Текст книги "Доброволицы"
Автор книги: Татьяна Варнек
Соавторы: Зинаида Мокиевская-Зубок,Мария Бочарникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Наконец мы подошли к Константинополю, стали на якорь среди целой армады наших судов всех величин. Все были до отказа набиты людьми. Сейчас же облепили лодки всех размеров, на которых турки и греки привезли хлеб и другие продукты. Изголодавшиеся люди привязывали на веревку кольца, часы, ценности – спускали их за борт и за это получали хлеб или что-то иное.
С пароходов сразу никого не пускали. Наконец к нам подошел большой американский катер и взял человек двадцать больных и стариков, в том числе и папу. Тете Энни разрешили ехать с ним.
Их отвезли на Босфор, на европейский берег, в хорошее новое помещение. Я осталась одна. После отъезда наших к «Рио-ну» подошла шлюпка Морского корпуса, где были Петя и несколько гардемаринов. Им разрешили обойти корабли, чтобы разыскать свои семьи. Петя поднялся ко мне.
Корпус на «Генерале Алексееве» и все военные корабли уходили в Бизерту. Затем к нам подошел большой пароход, везший беженцев в Югославию, и предложил желающим перебраться. Уехали дядя Коля Москальский с Еленой Ивановной, Киселевские и много других. Я была еще в Крыму знакома с Натой, и у нас с ней были хорошие отношения. О Тане я понятия не имела. И вот когда беженцы стали переходить на другой пароход, я увидела сестру в форме и приняла ее за Нату. Я подошла к ней, радостная, и окликнула: «Сестра Киселевская!» Она меня осмотрела с ног до головы и ответила: «Я вас не знаю!» Я была страшно поражена и только потом узнала, в чем дело. Это так похоже на Таню: она могла мне ответить, что я ее приняла за ее сестру. Ната Киселевская выехала из Крыма с братом Борисом, моим будущим мужем, и его бригадой. Когда в Севастополе перегруженный пароход готов был уже отойти и сходни были сняты, Борис, стоявший у борта, увидел на берегу Нату. Офицеры бригады взяли его за ноги и спустили вниз головой за борт, Ната взяла его за руки, и их вдвоем втянули на пароход.
Лена и Ната попали в Галлиполи и оставались там до конца. Борис в Галлиполи не остался и уехал к своим в Югославию.
На другой день после отъезда папы и тети Энни, по их просьбе, американцы взяли и меня. Это было 9 ноября, пробыла я на «Рионе» одиннадцать дней.
У американцев нас устроили хорошо, кормили, но это было временно, денег не было ни гроша, и надо было что-то изобретать. Я решила поехать в Константинополь на разведку. Чтобы оплатить проезд, пришлось из вещей кое-что продать. В Константинополе я нашла наш Красный Крест, который помещался в консульстве. Весь двор перед зданием был полон сестер, пришедших просить работы. Перед входом в дом сидела сестра, которая давала справки и немного сортировала: одним, по-видимому, сразу отказывала, других ставила в бесконечную очередь, чтобы идти в канцелярию. Мне кажется, что это была сестра Амелюк, а может быть, и сама Романова.
Когда я подошла, она меня узнала, спросила меня, знаю ли я английский язык, и сказала подняться, вне очереди, прямо в канцелярию. Там мне сразу дали назначение на остров Проти к американцам. Я, счастливая, пошла по делу в посольство и затем решила ехать домой.
Но, к моему ужасу, оказалось, что моих пиастров не хватает на обратный путь. На мое счастье, столкнулась с сестрой Ага Голициной-Шидловской, и она смогла мне дать недостающие деньги. Больше я ее никогда не видела. Так и осталась должна несколько пиастров.
На острове Проти у американцев я проработала две недели.
Там было что-то вроде распределительного пункта: туда привозили больных с пароходов и через несколько дней куда-то отправляли. Устройство было самое примитивное, временное.
Американцы страшно суетились, и поэтому мы очень уставали. Нас, сестер, там было четыре или пять.
