Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Татьяна Сухотина-Толстая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц)
XXI
На другой день после елки у нас назначен маскарад.
Костюмы готовы. Тотчас после обеда все разбегаются по своим комнатам, чтобы переодеться.
Все торопятся, боясь опоздать. Мама бегает из одной комнаты в другую, помогая всем. В последнюю минуту и она быстро снимает свое европейское платье и одевается бабой.
Потом она бежит к дяде Косте, просит его сесть за фортепиано и играть марш.
Мы все толпой стоим в дверях залы и ждем разрешения войти. Мама строит нас парами.
Наконец раздаются первые аккорды марша, и мы попарно входим в залу.
Впереди всех Илья с маленькой приехавшей к нам в гости англичанкой Кэти.
Илья одет девочкой в красной юбочке, а Кэти клоуном. За ними иду я с Сережей. Я одета маркизом: на мне голубые кафтан и панталоны, белые чулки и башмаки. Голова напудрена. Сережа – моя дама. Он одет маркизой.
Лиза одета мужиком, Маша Дьякова – бабой, Варя – вторым клоуном, и мама – второй бабой.
Сзади всех идет маленький пресмешной горбатый старичок в маске. На спине у него огромный горб, волосы и борода длинные и седые, в руках палка и на крошечных ножках надеты туфли. Это Софеша.
В первые минуты мы все друг друга разглядываем и стараемся узнавать тех, кто в масках, а потом все пускаются в пляс.
Мы никаких танцев не знаем и поэтому толчемся без толку, кто во что горазд. Но это весело. Может быть, даже веселее, чем если бы мы умели танцевать и выделывали бы правильные па.
За фортепиано сменяются все те, кто умеет хоть что-нибудь играть. А пляска все продолжается.
Вдруг я замечаю, что как-то скучнее стало. Я оглядываюсь: нет папа и Микликсеича.
И дяди Кости тоже нет. Да и Николенька исчез. Нам совсем скучно…
Но что это за толкотня в дверях? Я оглядываюсь: сквозь толпу стоящей у двери прислуги проталкиваются: вожак, два медведя и коза {В то время бывал обычай водить по деревням и усадьбам ручных медведей, которых обучали разным штукам.
Впоследствии этот способ заработка был запрещен, так как некоторые поводыри мучили животных.}.
Я сразу вижу, что медведи не настоящие, а одетые в вывернутые шубы люди. Но они все-таки страшные, и когда кто-нибудь из них ко мне подходит, я с визгом убегаю.
Оба медведя тихонько рычат, а поводырь их успокаивает. Очень смешна коза. Она очень высокая. Вся закутана в какой-то мешок. Шея у нее сделана из палки, а на конце этой палки вместо головы приделаны две дощечки. Дощечки эти изображают рот, и они открываются и закрываются от того, что к ним приделаны веревочки, которые человек, изображающий козу, дергает. Почему такой наряд назывался "козой" – никто не мог объяснить, но каждый мальчишка в то время без ошибки знал, что это "коза". Она тоже очень страшная, особенно когда щелкает дощечками.
Поводырь заставляет своих животных проделать всякие смешные штучки. Они показывают, как ребята горох воруют, как красавица в зеркало смотрится и прихорашивается, как старая баба на барщину идет и прихрамывает. При этом поводырь приговаривает такие уморительные прибаутки, что за каждой следует взрыв хохота всей залы.
Но вот музыка играет бодрее и веселее, и коза, и медведи, и поводырь – все принимаются плясать. Очень смешно пляшет коза, щелкая дощечками.
Мы, дети, не участвуем, а только смотрим и стараемся узнать наряженных. Поводыря узнать не трудно: у кого может быть такой толстый живот и кто может придумать такие смешные прибаутки, как не Микликсеич?
– Микликсеич, – кричим мы. – Это Микликсеич!
– А это папа, – говорим мы, подходя к козе, это папа так смешно плясал, щелкая дощечками. В двух медведях мы узнаем дядю Костю и Николеньку.
Скоро им делается жарко, и они уходят и переодеваются опять в свои обычные платья, кроме Николеньки, который разохотился плясать и наряжается старухой. Он приделывает себе горб, надевает женское платье, чепчик и очень смешную и страшную маску с крючковатым носом и торчащим сбоку рта огромным зубом. В таком виде он влетает в залу и приглашает Софешу плясать с ним трепака. Софеша в виде крошечного старичка с маленькими ножками в туфлях принимает приглашение, и вот они вдвоем выделывают такую пляску, что все хохочут до изнеможения.
