и мы будем делать, что сможем и сумеем. До сих пор я делал только то, что переписывался с Третьяковым. Он пишет в последнем письме, что он не может приобрести "Суд" и "Распятие", потому что или запретят, или враги испортят картину, чего он даже боится за "Что есть истина?". Я, кажется, внушил ему отчасти все значение того, что оставил Ге, и, будучи в Москве, буду стараться устроить через него, или Солдатенкова, или кого еще – музей Ге77. Моя мысль та, что надо устроить помещение и собрать в него все работы Ге и хранить и показывать. Об издании рисунков не могу сказать, не видав их. Если Вы будете уезжать из хутора, перешлите их сюда, в Ясную. Мы рассмотрим и пока будем хранить. …Я теперь сижу часто в мастерской Тани, смотрю на обе картины, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Картины эти слагались в сердце и голове художника – да еще какого – десятки лет, а мы хотим в пять минут понять и обсудить"78.
Когда я поставила картины в своей мастерской, я повестила своим друзьям и крестьянам на деревне о том, что я прошу всех приходить и смотреть на картины и буду давать объяснения тем, кому они понадобятся.
Прибавлю здесь то, что я смутно знала, но чему без доказательства не хотела верить. Это то, что очень редкий крестьянин знал о том, кто был Христос и какова была его жизнь. А из приходивших крестьянок ни одна не знала о нем ничего.
Отец и я постоянно получали письма от общих друзей с запросами о кончине Николая Николаевича.
Н. С. Лесков писал мне из Меррекюля 8 июня 1894 года:
"Уважаемая Татьяна Львовна!
Простите мне мою просьбу и не откажитесь сообщить мне: где и при каких условиях умер друг наш Николай Николаевич Ге и где и как схоронили его тело? Вообще, что известно об этом в Вашем доме? Сюда, в Меррекюль, весть эту привез 4 июня вечером Петр Ис. Вейнберг, а потом 5-го пришли и газеты. А за час до известия у меня сидел Шишкин, и мы говорили о Ге. Здесь много художников, и все вспоминают о нем с большими симпатиями, и всем хочется знать: где и как он совершил свой выход из тела. Мы с ним были необыкновенные ровесники: я и он родились в один и тот же день, одного и того же года, на память Николая Студита, которому никто никогда не празднует, а это и был наш патрон, и он был художник…"79 В. В. Стасов обратился к моему отцу и ко мне с просьбой доставить ему какой был в нашем распоряжении материал для биографии Ге. Отец ответил ему следующим письмом:
В. В. Стасову 12 июня 1894 г. Ясная Поляна.
Владимир Васильевич! Очень рад, что Вы цените деятельность Ге и понимаете ее. По моему мнению – это был не то, что выдающийся русский художник, а это один из великих художников, делающих эпоху в искусстве. Разница наших с Вами воззрений на него та, что для Вас та христианская живопись, которой он посвящал исключительно свою деятельность, представляется одним из многих интересных исторических сюжетов; для меня же, как это было и для него, христианское содержание его картин было изображением тех главных, важнейших моментов, которые переживает человечество, потому что движется вперед человечество только в той мере, в которой оно исполняет ту программу, которая поставлена ему Христом и которая включает в себя всю, какую хотите, интеллектуальную жизнь человечества.
Это мое мнение отчасти и отвечает на вопрос, почему я говорю о Христе80. Не говорить о Христе, говоря о жизни человечества и о тех путях, по которым оно должно идти, и о требованиях нравственности для отдельного человека – все равно, что не говорить о Копернике или Ньютоне, говоря о небесной механике.
О боге же я говорю потому, что это понятие самое простое, точное и необходимое, без которого говорить о законах нравственности и добра так же невозможно, как говорить о той же небесной механике, не говоря о силе притяжения, которая сама по себе не имеет ясного определения. Так же, как Ньютон, для того, чтобы объяснить движение тел, должен был сказать, что есть что-то, похожее на притяжение тела quasi attrahuntur {"как бы притягиваются" – слова Ньютона из его формулировки закона притяжения.}, так и Христос, и всякий мыслящий человек не может не сказать, что есть что-то такое, от чего произошли мы и всё, что существует, и как будто по воле которого все и мы должны жить. Вот это есть бог – понятие очень точное и необходимое. Избегать же этого понятия нет никакой надобности, и такой мистический страх перед этим понятием ведет к очень вредным суевериям.