Нам выдали необходимую для каждой посуду и каждый день выдавали консервы, какао и т. д., и мы должны были сами как-то приготовлять еду. Так что заняты были все время и едва смогли пробежаться по острову, очень красивому и маленькому. Населения там мало. Много зелени.
Я мечтала устроиться в настоящий, наш, русский госпиталь. Два раза удалось съездить в Константинополь, и на второй раз меня приняли в наш посольский госпиталь.
Работы там было очень много: были и больные, но больше раненых. Госпиталь был переполнен, лежали трое на двух сдвинутых кроватях. Оборудование было прекрасное, все от американцев. Но вначале был страшный беспорядок. Постепенно все вошло в норму, и мы работали, как в доброе старое время. Более легкие больные стали поправляться и выписываться, и все оставшиеся получили по кровати. Палаты были в чудных залах посольства – с портретами царей, дивными хрустальными люстрами, паркетами.
Нас было двадцать две сестры. Мы все жили в одном большом зале, с нами поместились и две докторши. Передняя часть была отгорожена простынями, и там была столовая. В нашем помещении мы тоже простынями отгородились по две. Получилось вроде купе. Две кровати и между ними ящик. Я жила с Катей Деконской. В общем, в «сестрятнике» жили дружно, и никогда никаких ссор или историй не было.
Мы с Катей работали в одной палате № 5, где почти все были раненые и больные. Отношения с больными были прекрасные, с санитарами-офицерами тоже. Правда, с некоторыми было трудновато, они начинали возражать, спорить – на том основании, что они офицеры. Но, в общем, всегда удавалось все наладить. Вскоре наши старший врач, старшая сестра Кургузова и операционная сестра Малама уехали во Францию. Эти две сестры, наши старые общинские, были уже во Франции с Экспедиционным корпусом. Приехали из России через Север во время войны.
После их отъезда старшим врачом был назначен В.В. Брунс, старшей сестрой – Томашайтис, а операционной назначили меня. Я очень не хотела, так как страшно боялась. Операционной сестрой никогда раньше не была. Правда, работала перевязочной и часто помогала в операционной. С. Малама перед отъездом мне все показала, дала все указания. Стерилизацию и материал я хорошо знала. Оперировал у нас профессор Алексинский.
Я сразу же справилась и до конца благополучно работала. Санитар-офицер работал хорошо, и я могла ему вполне доверять. Все же после «чистых» операций я всегда волновалась и бегала узнавать, не поднялась ли у больного температура. Слава Богу, ни разу никаких осложнений по вине операционной не было.
Рождество в госпитале, помимо ожидания, прошло хорошо: во всех палатах поставили елки, пришли гости, была масса угощений, развлечения для больных. Приходили и дети русской гимназии.
Папа и тетя Энни у американцев пробыли недолго, и их перевели во французский лагерь для беженцев. Там им было ужасно и грозила отправка куда-то не то в Румынию, не то в другую страну. Они хлопотали, чтобы остаться здесь и жить самостоятельно. Но денег не было. Тогда тетя Энни решила продавать свои драгоценности. Начали с ее двух менее ценных вещей и папиных орденов. Им предложил услуги старый знакомый и друг Бобик Шредер, молодой офицер-гвардеец, кажется измайловец или егерь. Тетя Энни все ему отдала. Никогда от него ни денег ни вещей не получили: сначала говорил, что еще не продал, а потом исчез и сам.
Пришлось продать более ценные вещи, и тогда папа и тетя Энни нашли комнату в Константинополе у турок и переехали. На Рождество они были уже там. Устроили елку для меня: стоял в углу кипарис, и на нем висело круглое зеркало – подарок мне!
От мальчиков из Бизерты не было никаких известий, и мы очень волновались, тем более что я встретила одного кадета, который сказал, что Женя упал и разбился и его положили в лазарет. Больше он ничего сказать не мог.
Мои именины 12 января провела очень радостно. Рано утром меня разбудили чудным большим букетом цветов – розы, фиалки и другие!.. Это прислала моя палата. Я была растрогана до слез. Я вспомнила, что накануне в палате были странные волнения, перешептывания и т. д. Это больные собирали деньги, некоторые удрали в город заказать цветы и страшно волновались, чтобы букет был принесен вовремя.