Наконец, нас, детей, посылают спать. Мы сидим потные, усталые, но спать идти очень не хочется… Еще бы попрыгать и поплясать… А тут еще мы слышим, что после ужина все "большие" собираются на двух тройках на станцию провожать Дьяковых. Они уезжают сегодня ночью. Я смотрю в окно. Прекрасная лунная морозная ночь… Неподвижно стоят старые березы, убранные сверкающим инеем. Ах, когда я буду большая и буду делать все, что мне захочется?
Но Ханна решительно приказывает идти спать, и мы прощаемся.
Машу Дьякову я целую особенно нежно. Она берет меня на колени и ласкает. Когда-то я опять ее увижу. Так хотелось бы еще с ней посидеть… Уже готовы появиться слезы, но тут Микликсеич отвлекает меня какой-то шуткой, и я с Ханной, Сережей и Ильей иду вниз в комнату со сводами с кольцами на потолке, чувствуя, что хочется и смеяться и плакать.
На другой день уезжают Оболенские, а за ними через несколько дней уезжают и Варя с Николенькой.
XXII
После святок нужно опять приниматься за уроки.
Как-то, придя с нами здороваться, мама заметила на моем лице сыпь. Она встревожилась, приложилась губами к моему лбу, чтобы почувствовать, нет ли у меня жара, спросила меня – не болит ли у меня голова, и велела показать язык.
Голова у меня немного болела, и хотя мама усомнилась в том, что у меня жар, она все же велела мне лечь в постель.
Вскоре и у Сережи и у Ильи оказалась сыпь на лице и на руках. Нас всех положили в постель.
Мама и Ханна ходили за нами, но мы были мало похожи на больных. Моя головная боль вскоре совсем прошла, и хотя сыпь высыпала не только на лице, но и на руках, все же никто из нас больным себя не чувствовал.
Очень было приятно вместо обычного молока получать чай с малиновым вареньем, приятно было быть избавленной от уроков, но все же лежать в постели, когда хотелось бегать и кататься на коньках, – было тяжело. И мы прыгали по постелям и шалили так, что Ханна иногда теряла терпение.
– Какие же это больные? – говорила она мама. – Они все совершенно здоровы.
– Да почему же у них сыпь? – недоумевала мама. – На деревне корь, и они, наверное, заразились опять от деревенских детей.
– Тогда был бы у них жар, – возражала Ханна.
– Да ведь вы знаете, Ханна, – говорила мама, – что корь иногда проходит очень легко. Вероятно, дети болеют очень легкой формой.
Чтобы прекратить всякие сомнения, решили послать в Тулу за нашим старым доктором, милым Николаем Андреевичем Кнерцером.
Приехал Кнерцер, поздоровался с нами и сел около моей кровати. Он посмотрел на высыпавшую на лице и на руках сыпь, поискал ее на других частях тела, пощупал мой лоб, посчитал пульс и велел показать язык.
Потом он посмотрел на меня сначала через очки, потом сверх очков, и мне показалось, что в его глазах мелькнул насмешливый игривый огонек.
То же самое Кнерцер проделал у постели моих братьев.
– Ну, что же? – спросила мама.
– У детей не корь, – сказал он наконец. – Жара у них нет, и сыпь сосредоточилась только на лице и руках. Не попало ли к ним на лицо что-нибудь такое, что могло произвести это высыпание?
– Не знаю, – сказала мама. Потом обратилась к нам: – Не мазали ли вы лица и рук чем-нибудь?
Меня вдруг осенила мысль.
Это духи из стеклянных поросят, козлят и гусей, которыми мы душили руки и лицо.
Я быстро перекувыркнулась лицом в подушку и неудержимо начала хохотать, болтая ногами под одеялом.
– Что с тобой? – спросила мама.
– Это гуси! – закричала я. – И козлята. И поросята.
Мальчики поняли меня и тоже начали кричать:
– Это гуси! Поросята! Цыплята! Козлята!
Кнерцер оглядывал нас по очереди, думая, что мы рехнулись.
Когда Кнерцеру объяснили, в чем дело, он велел духи все вылить в помойное ведро.
Нам позволил встать и одеться.
