355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Сухотина-Толстая » Воспоминания » Текст книги (страница 3)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:40

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Татьяна Сухотина-Толстая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

VIII

Иногда к папа езжали гости. Большей частью это бывали умные люди, с которыми папа говорил о серьезных вопросах, нам недоступных.

Между ними были: П. Ф. Самарин, А. А. Фет-Шеншин, князь С. С. Урусов, граф А. П.

Бобринский и другие.

Они мало обращали на нас, детей, внимания. Мы же любили наблюдать за ними и каждого по-своему судили.

К П. Ф. Самарину мы были довольно равнодушны. Папа говорил с ним всегда о серьезных предметах, а иногда спорил с ним о вопросах, для нас чуждых и непонятных. Мы называли такие разговоры "высшей степени слова"… и знали, что понять эти разговоры мы не в состоянии.

Раз только мы приняли очень живое участие в споре папа с Самариным. Это было по поводу резвости скаковых лошадей. Папа утверждал, что степные лошади не менее резвы, чем английские. Самарин же с презрением отрицал это.

Тогда папа предложил Самарину побиться об заклад. Папа должен был пустить скакать свою степную лошадь, а Самарин свою английскую.

Мы, разумеется, всей душой стояли на стороне папа, но, к большому нашему огорчению, самаринский англичанин блестяще обскакал нашего башкирского степняка…

Фета мы не особенно любили. Нам не нравилась его наружность: маленькие, резкие черные глаза без ресниц, с красными веками, большой крючковатый сизый нос, крошечные, точно игрушечные, выхоленные белые ручки с длинными ногтями, такие же крошечные ножки, обутые в маленькие, точно женские, прюнелевые ботинки; большой живот, лысая голова – все это было непривлекательно.

Кроме того, Фет имел привычку, разговаривая, очень тянуть слова и между словами мычать. Иногда он начинал рассказывать что-нибудь, что должно было быть смешным, и так долго тянул, так часто прерывал свою речь мычанием, что терпения недоставало дослушать его, и в конце концов рассказ выходил совсем не смешным.

Мои родители очень любили его. Было время, когда папа находил его самым умным изо всех его знакомых и говаривал, что, кроме Фета, у него никого нет, кто так понимал бы его и кто указывал бы ему дурное в его писаниях.

"От этого-то мы и любим друг друга, – писал отец Фету27 июня 1867 года,– что одинаково думаем умом сердца, как вы называете"24.

"Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, – пишет он в другом письме, от 30 августа 1869 года, – чтобы высказать все накопившееся"25.

В письме от 29 апреля 1876 года отец пишет Фету, что когда он соберется "туда", то есть в другую жизнь, то он позовет его. "Мне никого в эту минуту так не нужно бы было, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее. Мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура-душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими"26.

Мы с Ильей недоумевали перед оценкой папа и даже раз дружно посмеялись над почтенным Афанасьем Афанасьевичем.

Как-то вечером мы, дети, сидели в зале за отдельным столиком и что-то клеили, а "большие" пили чай и разговаривали.

До нас доносились слова Фета, рассказывающего своим тягучим голосом о том, какие у него скромные вкусы и как легко он может довольствоваться очень малым.

– Дайте мне хороших щей и горшок гречневой каши… ммммммм… и больше ничего…

Дайте мне хороший кусок мяса… ммммм… и больше ничего… Дайте мне… ммммм… хорошую постель… и больше ничего.

И долго, мыча в промежутках между своей речью, Фет перечислял все необходимые для его благополучия предметы, а мы с Ильей, сидя за своим отдельным столиком, подталкивали друг друга под локоть и, сдерживая душивший нас смех, шепотом добавляли от себя еще разные необходимые потребности.

– И дайте мне по коробке конфет в день – и больше ничего, – шептал Илья, захлебываясь от смеха.

– И дайте мне хорошей зернистой икры и бутылку шампанского – и больше ничего, – подхватывала я тоже шепотом.