Когда я пришла в палату, были страшные овации, поздравления, и у всех праздничное настроение. Всем объявили: «У нас сегодня праздник, наша сестра – именинница». Давно я так радостно не проводила своих именин. Отношения у меня со всей палатой были прекрасные. Мы в ней работали с Катей Деконской – нас обоих обожали. Работали мы дружно, да и вообще с ней были очень дружны.
Не помню, когда именно, но пришло наконец письмо от Пети. Он писал про Женю. Его сетка для спанья (гамак) на «Генерале Алексееве» была около люка, он в него свалился и пролетел в нижний трюм, упав на поручни трапа. Сильно расшибся, был без сознания. Боли были страшные, и его первое время держали под морфием. Он все еще находился в госпитале, и Петя писал, что при плохом питании в корпусе он не поправится, что надо его оттуда взять. Папа стал хлопотать, и наконец Женя приехал, но в гораздо лучшем виде, чем мы ожидали. Его положили в мою палату. Профессор Алексинский его осмотрел, не нашел ничего серьезного, никаких повреждений. Боли, которые еще остались в бедре, были от удара по нерву. Профессор сделал Жене раза два укол пакеленом, пахло жареным мясом – и очень скоро Женя выписался. Его устроили в русскую гимназию на берегу Босфора.
В госпитале работы стало много меньше: многие больные выписались, кое-кто уехал в Галлиполи, другие поправлялись. Были и почти здоровые, но так как места освободились, а им некуда было деваться, то их держали в госпитале.
Приближалась весна, люди отдохнули, успокоились после всего пережитого, и началось влюбленное настроение. Особенно отличалась наша 5-я палата – «56 больных», как было написано при входе. Мы с Катей ничего не замечали, в свободное время болтали, шутили со своими питомцами, и вдруг началось. Ночью мы сидели в соседней 4-й палате. И, как только все уснут, сидишь, ничего не подозревая, вдруг видишь перед собой фигуру, которая усаживается рядом, и начинается объяснение в любви.
Отвечаешь, уговариваешь, просишь идти спать, иногда отшучиваешься. Но на другой день видишь вздыхающего человека, старающегося подозвать к себе. На следующее дежурство – снова один или два, по очереди. Мы не знали, куда деваться, боялись дежурить. У некоторых больных поднималась температура. Ревновали друг к другу. Идя на дежурство, думали – кто сегодня? А на другой день в «сестрятнике» сестры спрашивали, от кого ночью получила признание. Некоторых было очень жалко: больные, одинокие, ничего впереди, и они искренно к нам привязались! Но что было делать?
В свободные дни мы стали уходить осматривать Константинополь. Когда наступила весна, ездили компанией за город. В нашу компанию входило два-три больных и группа кирасиров – стражников консульства.
В это время у меня сделался страшный приступ ишиаса. Профессор Алексинский сказал: ущемление нервов. Боли были невероятные. Я не могла шевельнуться. Пролежала неделю. Потом долго хромала и затем волочила ногу. Долго еще побаливала нога.
В марте уже была настоящая весна. Все свободные дни гуляли компанией. В палате – бесконечные объяснения и все новые сюрпризы. Почти все больные были влюблены или в Катю, или в меня. Это начало уже раздражать, но что мы могли сделать? В апреле стало спокойнее. Многие наши влюбленные уехали. Мы составили свою компанию, и нас немного оставили в покое. Не помню, в какой период папа и тетя Энни уехали в Мессину. Их взял с собой адмирал Пономарев. Он во время землетрясения в Мессине в 1902 году командовал крейсером, принимавшим участие в спасении мессинцев. Мессинцы, узнав о бедственном положении Пономарева с семьей, собрали для него деньги и пригласили к себе.
Пономарев попросил визы и билет на пароход и папе с тетей Энни. Там они прожили несколько лет. Жилось им очень хорошо: мессинцы их обожали. Тетя Энни имела уроки языков. Пономаревы же показали себя с плохой стороны и скоро уехали.