Валяться нам уже надоело, и мы охотно подчинились его приказанию.
Изо ртов поросят и козлят и из хвостов гусей мы повылили яркие и ядовитые духи и без огорчения оделись и принялись за свою обычную жизнь.
XXIII
Кроме уроков, с января прибавилось у нас еще очень интересное занятие.
Написав четыре "Книги для чтения" и "Азбуку", папа захотел проверить их на деле, и опять он принялся за одно из самых любимых дел своей жизни – за обучение крестьянских детей {Еще до своей женитьбы отец занимался обучением крестьянских ребят. Он занял под школу целый двухэтажный флигель, пригласил учителей, издавал педагогический журнал "Ясная Поляна". В мае 1865 года он пишет Фету: "Надеюсь еще изо всего этого составить книги, с тем заключением, которое вышло для меня из моего трехлетнего страстного увлечения этим делом".}.
Сережа и я умели читать и хотя и не вполне правильно, но уже порядочно писали.
Илья же, которому было тогда шесть лет, едва читал, а писал совсем плохо. Но тем не менее и он заявил, что будет "учить" ребят. Папа согласился, и вот начались уроки.
Для школы было назначено всего два часа с небольшим. Начинались занятия тотчас после нашего обеда, то есть в шестом часу вечера, и продолжались до того времени, как нам пора было идти спать. Папа учил старших мальчиков в своем кабинете. Мама взяла себе девочек и учила их в другой комнате, а мы трое учили совершенно безграмотных детей буквам в передней. На стене был повешен большой картонный лист с азбукой, и около этого листа маленький толстый Илья с палочкой обучал таких же малышей, как и он сам. Он был очень строг, и я помню, как я подслушала такой разговор.
Илья спрашивает какого-то мальчика, показывая палкой на "А":
– Это какая буква?
Мальчик отвечает:
– Не знаю.
– Не знаешь! Так пошел вон!
Потом призывает другого:
– Это какая буква?
– Не знаю.
– И ты не знаешь! Пошел вон!
И так он проэкзаменовал всех начинающих и решил, что ему дали самых глупых учеников.
Со временем у нас образовался класс "гуляющих". Это были те, которые не могли или не хотели учиться: они имели право ходить по всем классам и везде слушать уроки, с условием никому не мешать. Эти "гуляющие" часто выучивались буквам не хуже учеников, сидящих по классам.
Мы свели большую дружбу с ребятами. Они приносили нам иногда свои самодельные игрушки, иногда домашние лепешки и другие лакомства.
Всем было очень весело учить детей, потому что дети учились бойко и охотно. 2 февраля этого года (1872) мама пишет своей сестре Кузминской в Кутаис:
"Мы вздумали после праздников устроить школу, и теперь каждое послеобеда приходит человек 35 детей, и мы их учим. Учат и Сережа, и Таня, и дядя Костя, и Левочка, и я. Это очень трудно учить человек 10 вместе, но зато довольно весело и приятно. Мы учеников разделили: я взяла себе восемь девочек и двух мальчиков.
Таня и Сережа учат довольно порядочно, в неделю все знают уже буквы и склады на слух… Главное то понуждает учить грамоте, что это такая потребность, и с таким удовольствием и охотой они учатся все"77.
"У нас все продолжается школа, – пишет мама в марте. – Идет хорошо… Каждый вечер это такая толпа собирается, и шум, чтение вслух, рассказы, – голова иногда кругом идет"78.
В следующем письме, написанном тоже в марте, она пишет: "У нас все продолжается школа. Идет хорошо, ребята детям носят разные деревенские штучки: то деревяшки какие-то правильно нарезанные, то жаворонки, сделанные из черного теста. После классов таскают Таню на руках, иногда шалят, но почти все выучились читать довольно бойко по складам"79.
Папа в то же время писал Фету: 20 февраля 1872 года: "…Мы всю зиму уж пользуемся новой пристройкой. Еще новость, это, что я опять завел школу, и жена и дети – мы все учим и все довольны…"80 К концу зимы чувствуется, что мама уже немного устала от школы. Она пишет в апреле своей сестре: "Каждое утро своих детей учу, каждое послеобеда школа собирается. Учить трудно, а бросить теперь уж жалко; так хорошо шло ученье, и все читают и пишут, хотя не совсем хорошо, но порядочно. Еще поучить немного, и на всю жизнь не забудут"81.