С Фетом приезжала его жена – милая, добрая Марья Петровна. Ее мы любили гораздо больше, чем ее знаменитого мужа. Она всегда со всеми была ласкова, и от нее так и веяло скромностью, снисходительностью и добротой.

С обоими супругами мы сохранили дружеские отношения до конца их жизни, а выросши, я полюбила истинное поэтическое дарование Афанасья Афанасьевича и научилась ценить его широкий ум.

С своим гостем А. П. Бобринским папа всегда особенно горячо спорил о религиозных вопросах.

Помню, как раз, сидя на скамейке под деревьями перед нашим домом, папа так ожесточенно с ним спорил о религии, что мне страшно стало. Я, конечно, стояла на стороне папа, я сочувствовала ему не потому, чтобы я понимала и одобряла то, что он говорит, а просто потому, что считала, что он ошибиться не может. Но мне жалко было, что папа так ожесточенно нападает на Бобринского. Только что перед этим Бобринский говорил мне, что у него есть дочка Мисси, приблизительно моих лет, с которой он хотел меня познакомить. Я об этом очень мечтала и боялась, что после спора с папа Бобринский раздумает ее привезти.

Но не все гости папа были умные и спорили с ним о высоких, непонятных нам, предметах. К нему езжал еще наш сосед Н. В. Арсеньев, с которым разговоры были всегда более простые и нам доступные. За это ли или за то, что Николенька Арсеньев обращал на меня внимание, я его очень любила. Он был молодой, красивый и веселый. Когда он приезжал к нам из своего имения Судакова, я всегда, когда могла, сидела в гостиной с "большими", и слушала Николеньку, и смотрела на него.

Помню, как раз он приехал, когда папа собирался идти сажать березовую посадку.

Он позвал Николеньку с собой. К моей радости, Николенька попросил позволения взять с собой и нас, детей, и мы все пошли вместе с ним и с папа сажать березки.

Теперь уже эта посадка – старый березовый, так называемый Абрамовский лес, и когда мне теперь приходится проезжать мимо него или гулять по нему, я всегда вспоминаю, как я старательно, под руководством папа и Николеньки Арсеньева, сажала маленькие душистые, с блестящими липкими листьями, молоденькие березки.

– Вот вырастешь – будешь здесь грибы собирать,– сказал мне при этом папа.

Раз как-то Николенька был у нас в гостях и мы все вместе сидели в гостиной. Был вечер, и в назначенный для нашего спанья час Ханна увела меня в детскую. Мне было очень горько расставаться с Николенькой, но делать было нечего, Ханны ослушаться нельзя было.

Вымывши в ванне Сережу, Ханна по старшинству посадила после него меня. Намыливши мне голову, Ханна на минутку отошла от меня, чтобы достать кувшин чистой воды для окатывания. Вдруг мне мелькнула смелая мысль. Я воспользовалась тем, что Ханна отвернулась от меня, и с быстротой молнии выскочила из ванны. Стремглав, как была, помчалась я в гостиную, оставляя после себя на полу следы мокрых ступней.

В гостиной я остановилась посреди комнаты перед Николенькой и, торжественно разведя руками, проговорила:

– Вот она, Таня!

Не знаю, что он подумал, увидя перед собой голенькую фигуру, с стекавшей с нее водой и с мылом, торчащим в виде битых сливок на голове, но я знаю, что мама пришла в ужас и отчаяние и, схватив меня в охапку, снесла к Ханне. Ханна уже хватилась меня и по мокрому следу бежала за мной.

– Боже мой! Что выйдет из этой девочки? – в ужасе говорит мама.


IX

Жили мы с Ханной в нижней комнате яснополянского дома. Прежде, еще во времена детства моего отца, дом этот был одним из флигелей, стоявших по двум сторонам большого дома, в котором родился папа. В те старинные времена комната со сводами не была жилой комнатой, а кладовой для хранения всякого рода провизии.

В потолке этой комнаты вделаны большие железные кольца, существующие и теперь. В прежние времена к этим кольцам подвешивались окорока, сушеные травы, сухие грибы и фрукты и другие деревенские запасы.