Когда я стала работать в операционной, мы с Катей бывали один день свободны и стали вместе ходить по мечетям Константинополя. Любили подолгу там сидеть, в тишине и полумраке.
Летом нам всем дали по две недели отпуска и посылали попарно в Буюкдере, где нам была предоставлена комната. Давали суточные, и мы на примусе себе готовили. Мы с Катей чудно провели время, отдохнули и развлеклись. Постоянно к нам приезжали наши вздыхатели.
Природа, парк – там дивные. Целыми днями проводили на воздухе, сами увлекались, словом, жили счастливо, без забот, без страха и не думая о завтрашнем дне!
1921 год. Семь лет (!!!) – с 1914 года – мы не принадлежали себе и не видели личной жизни.
К этому времени мы сшили себе «туалеты». Из бежевых пижам у Кати и у меня получились летние костюмы, а из полосатых пижам – платья. На жалованье смогли купить по шелковому синему жакету из «jersay» [13]13
Джерсей (англ.) – гладкое трикотажное полотно. – Прим. ред.
[Закрыть], смастерили белые пикейные шляпы и чувствовали себя почти парижанками.
В конце лета мы на шаркетах [14]14
По-видимому, речь идет о судах, сдававшихся напрокат одной из местных пароходных компаний, названия которых начинались с арабского слова ширкет. – Прим. ред.
[Закрыть]изъездили весь Босфор, осмотрели Константинополь, гуляли всю ночь Рамазана среди праздничной турецкой толпы, заходили в мечети.
Константинополь так красив, красочен и интересен, что мы буквально были влюблены в него. Присутствовали два раза на Саламлике – переезде султана из дворца в мечеть.
Так прожили до осени, когда стали говорить о том, что армию из Галлиполи, с Лемноса и Чаталджи будут перевозить в Болгарию. И действительно, скоро началось новое переселение. Наш госпиталь решено было перевести на Шипку. В Константинополе оставался постоянный Николаевский госпиталь. Все другие, в разных лагерях, постепенно закрывались. Мы все были страшно расстроены предстоящим переездом: жаль было покидать Константинополь и наших друзей.
Госпиталь переходил в уменьшенном виде: большая часть имущества осталась в Константинополе, и решено было там поместить инвалидов. Кое-кого из персонала тоже не взяли. Поехали Катя, я, Титова, Томашайтис (которая в Константинополе вышла замуж за М.В. Губкина), две Урусовы и еще несколько сестер. Собирались недолго, поджидая парохода, идущего с Лемноса с Терско-Астраханской бригадой. С ними мы и поехали в новую страну на новую жизнь.
Это было, думаю, в ноябре 1921 года. В Константинополе пробыли год. Уезжали мы в ужасном настроении: кончилась наша привольная жизнь в дивном, сказочном Константинополе. И там оставались все наши друзья из нашей тесной компании.
Пошли по Босфору снова в Черное море. Мы все стояли на палубе и мысленно прощались со всеми местами, где мы бывали. Наступил вечер, за ним дивная лунная ночь. Для госпиталя отвели помещение второго класса. Каюты были в ужасном состоянии, ободранные и пустые. Казаки ехали в трюмах и на нижней палубе. Палуба и каюты первого класса были пусты. Там жил только французский лейтенант, сопровождавший казаков. Еще когда мы грузились, нам с Катей пришлось с ним разговаривать, так как он распоряжался, а мы поневоле были переводчицами.
Когда все устроились и мы двинулись в путь, он подошел к нам с любезными разговорами. Нам он был противен, но приходилось быть любезными: ведь это было всемогущее начальство. Надоедал он страшно. Мы уходили, но через некоторое время он нас находил. Разлюбезничался так, что объявил, что мы не можем ночевать в ужасных каютах второго класса и предложил каюту первого класса. Причем очень настаивал. Мы едва отбоярились. Спали на своих жестких койках ужасно. На другой день я встретила кое-кого из знакомых терцев. Это было очень приятно и радостно.