Летом школу распустили, и на следующий год она не возобновилась.
XXIV
За эту зиму наша Ханна стала опять хворать. Это очень заботило и огорчало моих родителей. Кроме того, Ханна получала из Англии одно грустное известие за другим.
Еще летом она узнала, что умерла ее любимая старшая сестра, оставив вдовца с двумя маленькими девочками.
Потом зимой написали ей, что ее отец очень болен. Ханна не знала, что делать, – собиралась уезжать в Англию, но все поджидала новых известий.
Мама писала об этом несколько раз своей сестре в Кутаис. "Ханна собирается уходить… Болеет, худеет, скучает… Сережа плакал три раза… Боюсь, что дети затоскуют, когда уедет. А я очень тоскую, я в ней теряю не только прекрасную няню детей, но друга себе…"82 Вскоре пришло известие, что отец Ханны умер.
Очень она плакала и горевала, и мы разделили ее горе и тоже горько плакали о незнакомом нам, но через его дочь любимом старом виндзорском садовнике.
Потом стали приходить из Англии письма, которые приводили нас в негодование и недоумение. Муж умершей Ханниной сестры просил ее приехать в Англию и выйти за него замуж. Родные Ханны письменно очень уговаривали ее согласиться на это и заменить мать двум маленьким сироткам.
Ханна заколебалась… Любя ее всем сердцем и поэтому чувствуя все то, что происходило в ее душе, я угадывала эти колебания, и они приводили меня в ужас и отчаяние.
Неужели она решится бросить нас? Сделать нам так больно? Нам, которые так ее любим, что не можем представить себе жизни без нее. Неужели эта наша любовь не имеет права ее удержать? И неужели возможно, что она, такая нам дорогая и необходимая, может взять да так безнаказанно, здорово живешь, порвать эти узы любви? И неужели она, которая не только говорила, но и всей своей жизнью доказывала, что любит нас, – неужели она это сделает?
Все это скорее чувствовалось мною, чем думалось.
"Неужели, неужели она это сделает?" – день и ночь спрашивала я себя.
Но она этого не сделала. Она так же, как и мы, почувствовала: наша привязанность имеет права, которые она нарушить не может, и что на всю жизнь, до самой смерти, связана с нами этой любовью.
Она осталась.
Но та внутренняя борьба, которую она перенесла, подкосила ее силы… Ее здоровье становилось все хуже и хуже.
XXV
Мы собирались было в это лето ехать в наше самарские имение в степи, чтобы папа и Ханна там попили кумыс для поправления своего здоровья.
Но разные причины этому помешали…
Одна из важных была та, что в самарском имении не было никакого приспособленного жилья для такой большой семьи, как наша.
Решено было на год отложить поездку всей семьи в Самару, и папа решил в конце лета ненадолго съездить туда один.
Мама написала своей сестре Т. А. Кузминской письмо, в котором она умоляла ее приехать с семьей из Кутаиса на лето в Ясную Поляну.
Тетя Таня согласилась и не побоялась с тремя маленькими детьми предпринять трудное путешествие с Кавказа в Тульскую губернию.
От Тифлиса до Владикавказа приходилось ехать на лошадях. Тетя Таня была молода, энергична и, главное, очень любила Ясную Поляну и всех ее обитателей.
И она пустилась в длинный утомительный путь.
Тетя Таня – младшая сестра моей матери. Всю жизнь они были очень дружны, и тетя Таня в продолжение всей своей жизни живала, когда могла, в Ясной Поляне.
Сперва она приезжала девушкой, а потом, вышедши замуж за своего двоюродного брата А. М. Кузминского, она приезжала с ним и с детьми к нам на лето.
В первое время после своего замужества тетя Таня жила в Туле, так как муж ее там служил. Оттуда ей нетрудно бывало переезжать в Ясную Поляну, и потому каждый год, с наступлением весны, она перевозила свою семью и прислугу в яснополянский флигель, где и проводили целое лето.
Но в 1871 году мой дядя был переведен на службу на Кавказ, в Тифлис, и в это лето Кузминские, боясь везти детей так далеко, не приехали в Ясную, а провели лето на Кавказе.
Это было большим горем для моей матери и для нас, детей.
Но летом 1872 года тетя Таня согласилась приехать. Дети ее подросли, их было не так страшно перевозить, и она знала, что всем нам она доставит огромную радость своим приездом. Мы все с волнением и радостью ждали ее.