Большой дом, в котором родилась моя бабушка Толстая и родился и провел свое детство и свою молодость отец, был продан на снос еще до женитьбы отца. Его перевезли верст за двадцать пять от Ясной Поляны и поставили в том же виде, в каком он стоял в Ясной Поляне.

В 1913 году имение, в которое он был поставлен, было продано крестьянам. Они разобрали большой толстовский дом, поделили его между собой и из материала построили себе избы.

Когда отец в молодости продал большой дом, он с своей воспитательницей тетенькой Татьяной Александровной и с другими жителями Ясной Поляны перешли жить в один из каменных флигелей.

В этот же флигель после своей женитьбы отец привез свою молодую жену.

И в этом доме я и многие мои братья и сестры родились и провели почти всю свою жизнь.

К нашему флигелю на моей памяти папа пристроил переднюю и кабинет, а над ними большую залу.

А много лет спустя мама велела сломать низенькую деревянную пристройку, которая ютилась на противоположной стороне дома, и поставила на этом месте пристройку такого же размера, как выстроенную отцом залу.

Все детство нас троих, старших детей, прошло в комнате нижнего этажа нашего яснополянского дома.

Комната эта разделена каменным сводом на две части: меньшую и большую. В меньшей жила Ханна, а в большей – мы трое: Сережа, Таня и Илюша.

Старший из нас был Сережа. Это был тихий, серьезный мальчик, доверчивый и правдивый. Он был добрый и сердечный. Почему-то он всегда стыдился всякого проявления нежного чувства, точно это было преступление, и всегда избегал высказывать всякие чувства.

Как товарищ в играх он не был так интересен и весел, как Илья. У него не было столько воображения, и он не умел сразу понять игры и вступить в нее, как это бывало со мной и Ильей. Чуть я что затевала – Илья не только понял, но и дополнил игру. Так же и я с ним – чуть он придумает, я сейчас же подхватываю.

Сережа больше играл один. У него была кукла с блестящими черными фарфоровыми волосами и нарисованными голубыми глазами. Он назвал ее Женей в честь Ханниной сестры, которую он очень любил. С этой Женей Сережа играл всегда один, и мы с Ильей иногда заставали его тихонько разговаривающего со своей Женей.

– Илья, поди послушай, что он говорит,– подзадоривала я.

– Заметит, – говорил Илья. И действительно, как только Сережа замечал, что за ним наблюдали, он конфузился, замолкал и, отложив Женю в сторону, делал вид, что он даже никакого внимания на нее не обращает.

После Сережи иду я.

Мне трудно себя описывать. По рассказам людей, знающих меня ребенком, я была очень живая, шаловливая и веселая девочка, большая затейница, а иногда и притворщица.

Когда я была еще совсем крошечным ребенком, мои двоюродные сестры забавлялись тем, что легонько стукали меня головой об стену, и я, сгибая голову набок и прикладывая руку к глазам, притворялась, что мне больно и что я плачу.

– А-а-а! – пищала я.

Сестер это забавляло, и они продолжали меня стукать, пока, наконец, раз так меня стукнули, что я начала плакать по-настоящему.

Мне рассказывали, как, играя в прятки с Сережей, я притворялась, что не могу найти его, тогда как он совершенно откровенно сидел под фортепиано и наивно смотрел, как я, заложив руки за спину и сбоку погладывая на него, ходила по комнате и лукаво повторяла:

– Нету, нету! Нету, нету.

За мной идет Илья. Он на полтора года моложе меня. В детстве это был цветущего здоровья богатырь-ребенок. Он был веселый, горячий и вспыльчивый. Но лень и некоторая слабость характера делали то, что он не всегда умел принудить себя сделать то, что нужно было, или удержаться от того, что было недозволено…

В прогулках он всегда от нас отставал, и часто мы, старшие, увлекшись, забывали о шедшем сзади нас нашем младшем толстом Илье. Вдруг слышим, сзади раздается вой.

Это Илья.