Наш лейтенант, маленький, плюгавенький, смотрел на казаков с высоты своего маленького роста с большим пренебрежением. Из всех русских он отличал только двух «принцесс на горошине» – Катю и меня. Какую из нас больше? Не знаю! Слишком мы с ней представляли одно целое. Все наши друзья нас называли Два Бебса. Я – Большой Бебс, Катя – Маленький!
Когда мы стали подходить к Болгарии, к Бургасу, у казаков начались тихое, незаметное волнение и оживление. Французы при погрузке войск на пароход отнимали все оружие и строго запретили что-либо перевозить с собой. Но мы знали, что казаки кое-что припрятали. В Бургасе, когда спустили сходни и приготовились высаживаться, наш лейтенант уселся на полу палубы первого класса, свесив ноги над нижней палубой, почти над самыми сходнями. С этого пункта он видел всю нижнюю палубу, и все казаки проходили мимо него. Около сходней стоял наш офицер и тоже, по-своему, наблюдал. Тут мы с Катей почувствовали невероятную симпатию к лейтенанту, подобрались к нему и сели по бокам. С одного боку Катя, которая способна произносить невероятное количество слов в секунду, тараторила без конца, я подливала масла в огонь с другой стороны. Что мы говорили? Но лейтенант наш был в восторге, а еще больше мы, видя, как проходят казаки с тюками, и зная, что там завязаны винтовки, патроны. Протащили и два пулемета. Наш офицер иногда разыгрывал комедию. Хватал казака, грозно на него кричал, вырывал какую-нибудь негодную шашку и швырял ее в сторону. После казаков сошли мы, пожелав лейтенанту всего хорошего. А на берегу встретились со знакомыми терцами и очень веселились.
Эпилог. ОСЕНЬ 1921 ГОДА
Шипкинское «сидение»
Итак, мы в Болгарии. Начался новый этап нашей жизни. Бургас произвел на нас удручающее впечатление. После красочного чудесного Константинополя – плоский городок. Маленькие простые домики, тишина и пустота. Настроение у всех скверное, и вечером, когда нас устраивали на ночлег, сразу же произошел большой скандал. Второй наш врач, хирург, привез с собой свою даму сердца, объявив, что она его жена. На эту ночь ее поместили в одной комнате с нами. Видели мы ее впервые. Эта особа, еще совсем молоденькая, взяла с нами начальнический тон, потребовала лучшее место и т. д. Но мы, которые были возмущены уже тем, что ее привели к нам, на нее налетели и тут же выбросили вон. Назавтра – скандал с доктором. В результате чего с ним были прерваны всякие сношения. Мы встречались только по работе и говорили с ним только о деле. Он в столовую не приходил, и еду ему и его даме приносили к ним в комнату. И это не изменилось до самого конца. Почти через год они уехали от нас.
На другой день мы сели в поезд и доехали до Казанлыка. Там снова ночевали. Казанлык – маленький городишка, весь в зелени, и нам понравился. Мы бегали, ели «кисело млеко» и кибабчичи. Познакомились с симпатичной болгарской семьей. Утром на лошадях поехали на Шипку, находящуюся за одиннадцать верст. Это большое селение, лежащее в долине под горой Св. Николая, где находится знаменитое Орлиное гнездо. Над селением, на склоне горы, были русские владения. Перед самой Великой войной там было построено громадное здание Духовной семинарии, над ним большой парк и наверху дивный собор – храм-памятник русским, погибшим в Освободительную войну [15]15
Русско-турецкая война 1877–1878 гг. способствовала освобождению народов Балканского п-ва от османского ига. – Прим. ред.
[Закрыть]. От него открывался прекрасный вид на всю Долину роз. Семинария не была еще открыта, когда началась война. Охраняли ее (то есть собор и все сады) священник, который вскоре умер, монах Свято-Троицкой лавры отец Сергий и послушник – брат Павел. Во время войны болгары забрали себе всю семинарию и устроили сиротский дом «Сиропиталище». Хотя они занимали далеко не все громадное помещение и правительство разрешило нам туда въехать, местные власти не желали нас туда впустить. Среди них было много коммунистов, да и в селе тоже. Все же им пришлось уступить. Они нам дали все флигеля и две-три комнаты в большом здании. Там мы устроили операционную и одну палату.