Для нас, детей, появление Кузминских всегда означало начало длинного праздника.
Мы не тяготились своей зимней занятой жизнью. Но к весне она начинала уже притомлять нас. И когда сутра светило яркое весеннее солнце, на лугу перед домом зеленела трава, появлялись первые цветы, птицы начинали звонко чирикать и весело щебетать, то бывало трудно усидеть за фортепиано и твердить гаммы или смирно сидеть за столом, спрягать французские глаголы…
Тянуло в любимые яснополянские леса… Здоровое детское тело чувствовало потребность сильных движений, и легкие просили свежего воздуха…
Знаменитый в то время доктор Захарьин, хороший знакомый моего отца, посоветовал моим родителям каждое лето, хоть на короткий срок, вполне освобождать нас от уроков. Следуя этому совету, нам давалось каждое лето, по крайней мере, шесть недель полного отдыха от всякого умственного труда.
В эти шесть недель мы не брали ни одной книги в руки и жили большей частью на дворе, бегая за грибами и ягодами, купаясь в нашей чистой маленькой реке Воронке, катаясь верхом и в экипаже и наблюдая за жизнью птиц, бабочек, жуков и всяких других божьих тварей.
Думаю я, что в эти свободные недели мы узнавали не менее того, чему нас заставляли выучиться из книг.
Когда настал май, моя мать приступила к устройству "кузминского дома", как назывался у нас флигель.
В этот год все с особенным удовольствием ждали Кузминских. В день их приезда в Тулу выслали коляску четверней и многочисленные подводы.
С бьющимися сердцами, не находя себе целый день места, бегали мы поминутно от одного окна к другому, прислушиваясь к звуку колес по дороге.
Наконец послышался мягкий звук рессорного экипажа.
Все мы настораживаемся, заглядываем через окно в березовую аллею…
Да! Едут! Вот между березами мелькнули вороные лошади… Вот и коляска, и в ней вдали виднеется несколько лиц: старых, молодых и детских.
Сережа, Илья и я кубарем скатываемся с лестницы и летим во флигель, куда подъезжает коляска и где находится уже мама.
Да. Это они. Вот яркая, красивая тетя Таня, улыбающаяся и приветливая. Вот ее старшая дочка Даша, которая стремительно бросается ко мне на шею… Мы впиваемся в щеки друг друга, пока меня не отрывает подоспевшая сзади маленькая Маша, которая на цыпочках тоже хочет со мной обняться.
Потом из коляски выносят маленькую грудную Веру.
И, наконец, вылезает белая, толстая Трифоновна, старая кухарка Кузминских.
В первые минуты все говорят наперерыв. Потом дети начинают раздеваться. И все мы идем раскладываться. Я помогаю Даше разложить ее вещи и рассматриваю их.
В день приезда Кузминские обедают у нас. Но на другой же день Трифоновна во всеоружии готовит обед в кузминской кухне.
Мы, дети, очень любим обедать не дома, и наши родители, во избежание того, чтобы все дети сразу не собирались в одном доме, позволили нам меняться: если Даша обедает у нас, то кто-нибудь из наших обедает у Кузминских.
Только раз в неделю, по воскресеньям, все Кузминские бывали приглашены в "большой" дом обедать.
В это лето я особенно сильно привязалась к своей милой черноглазой двоюродной сестре Даше.
Хоть она и была двумя, тремя годами моложе меня, но это не мешало нашей горячей дружбе.
Лето наше оживилось.
Ханна немного поправилась и повеселела. Ходить за грибами, за ягодами, ездить купаться – все стало веселее с Кузминскими.
Бывало, запрягут нашу длинную линейку, которая у нас называется "катки", и все мы едем купаться в чистую, прохладную Воронку. Там выстроена купальня, в которой сделан ящик для детей. Нас часто сопровождает тети Танина кухарка Трифоновна, которую мы очень любим. Она толстая, белая, чистая, в белом чепчике и белом фартуке.
– Ну, Трифоновна, – кричим мы ей, – полезайте первая воду греть!
И нам кажется, что ее большое белое тело, всегда теплое от кухни, – согреет нам воду…
В июне наша семья прибавилась. Появился на свет крупный здоровый мальчик, которого назвали Петром83.
Нас стало уже шесть человек детей.