Ге письма я Вам соберу, соберу его письма к дочерям. Его разговоры, в особенности об искусстве, были драгоценны. Я попрошу дочь записать их и помогу ей в этом. Особенная черта его была – необыкновенно живой, блестящий ум и часто удивительно сильная форма выражения. Все это он швырял в разговорах. Письма же его небрежны и обыкновенны.
Желал бы очень повидаться.
Лев Толстой81.
Репин писал мне:
"Умер Ге! Как жаль его! Какой это был большой художник!"82 И в следующем письме в конце рассуждения об искусстве "само по себе" он пишет: "В душе я бесконечно жалею, что Ге пренебрегал внешней стороной искусства. При его гениальном таланте и редком душевном развитии он оставил нам свои глубокие художественные идеи только в грубых подмалевках. Простите – я знаю, что Вы иного мнения…"83 Все письма отца за это время полны выражения любви и восхищения к своему другу. 12 июня 1894 года он пишет И. И. Горбунову-Посадову в ответ на его письма:
"Спасибо Вам, Иван Иванович, за оба письма Ваши84. От смерти нашего друга не могу опомниться, не могу привыкнуть. Какая удивительная таинственная связь между смертью и любовью. Смерть как будто обнажает любовь, снимает то, что скрывало ее, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее, – проявлять ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет – того, кто умер, – чувствуешь всю силу, связывающей тебя с ним любви.
Усиливается, удесятеряется проницательность любви, видишь все то, достойное любви, чего не видал прежде, – или видел, но как-то совестился высказывать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее.
Это был удивительный, чистый, нежный, гениальный, старый ребенок, весь по края полный любовью ко всем и ко всему, как те дети, подобно которым нам надо быть, чтобы вступить в царство небесное. Детская была у него и досада, и обида на людей, не любивших его и его дело. А его дело было всегда не его, а божие, и детская благодарность и радость тем, кто ценили его и его дело.
Он, которому должен был поклоняться весь христианский мир, был вполне счастлив и сиял, если труды его оценивались гимназистом и курсисткой. Как много было людей, которые прямо не верили ему только потому, что он был слишком ясен, прост и любовен со всеми. Люди так испорчены, что им казалось, что за его добротой и лаской было что-то, а за ней ничего не было, кроме бога любви, которая жила в его сердце. А мы так плохи часто, что нам совестно, неловко видеть этого бога любви, он обличает нас, и мы отворачиваемся от него. Я говорю не про кого-нибудь, а про себя. Не раз я так отворачивался от него. Просто мало любил. Ну, зато теперь больше люблю. И он не ушел от меня. Знаю, где найти его. В боге.
Поднимает такая смерть, такая жизнь.
От Петруши, его сына, было длинное письмо, описывающее его последние дни и смерть. Он только что готовился работать и был в полном обладании своих духовных сил, был весел, приехал домой, вышел из экипажа, ахнул несколько раз и помер"85.
А вот две выписки из писем отца к Н. С. Лескову и к Л. Ф. Анненковой:
"…О Ге я, не переставая, думаю и, не переставая, чувствую его, чему содействует то, что его две картины: "Суд" и "Распятие" стоят у нас, и я часто смотрю на них, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы Вы написали о нем. Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что мы все, если будем писать о нем, с разных сторон, мы едва ли сойдемся, то есть будем повторять друг друга"86.
"…Теперь выскажу Вам, Леонида Фоминична, чувства, вызванные во мне Вашим письмом. Вы уже знаете, верно, про смерть нашего друга, Н. Н. Ге?
Еще до его смерти мне писал Евг. Ив. Попов о том, что Колечка, его сын, находится в самом унылом настроении… Потом вскоре я получил известие о смерти его отца.
Не помню, чтобы какая-либо смерть так сильно действовала на меня. Как всегда, при близости смерти дорогого человека – стала очень серьезна жизнь, яснее стали свои слабости, грехи, легкомыслие, недостаток любви – одного того, что не умирает, и просто жалко стало, что в этом мире стало одним другом, помощником, работником меньше…"87 Обдумав и обсудив с близкими друзьями судьбу картин Ге, отец предложил П. М.
Третьякову устроить при его картинной галерее музей Ге, в который собрать все его произведения. Сыновья Ге предоставляли Третьякову бесплатно все картины и рисунки отца.
Благоразумный и осторожный Павел Михайлович выслушал предложение моего отца, сделанное не только от своего имени, но и от имени наследников Ге, и обещал дать ответ лишь через год.
Ровно через год он приехал к отцу и сказал ему, что он согласен взять картины и обязуется при первой возможности повесить их в галерее вместе с другими картинами, – но что отдельное помещение для них он приготовит только через пять лет.