В полуподвальном помещении – канцелярия, где за занавеской в темном закутке поместились старший врач и Малавский, чиновник. За ней – бельевая и прачечная. Меня назначили в бельевую. Персонала было гораздо меньше, и старшая сестра Томашайтис стала операционной сестрой. В больничном флигеле устроили палаты для туберкулезных и аптеку. В другом полуподвальном помещении – санитары, а наверху, в небольшой квартире, в передних комнатах поместили сестер и в одной – доктора с его дамой. Из их комнаты был отдельный выход. Мы же ходили через кухню, где устроили умывалку. Наши три комнаты были проходные. Последняя имела дверь к доктору. Ее завесили одеялом и поставили кровать. Столовая была в домике нашего посла. Это была посольская дача. Остальные комнаты оставили свободными, и там останавливались почетные гости. Приезжали Лукович, советник сербского посольства, семья нашего посла Петряева, владыка Серафим, отец Шавельский и др.
Вначале было очень неуютно. Болгары смотрели враждебно, надеялись нас так или иначе выселить и все время угрожали. И вот что произошло очень скоро после нашего приезда: домик, в котором мы жили, стоял на краю глубокого оврага, заросшего деревьями, кустами и колючками. На другой стороне его был мост. Окна из двух сестринских комнат, в том числе и той, где жила я с Катей и младшей Урусовой, выходили на овраг. И вот как-то вечером, когда все улеглись и стали засыпать, послышались крики к свистки в овраге под нашими окнами. Шум все усиливался и приближался. Мы вскочили в страшной панике, решив, что это большевики пробираются к нам, чтобы нас выгнать. В страхе мы бросились в комнату Титовой и Томашайтис, которые ничего не слыхали и уже спали. Их окна выходили во двор. Титова в страхе вскочила, а Томашайтис не поверила, продолжала лежать и на нас ворчать. Мы мечемся в самых невероятных туалетах. Одна зажгла свет. Но все шепотом заставили ее потушить свет («А то начнут стрелять»). Стали стучать доктору в дверь, но он не пожелал отвечать. Кто-то залез под подушки, Катя нервно доставала письма и фотографии и прижимала их к груди. Крики то удалялись, и мы облегченно вздыхали, то вдруг снова приближались. Так мы метались и дрожали довольно долго. Наконец все стихло. Мы улеглись на свои места, но долго не могли успокоиться и говорили о том, что это нас специально мучают, чтобы мы уехали. На другое утро мы все рассказали старшему врачу. Он послал в деревню разузнать, в чем дело. Там сказали, что убежали какие-то свиньи и их ловили. Но мы сразу этому не поверили и долго жили под впечатлением этого страха. Вообще же, тоска и скука были невероятные. Жили только письмами.
В деревне было почтовое отделение, там царил двадцатилетний почтальон Ванчо. Он с гордостью заявлял: «Аз телефонист, аз телеграфист, аз почтальон, аз всичко» [16]16
Я телефонист, я телеграфист, я почтальон, я – все (болг.). – Прим. ред.
[Закрыть]. И действительно, он был там один. На маленькой тележке три раза в неделю он ездил за почтой в Казанлык на железную дорогу. Возвращался около полудня. В эти почтовые дни мы так волновались, что мигом проглатывали обед и все неслись на почту, оставив только дежурную сестру, которая с завистью смотрела на убегавших. Прибежав на почту и увидев флегматичного Ванчо за его окошком, мы уже не могли сдержать своего нетерпения и наперебой обращались к нему, спрашивая, есть ли письмо. Но он нас не удостаивал ответом и молча разбирал корреспонденцию. Он по очереди брал каждое письмо, читал адрес, рассматривал марку, клал в сторону и брал другое. Если попадалась открытка, он не только долго любовался картинкой, но и читал содержание. Мы теснились у окошка, умоляли его сказать, кому письма, прыгали, подглядывали, но на Ванчо ничего не действовало. И только когда он достаточно все проверил и прочитал, он медленно начинал нам выдавать. Счастливицы хватали письма и бежали обратно, чтобы, лежа на кровати, полностью насладиться. А ничего не получившие, понуря голову, плелись обратно. В «сестрятнике» стояла гробовая тишина – счастливицы молча читали свои письма, изредка издавая восклицания. Но чтение окончено, и тогда письма зачитываются вслух, иногда с малыми, а иногда и с большими пропусками. Все они из Константинополя. Редко-редко приходили из других мест, так как никто еще не нашел родных, друзей, знакомых или не списался с ними. Вечерами строчились ответы.