– Вы меня не подожда-а-а-а-ли! – ревет он.

Мы бежим назад, берем его за руку, некоторое время ведем за собой, но потом опять увлекаемся ягодами, грибами или еще чем-нибудь и опять Илья отстает.

– Вы меня не подожда-а-а-а-ли! – с отчаянием опять ревет он.

После Ильи через три года родился Лева, а потом и Маша. Эти двое последних жили наверху с няней, назывались "little ones" {малыши (англ.).} и мало участвовали в жизни нас троих, старших детей.


X

Во время нашей жизни с Ханной внизу под сводами произошел со мной один очень странный случай, который так живо врезался в мою память, что я сейчас могла бы нарисовать все подробности этого происшествия.

Раз ночью, когда все уже лежали в постелях и все, кроме меня, спали, я увидала, как в противоположном от моей кровати конце комнаты отворилась дверь и вошел… волк.

Он шел на задних лапах, очень низко присев к земле. Помнится мне, что на нем были панталоны и, может быть, куртка, но она была сильно распахнута, так как я видела лохматую грудь волка. Я широко раскрыла глаза, обезумев от страха и боясь позвать кого-нибудь из братьев или Ханну, чтобы не обратить на себя внимание волка… А вместе с тем я всеми силами души надеялась, что кто-нибудь из них проснется… Но все они спали, и я слышала их мерное и спокойное дыхание.

Наша темная, длинная комната, с каменными сводчатыми потолками и вделанными в них тяжелыми железными кольцами, полумрак, мерное дыхание спящих в ней людей и бесшумно приближающийся ко мне волк, все это наполнило мою душу ужасом…

"А может быть, он не ко мне и не за мной?" – подумала я. Но что-то в моем сознании говорило, что он идет именно ко мне и именно за мной.

Точно скользя по полу, волк все ближе и ближе подходил к моей кровати. Я замерла и зажмурилась и вдруг… о ужас, я чувствую, что он вынимает меня из постели и, всю окоченевшую от страха, берет на руки…

Так же бесшумно, как он пришел, он поворачивается назад к двери и несет меня назад мимо спящих Ильи, Сережи и Ханны.

Я хочу, но не могу сказать ни слова, не могу испустить ни звука, чтобы разбудить кого-нибудь.

Но мысленно, в душе, я напрягаю все свои силы, чтобы умолить его оставить меня в покое или снести обратно в кроватку.

"Ну, милый, ну, хороший, – молю я его мысленно. – Ну, пожалуйста, ну, поверни назад, ну…" Мы скользим все вперед, подходим уже к двери, когда… о счастье!.. волк вдруг поворачивает назад… И опять мимо спящих Ханны, мимо Сережи, мимо Ильи волк несет меня к моей кроватке и кладет в нее обратно.

Что было после – как он ушел, как я заснула – я этого ничего не помню…

Разумеется, волка не было. Разумеется, все это или мне приснилось, или представилось. Но видение было так ясно, что я до сих пор вижу все подробности этой картины перед глазами, как будто все это действительно случилось…

Виденный мною волк был похож на волка из иллюстраций Каульбаха к гетевскому "Рейнеке-Лису"27.

У папа в библиотеке было хорошее издание этой книги, и я очень любила смотреть на эти картинки. Может быть, этот образ потому так и врезался мне в память.

Но в то время этот случай казался мне не сном и не видением, а самой настоящей действительностью.


XI

Там же, в нашей комнате под сводами, случилось, что мы все трое заболели скарлатиной.

О заразе, из-за которой теперь люди делают не только бессмысленные, но иногда и жестокие поступки, в то время мало думали.

Мы заразились скарлатиной от крестьянских детей, которые были позваны к нам на елку. В ту зиму в деревне была сильная эпидемия скарлатины, и многие дети пришли на елку не вполне выздоровевшими. У некоторых детей кожа, как перчатка, отставала от тела, и мы трое забавлялись тем, что у ребят сдирали эту отстававшую кожу от рук.