Через месяц после этого папа уехал в Самару…
Он пробыл там недолго. В августе он вернулся, а скоро после этого и Кузминские собрались в обратный путь на Кавказ…
Здоровье Ханны к концу лета пошатнулось… Мои родители не знали, что делать…
Наконец решено было следующее: Ханна должна была уехать на зиму с Кузминскими в Кутаис и попытаться восстановить свое здоровье хорошим климатом.
Ханна ненавидела праздность и считала себя достаточно здоровой, чтобы работать, и поэтому взяла на себя воспитание Даши и Маши Кузминских.
У нас, детей, не спросили нашего согласия.
Не знаю, что ответила бы я, если бы большие это сделали. Как ни невыносимо больно было сознание разлуки с Ханной, а все же я чувствовала, что она уезжает для своего блага, и, может быть, не решилась ее удерживать. Но главным утешением для меня служило то, что она уезжает только на зиму и что летом мы ее опять увидим в Самаре, где мы условились съехаться в будущем мае…
Как мы с Ханной расставались, как прощались – это стерлось с моей памяти…
Помню только, что настали дни тупого отчаяния. Я ничем не могла заняться: все казалось скучным и бессмысленным. В доме точно ветер ходил – такая была пустота…
По вечерам я ложилась спать в слезах. Утром не хотелось вставать… Зачем? Все равно – все потеряло всякий смысл и всякую радость…
К папа, когда он пишет, – нельзя ходить. А за обедом он – молчаливый и серьезный. В эту зиму он особенно мрачен… Я слышу от "больших", что он начал большое сочинение из времен Петра84 и что оно что-то у него не ладится… {12 января 1873 года он пишет своему приятелю П. Д. Голохвастову: "Я всю зиму нынешнюю нахожусь в самом тяжелом, ненормальном состоянии. Мучаюсь, волнуюсь, ужасаюсь пред представляющимся, отчаиваюсь, обнадеживаюсь и склоняюсь к тому убеждению, что ничего, кроме муки, не выйдет… Я себе так несносен, что другим должен быть невыносим…"85} Кроме того, он все еще занимается народным образованием и все об этом говорит…
А мне это теперь не интересно. Я хочу говорить о Ханне…
Пойдешь к мама – она кормит маленького Петю, а чуть заговоришь с ней о Ханне или о Кузминских,– так и у нее слезы навертываются на глаза… Лучше уж не говорить…
Зайдешь к тетеньке Татьяне Александровне… У нее тишина, полумрак… Сидит ее приживалка Наталья Петровна и шикает: "Ш… ш… ш… Татьяна Александровна уснули…" Я замечаю, что тетенька теперь часто дремлет. Когда она не спит, она все такая же добрая и любящая, но как-то все менее и менее интересуется внешней жизнью, многое не помнит.
Ухожу от тетеньки и иду наверх, в залу. Гляжу в окна: моросит мелкий осенний дождь…
Чем скоротать длинный тоскливый день?
Моя бабушка Любовь Александровна Берс, жившая тогда в Петербурге, издали угадала наше грустное настроение и, пожалев нас, вдруг совершенно неожиданно приехала в Ясную.
Ее приезд очень утешил меня и мама.
Пока бабушка была в Ясной, я не отходила от нее, спала рядом с ней, а днем училась с ней и ходила с ней гулять.
Природа тоже как будто сжалилась над нами, и конец октября подарил нам такие дивные солнечные дни, что даже цветы ошиблись и подумали, что вновь наступило лето, и во второй раз расцвели…
Мама писала тете Тане 28 октября:
"Дни стоят удивительно хорошие: вчера мы набрали большой букет только что распустившихся полевых цветов: кашки, любишь-не-любишь, лиловые васильки и проч.
Такого чуда никто не запомнит…"86 Бабушка прожила в Ясной недолго. Но она помогла нам перенести самые тяжелые дни.
С отъездом Ханны кончилось мое счастливое детство.
Прошла навсегда та пора беззаботности, доверия к старшим, безоблачной любви ко всем и ко всему окружающему, которой отличается эта пора жизни.
Мне пошел девятый год, и я из ребенка переходила уже в отроческий возраст.
Было у меня в жизни и после детства много хороших и счастливых минут, – но то состояние душевной ясности и сердечного спокойствия, которое я испытала при жизни с Ханной в детской со сводами, – никогда уже не повторилось…
Отрочество Тани Толстой