В непочтовые вечера мы три – Катя, я и Урусова – проводили в комнате Титовой и Томашайтис-Губкиной. Книг, работы никаких не было. Единственно, что мы могли делать, это вышивать салфеточки на кусках бязи, в которую были завернуты кое-какие аптечные вещи. Сидели вокруг лампы, вышивали и в несколько голосов пели, и чаще всего «У попа была собака», а иногда и душещипательные, вроде: «Сказав прости…». Бывали и развлечения, это когда из-за двери в комнату доктора слышалась семейная сцена. Вели мы себя как девчонки. Одна ложилась на кровать, стоящую вдоль двери, подсовывала голову под одеяло и слушала – все остальные, затаив дыхание, ждали. Слушавшая, обыкновенно Титова, дергала ногами, чтобы мы не шумели. А потом делала доклад. Особое удовольствие было злить доктора и его даму. Мы усаживались все на кровать и бесчисленное число раз громко пели «У попа была собака». Можно себе представить, какая там была тоска, если взрослые, воспитанные девушки ничего другого придумать не могли.
Зима была суровая, одеты мы были плохо, так что о прогулках тоже не могло быть речи. Очень скоро от нас уехали Титова и обе Урусовы. На их место приехали три милых новых сестры. Меня назначили бельевой, Катю – аптечной. Отвоевали у болгар еще несколько комнат, госпиталь увеличили, работы стало больше, тем более что мы стали принимать платных пациентов-болгар и открыли амбулаторный прием. Красный Крест не имел средств, чтобы нас содержать. Он нам присылал все, что мог, а мы должны были подрабатывать, так что половина больных были наши военные, а половина – болгары. Все же приходилось очень трудно. Кормили очень и очень плохо. Так что нам разрешили в столовую приносить свои продукты. Мы стали прикупать масло, яйца, молоко.
Наступило Рождество 1921 года. Настроение у всех было не праздничное, и мы ничего не готовили и не устраивали. И вот совершенно неожиданно к нам из-под Казанлыка пришел большой хор Корниловского полка. Они решили петь в соборе на Рождество обедню. Мы страшно обрадовались, решили их у себя принять и устроить елку. Большим трудом стоило уговорить старшего врача Брунса их накормить. Он был экономный и скупой. Все же накормил – разрешил, но о елке и слышать не хотел. Но мы решили ее устроить. Корниловцы пошли в лес и принесли громадную елку, доходившую до потолка. Поставили ее в столовой. Из белой и синей оберточной бумаги все стали делать цепи, звезды, наложили много ваты, посыпали тальком и гипсом, и в несколько часов все было готово. Мы купили кое-какое угощение, и после ужина началось веселье. Появились балалайка, мандолины, и все пошли танцевать. Пришли и санитары-офицеры. Сестры все были в форме. Кавалеров было раза в четыре-пять больше, но, чтобы никто не обижался, мы танцевали со всеми, так что не успевали передохнуть, как нас хватал следующий и часто так крутил, гордо притоптывая, что, бывало, не знаем, доберемся ли живыми на свое место. Ведь среди наших гостей были и интеллигентные, и совсем простые люди. «Папа» Брунс был в ужасе, увидя елку, и еще больше пришел в ужас, когда его сестры в форме пустились в пляс. Но, увидев, как все радостны и искренно веселятся, он успокоился, а потом стал сам улыбаться. Корниловцы приходили к нам петь еще раза два, пел и хор дроздовской артиллерии, а весной пришли походом все части, стоящие около Казанлыка. Служили обедню, панихиду и пошли в обход всех памятников и могил. В долинах был большой парад. Эти посещения вносили живую струю в наше шипкинское «сидение».