Не мудрено, что мы все заразились, и произошло это так скоро, что не успели мы поесть всех сластей, полученных с елки, и наиграться подаренными нам игрушками, как уже все трое свалились.

Илья был легко болен. Сережа сильнее, а я чуть не умерла. Мама рассказывала, что я несколько дней была в бессознательном состоянии и все боялись, что я не вынесу болезни.

Около моей постели поставили два питья – воду с белым вином и воду с вареньем, и я, вскакивая на своей кроватке, быстро и коротко говорила: "Белого" или "Красного".

И много дней, кроме этого питья, я ничего в рот не брала.

В то время градусников для измерения температуры тела еще не было и о каких-либо исследованиях никто и не слыхивал. И докторов было меньше, и поэтому реже их звали. Ждали, чтобы болезнь прошла, вытирали тело теплым прованским маслом, давали питье – а в остальном полагались на волю бога.

Помню, как стало мне полегче.

Я лежу в своей кроватке и испытываю чувство блаженства.

Рядом с моей кроватью стоит кровать Ильи, а дальше – кровать Сережи. Они тоже оба в постели. Приходит папа и садится около меня.

– Ну что, Чурка? Все притворяешься, что больна? – говорит он. Он смотрит на меня с нежностью, и я чувствую, что сейчас можно просить у него все, что угодно.

Но мне просить нечего. Я беру его большую сильную сухую руку в свою и снимаю с его безымянного пальца его обручальное кольцо. Он мне этого не запрещает, а продолжает смотреть на меня с нежной улыбкой. Я играю кольцом, пока оно не выскальзывает у меня из руки и не закатывается так далеко, что никто не может его найти. А папа меня за это не упрекает и терпеливо ждет, пока Агафья Михайловна находит кольцо в какой-то щелке.

Когда нам стало получше, нам вручили наши елочные сладости и игрушки. И вот мы, прыгая с одной кровати на другую, играли то в гостях у Илюши, то у Сережи, то у меня. Тут же была милая Ханна, ухаживающая за нами, часто заходила мама, иногда приходил сам папа. И мы были очень счастливы.


XII

Во время нашей скарлатины ухаживало за нами еще одно лицо, о котором я должна рассказать, так как оно не только имело большое значение для нас, детей, но и занимало довольно заметное место и в жизни нашей семьи.

Это лицо – старуха Агафья Михайловна, бывшая горничная моей прабабки графини Пелагеи Николаевны Толстой, а потом "собачья гувернантка", как ее называли.

Это была худая, высокая старуха, с остатками большой красоты в благородных чертах гордого и строгого лица.

Она осталась девушкой, вероятно, не желая подчинить своей жизни другому человеку.

Будучи молодой крепостной, ей волей-неволей приходилось подчиняться своей госпоже, и она добросовестно исполняла свои обязанности. Когда хозяином Ясной Поляны стал отец, то он дал ей помещение на дворне, назначил ей пенсию и, вероятно, щадя ее гордую душу, не возложил на нее никаких обязанностей, а дал ей возможность заниматься тем, чем ей хотелось.

Агафья Михайловна любила рассказывать о том, что, когда она была крепостной папа, кто-то хотел ее у него купить и предлагал за нее смычок гончих собак, но что папа ее не отдал.

– А собаки были важные, – говорила она с сознанием того, что она знает толк в собаках.

Когда Агафья Михайловна перешла на дворню, она сначала занялась овцами, а потом перешла на псарку, где и прожила до конца своей жизни, ухаживая за собаками.

Агафья Михайловна любила не одних собак – для нее всякое живое существо было достойно любви и сострадания. Даже таких противных насекомых, как тараканов и блох, она не уничтожала и сердилась, когда другие это делали при ней. Она их не только не убивала, но прикармливала. Баранины же, с тех пор как она ухаживала за овцами, – она в рот взять не могла.

"У нее была мышь,– пишет о ней в своих воспоминаниях мой брат Илья, – которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.

Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину 16 копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.

– Вдруг,– рассказывает она, – хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.

– А варенье?

– Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану"28.

Бывало, когда вся наша семья уезжала на зиму в Москву, а папа один оставался в Ясной Поляне или когда он приезжал туда из Москвы, чтобы отдохнуть от тяжелых для него городских условий, Агафья Михайловна всегда приходила с дворни в дом, и они вместе сиживали за самоваром и разговаривали о всякой всячине.

Много, много раз он упоминает о ней в своих письмах к мама, и всегда с хорошим чувством.

"Сейчас Агафья Михайловна повеселила меня рассказами о тебе,– пишет он в одном письме от 2 марта 1882 года… – Это было хорошо. Рассказы ее о собаках и котах смешны, но как заговорит о людях – грустно. Тот побирается, тот в падучей, тот в чахотке, тот скорчен лежит… тот детей бросил…"29 В других письмах он пишет:

"Чай готов, и Агафья Михайловна сидит".

"Пришла Агафья Михайловна, болтала и сейчас ушла".

"Дома Агафья Михайловна хорошо рассказывала про старину, – про меня, то, что я забыл, какой я был противный барчук…" "Опять обедал один, опять Агафья Михайловна toujours avec un nouveau plaisir" {как всегда с удовольствием (фр.).}.

"Вечер весь шил башмаки Агафье Михайловне… Был Д. Ф. {Дмитрий Федорович – яснополянский школьный учитель.} и Агафья Михайловна и читали вслух "Жития святых".

"Теперь вечер, шесть часов. Агафья Михайловна сидит".

"Нынче встал в восемь, разобрался вещами, сходил к Агафье Михайловне".

В последний раз папа упоминает о ней в письме к мама в ноябре 1890 года. "Сейчас девять часов, я ходил погулять, – тихо, теплый снег, – и зашел к Агафье Михайловне…"30 Девочкой и я часто забегала к Агафье Михайловне, чтобы поболтать с ней и проведать собак, которых я любила. Агафья Михайловна рассказывала мне про старину, про мою прабабку, про то, как она служила у ней "фрейлиной". Так она называла свою должность.

– Вы на меня не смотрите, что я теперь страшная такая стала. Я смолоду красавицей была, – рассказывала она. – Бывало, сидит графиня с гостями в большом доме на балконе. Понадобится ей носовой платок – она и позовет меня: "Фамбр-де шамбр, аппорте мушуар де пош" {Горничная, принесите носовой платок (искаж. фр.).}.

А я ей: "Тутсит, мадам ля контесс" {Сейчас, графиня (искаж. фр.).}. А господа на меня так и смотрят, так и смотрят…

Сидим мы с Агафьей Михайловной за беседой, а тут же в комнате ходят собаки, и почти всегда в углу на свежей соломе лежала какая-нибудь собака, которая особенно нуждалась в уходе и попечении Агафьи Михайловны.

Расспрашивала я ее и про мою бабку Марию Николаевну, мать моего отца. Но она мало могла мне о ней рассказать, так как она была крепостной Толстых, а моя бабушка была урожденная княжна Волконская. Агафья Михайловна рассказывала мне о ней только то, что она была "заучена" и что она не умела ругаться.

Я старалась как можно больше узнать о ней, так как отец относился к ее памяти всегда с любовью и благоговением. Агафья Михайловна говорила, что наружностью я была похожа на нее, и это меня всегда очень радовало, несмотря на то, что, по рассказам, она была дурна собой. Проверить этого нельзя, так как после нее не осталось ни одного ее портрета, кроме маленького черного силуэта.

"Папа не помнил своей маменьки, – пишет брат Илья в своих воспоминаниях. – Она умерла, когда отцу было только два года, и он знал о ней только по рассказам своих родных.

Говорят, что она была небольшого роста, некрасива, но необычайно добра и талантлива, с большими ясными, и лучистыми глазами.

Сохранилось предание, что она умела рассказывать сказки, как никто, и папа говорил, что от нее его старший брат Николай унаследовал свою талантливость.