Отец и младший сын Ге согласились на эти условия. Картины были посланы к Третьякову. Но пяти лет не прошло, как Третьяков умер. После этого некоторые из картин Ге были то выставляемы, то опять, вследствие строгости цензуры, скрываемы от публики.
Осенью 1903 года "Распятие" было выставлено сыном Ге в Женеве, где имело большой успех.
На одного русского эмигранта она произвела такое сильное впечатление, что он душевно заболел. Он часами смотрел на картину, не спуская с нее глаз. А потом обнимал и душил в своих объятиях встречаемых людей, говоря, что нам всем надо любить друг друга, иначе мы погибнем.
Лучшая женевская газета "Journal de Geneve", хотя и не вполне соглашаясь с концепцией картины, отметила то, что составляет главную силу Ге:
"C'est une oeuvre de foi, – пишет рецензент, – de haute probite, scrupuleusement cherchee et realisee. – И заключает словами: – Au total, – c'est l'oeuvre d'un artiste robuste et sensible, surtout tendre, gui sait, et gui aime…" {"Это творение, исполненное веры, глубоко честное, тщательно обдуманное и выполненное. В целом, это произведение художника сильного и чувствительного, очень нежного, который постигает и любит" (фр.).}88 Любовь и нежность были, действительно, отличительными чертами характера Ге, и все, что он делал в своей жизни, было ярко освещено этими свойствами его души.
Когда вспоминаешь его лицо, оно всегда представляется озаренным любовью и счастием, так как, за очень редкими исключениями, его любовь к людям заражала их, и они отвечали ему такой же любовью, какую и он проявлял к ним.
Л. А. Сулержицкий
Жизнь должна быть прекрасна.
Люди должны быть счастливы.
И для осуществления этих двух целей не следует пренебрегать никаким, даже самым мелким и пустым, поступком.
Если можно дать людям веселье забавным рассказом или смешным анекдотом, – то да здравствует веселый рассказ и смешной анекдот!
Если можно украсить жизнь людей картиной, представлением, песней, – и для этого нужен труд, – то надо дать его с охотой и весельем.
Если для счастья людей понадобится страдание, – то надо идти на него бодро, уверенно и радостно.
Вот в коротких словах "profession de foi" {символ веры (фр.).} недавно ушедшего из этой жизни моего товарища по Школе живописи и ваяния – Л. А. Сулержицкого1.
Не знаю, как сам он определил бы свое внутреннее миросозерцание. Может быть, и иначе, чем я это делаю. Может быть, только бессознательно жила в нем та страстная любовь к жизни и ко всему прекрасному в ней, которая заставляла его весело работать и радостно страдать.
Но всякий, знавший Сулержицкого, не только чувствовал это его свойство, но и заражался им.
Помню я Сулержицкого почти мальчиком.
В Школе живописи и ваяния, которую я посещала в продолжение нескольких зим, Сулержицкий среди товарищей составлял маленький центр.
Люди со слабой инициативой, с вялым характером, с шаткими убеждениями липнут к людям, богаче их одаренным.
Так это было и у нас в Школе.
Сулержицкий, или Сулер, как мы сокращенно звали его, всегда горел какой-нибудь новой затеей или новым открытием и увлекал за собой своих товарищей.
Если где-нибудь в Школе собиралась кучка учеников, о чем-нибудь горячо беседующих, можно было без ошибки сказать, что это ученики собрались вокруг Сулера. Когда раздавались взрывы хохота, это товарищи смеялись какому-нибудь рассказу, анекдоту или представлению Сулера. Если где-нибудь стройно пели ученики – это под его руководством составился хор.
Сулер был очень талантлив во всех областях искусства2.
Но главный интерес, связывающий всех нас в Школе, была живопись.
К рождеству мы устраивали свою выставку и до этого горячо готовились к ней.
Когда мы собирались, то толковали более всего о разных течениях и направлениях в искусстве, показывали друг другу свои работы и советовались друг с другом.
Помню, как раз перед рождеством мы собрались в Школе и обсуждали дела своей выставки. Кое-кто из нас принес свои холсты.
Сулер нам до этого своей картины не показывал и не рассказывал ее содержания, хотя давно уже готовил ее. Он искал в ней новых путей и не хотел, чтобы посторонние отзывы путали его.
Поэтому мы все ждали появления этой картины с большим интересом.
Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее.
Я теперь не помню подробности картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое серое освещение и одинокая фигура3.