С теплом мы начали делать прогулки. Поднимались два раза на Орлиное гнездо, раз пошли в лунную ночь и дождались там восхода солнца. Было дивно хорошо. Летом приезжали знатные гости – больше духовенство – послужить в храме. В это время Женя и Кока Деконский жили в Пещере в русской гимназии, которую перевели из Константинополя. Они нам писали отчаянные письма, что голодают. Мы с Катей попросили нашего Брунса разрешить нам принять братьев недели на две-три. Он разрешил. Мальчики появились – здоровые, толстые, сияющие. В нашем юмористическом журнале сразу же появилась карикатура: два толстых, жирных мальчика в огромных френчах и подпись: «Приезд голодающих братьев сестер Варнек и Деконской». Но это их нисколько не смутило, они хорошо провели у нас время, и мы две тоже совсем ожили. Мальчики нам перекопали кусочек земли. Мы посеяли редиску и огурцы, думая немного скрасить нашу фасольную еду. Но ничего у нас не выросло.
Летом наша жизнь стала легче и веселее. С болгарами установились хорошие отношения. Мы часто ходили в деревню, заходили в хаты, где нас хорошо принимали и в знак гостеприимства обрызгивали розовой водой и даже давали в бутылочки с собой. Почти все крестьяне имели розовые плантации. Лепестки шли на розовое масло, отвозились они на фабрику. Но сами для себя крестьяне делали розовую воду.
Любили мы гулять и около храма и там, на большой поляне, часто играли в горелки. Этому опять воспротивился наш монах, отец Сергий. Он даже обратился к доктору Брунсу, прося запретить сестрам играть и гулять около храма, так как это нарушает благолепие. Но причина была не в этом, и потому никто на его требование не обратил внимания, и наши игры и прогулки продолжались. Дело было не в благолепии храма, а в нарушении отцом Сергием монашеского обета. Его домик стоял на краю поляны, против храма, недалеко от ворот на дорогу. А на дороге по ту сторону ворот жила болгарка с тремя детьми – «маленькими отцами Сергиями», как мы их прозвали. Такими же светлыми блондинами, как и он. Всем было известно, что это была его семья, и мы потревожили семейную идиллию. Вначале дети прибегали в домик отца Сергия, но потом, очевидно, он им запретил. Но в церкви отец Сергий был удивительно хорош. Настоящий монах, чудно прислуживал и прекрасно пел. У него был дивный баритон. А когда начинал звонить в колокола, все заслушивались. И звон с высокой колокольни на горе разносился далеко по долине.
Брат Павел, громадный детина, занялся коммерцией. Он устроил небольшой винокуренный завод, делал водку, собирая сливы с посольских садов, продавал ее и пьянствовал. Он, как и отец Сергий, был весьма недоволен появлением госпиталя на Шипке. Никто, конечно, в их дела не вмешивался, но все же их свобода была нарушена. Особенно когда стало приезжать духовенство и даже сам владыка Серафим, проживший у нас больше недели. Говорили, что в конце концов владыка этих монахов оттуда убрал.
Еще зимой приехал из Константинополя Мих. Вас. Губкин; они с Томашайтис, его женой, нашли комнату в деревне. А мы с Катей поселились вдвоем в комнате Титовой, которая тоже уехала с Томашайтис. Там было нам гораздо лучше, комната не проходная, и мы жили вдвоем.
Жили мы все на Шипке дружно. Держались обыкновенно все вместе – сестры и канцелярия. Кончилось это одной свадьбой. Прижацкая вышла замуж за делопроизводителя Фредерика, все его называли «барон». Он не возражал, но сам себя никогда бароном не называл. Свадьбу отпраздновали хорошо, своей госпитальной семьей. Невеста была в белом. Фата – из марли, которую нам прислали для гипсовых бинтов. «Папа» Брунс объявил, что они пойдут сестрам на фату. Получили его и я, и Катя, когда выходили замуж (Брунс прислал нам в Сербию).