Ни о ком папа не говорил с такой любовью и почтением, как о своей "маменьке". В нем пробуждалось какое-то особенное настроение, мягкое и нежное. В его словах слышалось такое уважение к ее памяти, что она казалась нам святой"31.

Отца своего папа помнил хорошо, потому что он умер, когда папа было девять лет.

Его папа тоже любил, говорил о нем всегда с почтением, но чувствовалось, что память маменьки, которой он не знал, для него дороже и что он ее любил гораздо больше отца.

Но вернусь к Агафье Михайловне.

Помню, раз прихожу к ней и вижу, что в углу лежит любимая папашина черно-пегая борзая Милка. Она почти вся покрыта новым стеганым халатом Агафьи Михайловны, который мама незадолго до этого сама выстегала для нее. Милка, точно понимая, что она удостоена слишком большой чести, вытягивает ко мне свою длинную узкую морду и смотрит на меня с несколько сконфуженным выражением в прекрасных черных глазах. В том месте под халатом, где должен находиться хвост, новый халат колышется. От этого движения он с нее немного соскальзывает, и я вижу под Милкой множество слепых толстеньких щенят. Некоторые из них ее сосут, некоторые спят, а некоторые, тыкаясь слепыми мордочками в солому, копошатся около нее. Милка поворачивает к ним морду и озабоченно оглядывает свое семейство.

Мне жалко трудов мама. Я видела, как она часами, нагибаясь над столом и вглядываясь своими близорукими глазами в работу, стегала халат. И вдруг он теперь на собаке! Но мама к этому привыкла. Это случается не в первый раз.

Сколько юбок, кофт, халатов было пожертвовано собакам. А сама Агафья Михайловна одета в такую рваную кофту, с таким изношенным верхом, что от него почти ничего не осталось и видна только стеганая вата, торчащая всюду клоками. Грудь и шея у Агафьи Михайловны открыты. Шея длинная, жилистая. Грудь темная, как пергамент, и засыпана табачным порошком, который она нюхает. Густые седые волосы растрепаны, и из-под нависших седых бровей смотрят умные, проницательные глаза.

– Да что вы, графинюшка, – говорит она мне на выраженное мною сожаление о халате. – Что же, халат дороже живого божьего создания, что ли?

Я не могу с ней не согласиться и не возражаю. Но я решаю скрыть от мама судьбу ее работы.

Агафья Михайловна ходила не за одними собаками. Она прекрасно умела ходить за больными, и когда у нас в доме кто-нибудь захварывал, то обыкновенно посылали за Агафьей Михайловной. Спокойно и терпеливо она целые ночи просиживала у кровати больного, ловко и охотно ухаживая за ним. Между прочими больными она ухаживала за нашим управляющим Алексеем Степановичем, бывшим камердинером папа, когда он умирал в яснополянском флигеле. Много дней и недель подряд просидела она у его изголовья. Она очень любила его и часто говорила с ним о самых задушевных вопросах.

У простых людей не стесняются прямо говорить о смерти. И Агафья Михайловна как-то заговорила с своим умирающим другом об этом неизбежном для всех нас конце.

Гадали они о том – тяжел ли этот переход в другую жизнь или нет, и Алексей Степанович обещал ей сказать об этом перед самым концом. И вот, когда стало ясно, что конец близок, Агафья Михайловна напомнила ему о бывшем у них разговоре и спросила – хорошо ли ему.

– Уж как хорошо!.. – без колебанья ответил Алексей Степанович.

После его смерти Агафья Михайловна очень тосковала о нем.

"Вчера Агафья Михайловна долго сидела и плакала,– пишет отец моей матери, – и горевала, как всегда странного искренне: "Лев Николаевич, батюшка, скажи, что ж мне делать? Я боюсь, с ума сойду. Приду к Шумихе {Гончая собака.}, отниму ее и заплачу: "Нет, Шумиха, нашего голубчика", и т. д. И сама плачет"32.

С тех пор как я помню Агафью Михайловну, она постоянно жаловалась на то, что у нее внутри растет береза. Когда я спрашивала о ее здоровье, она всегда отвечала, поморщившись и покачав головой:

– Береза, графинюшка, все растет… Дышать от нее трудно…

Я не знала и сейчас не знаю, верила ли она в то, что действительно в ней береза растет, но я в детстве верила этому и мысленно прикидывала, что если береза будет все продолжать расти, то, наконец, она выйдет наружу. И с смешанным чувством любопытства и страха ждала этого появления березы.

В длинные осенние и зимние ночи эта одинокая старуха, ворочаясь с боку на бок от мучавшей ее березы, думала свои своеобразные думы.

– Вот лежу я раз одна, – рассказывала она, – тихо, только часы на стенке тикают: кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Кто ты, что ты? Вот я и задумалась: и подлинно, думаю: "Кто я? Что я?" Так всю ночь об этом и продумала.

Об этом ее рассказе любил вспоминать мой отец, так же как о другом случае из жизни этой странной старухи.

Раз заболела гостившая у нас моя тетя Татьяна Андреевна Берс, младшая сестра матери. Как водилось, послали за Агафьей Михайловной.

– Я только что пришла из бани, – рассказывала Агафья Михайловна, – напилась чая и легла на печку. Вдруг слышу, кто-то в окно стучит. "Чего тебе?" – кричу.

"За вами Татьяна Андреевна прислали – заболели, так просят вас прийти походить за ними". А я только что на печке угрелась, не хочется слезать, одеваться да по холоду в дом идти. Я и ответила: "Скажи, не может, мол, Агафья Михайловна прийти, только что из бани". Ушел посланный, а я лежу и думаю: "Ох, не хорошо это я делаю, себя жалею, а больного человека не жалею". Спустила я ноги с печки, стала обуваться. Вдруг слышу, опять в окно стучатся. "Ну, спрашиваю, чего еще?" – "Татьяна Андреевна прислали вам сказать, чтобы вы беспременно приходили, – они вам на платье купят". – "А! а-а, говорю, на платье купит… Передай, что сказала, что не приду, и не приду". Скинула я с себя валенки, влезла опять на печь и долго уснуть не могла. Не за платья я больных жалею… Любила я Татьяну Андреевну, а как обидела она меня…

Многих наших гостей Агафья Михайловна знала и любила, но самым большим любимцем ее был М. А. Стахович. Надо сказать, что и он, с своей стороны, всегда показывал ей столько ласки и внимания, что не мудрено, что он этим тронул ее старое сердце.

Никогда не приходил он к ней с пустыми руками, и, что было еще дороже гордой старухе – он всегда относился к ней с таким же уважением и с такой же вежливостью, как если бы она была самой важной светской дамой. Бывало, придет он к ней, а она его чаем потчует. В комнатах стоит сильный запах псины. Тараканы бегают по стенам и по столу. От собак пропасть блох. Сама Агафья Михайловна грязна, и чайная ее посуда такая же.

Но Михаил Александрович мужественно наливает свой чай на блюдце и прихлебывает его, откусывая от подозрительного куска сахара. Вид у сахара такой, как будто до него кто-нибудь им уже пользовался.

Помню, раз Агафья Михайловна предложила Михаилу Александровичу понюхать у нее табаку, и он, нисколько не смутившись, взял из ее берестовой табакерки щепотку, насыпал ее на большой ноготь левой руки и потянул носом. 5 февраля Агафья Михайловна бывала именинницей, и все мы помнили этот день и присылали ей поздравления.

Только раз как-то в Москве, увлекшись разными удовольствиями, мы забыли поздравить ее. А папа, живший в то время в Ясной, не успел кончить башмаки, которые он шил для нее. В письме к мама он пишет: "Дети таки забыли про именины Агафьи Михайловны. И мои башмаки ей не поспеют"33.

Но не забыл этого дня Стахович. 5 февраля, по морозу, при сильной вьюге, пришел посланный с Козловой-Засеки и принес Агафье Михайловне телеграмму от Стаховича, поздравлявшего ее с ангелом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю