Текст книги "Однажды весенней порой"
Автор книги: Сьюзен Хилл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Вот она – смерть, подумала Рут. Вот она. Так же было с Беном, и с крестной Фрай, и со всеми людьми на свете, которые когда-то жили, дышали, а затем перестали дышать. Вот оно – тело, от которого отлетела душа. Она протянула руку, коснулась мертвого ребенка и ощутила под пальцами холодную и гладкую, как яблоко, кожу. Но в комнате, казалось, царил покой – и покой, и чувство неизбежности, словно этой маленькой девочке не предназначено было судьбой вырасти, стать старше. Она достигла положенного ей предела. И вот пришел конец.
Но могли ли быть такими же ее чувства, будь это ее ребенок, зачатый от Бена, плод ее чрева? Не была ли бы для нее тогда эта смерть самым страшным несчастьем на свете? На этот вопрос у нее не было ответа. Она видела только горе и отчаяние отца и безумие матери и понимала, каково им и что еще придется им пережить, и жалела их.
Молодой священник поднял голову. Он был небрит, лицо казалось застывшим и словно бы еще более безжизненным, чем у его мертвого ребенка.
– Почему? – сказал он. – Почему? Почему другие люди живут – совсем старые, больные люди, дурные люди, – живут, а она мертва? Почему не умирают они? Почему?
Рут молчала.
– А тебя это не поражает? Должно бы поражать, о, должно бы! Почему умер твой муж? Где тут справедливость? А я молился. Я молился о чуде, о том, чтобы она поправилась и жила. И когда она уже умерла, я молил господа снова даровать ей жизнь. Но она мертва. Она все так же мертва.
– Да.
– А завтра я должен положить ее в гроб и опустить в землю. Разве я могу это сделать? Как я могу отдать ее?
– Вы должны.
Лицо его перекосилось, словно она влепила ему пощечину; он отвернулся, склонился над кроваткой и снова заплакал – теперь уже навзрыд, – изливая свой протест и гнев.
И Рут оставила его, потому что ей нечего было сказать ему и помочь нечем.
Она вернулась на кухню и принялась полоскать пеленки, а за окном лучи солнца играли на траве, и дрозд скакал себе и скакал по траве, и черное оперенье его сверкало на солнце, как мокрый антрацит.
Рут сидела в кресле-качалке возле окна, одна, когда на кухню заглянул священник – он искал ее.
Ей уже хотелось вернуться к себе, снова побыть одной – она совсем уморилась за эту неделю, проведенную у Рэтменов. Работы было много, и к концу дня у нее ломило все тело, хотя жена Картера дважды приходила по утрам помочь с уборкой. Рут больше всего выматывало окружавшее ее горе и отчаяние – она чувствовала, как они засасывают и ее, словно от нее ждали, чтобы она разделила их, а порой даже – совсем переложила на свои плечи; она же вовсе не была к этому готова: ее собственное горе, ее утрата и тоска были по-прежнему с ней и она по-прежнему искала от них спасения.
Ее манил к себе ее пустой дом, где был простор и много свободного времени для дум, где она могла мало-помалу восстанавливать свои душевные силы. Но она стыдилась этих мыслей, чувствовала себя эгоисткой.
На похороны ребенка она не пошла – осталась с Мириам-Рэтмен, а та целый день пролежала в постели и то затихала и впадала в молчание, то просто засыпала, а то садилась в постели и, не сводя напряженного взора с лица Рут, принималась – путано, бессвязно – нести какую-то дикую чушь, умолкая лишь на секунду, чтобы передохнуть.
В окно Рут видела, как Рэтмен выходил из дома, неся в руках гробик. Что чувствовал он в эти минуты? Рут снова и снова повторяла про себя: господи, помоги им! И не знала, что может тут помочь.
Рэтмен сказал:
– Теперь они обе уснули. А мне кажется, что я не усну больше никогда. Я хотел позвать к ней врача, но она никого не желает видеть. А я не знаю, в какой мере сохранила она рассудок. Я не понимаю. И ничего не могу сделать для нее.
– А разве какой-нибудь врач может ей помочь?
Рут казалось, что с ними происходит то же, что было с ней, и они должны проделать весь положенный им путь скорби, и любая медицина тут бессильна.
– Я пришел поблагодарить тебя, – сказал священник.
– Не стоит благодарности.
– Я обязан выразить тебе свою признательность.
Он говорил вежливо, официально и вдруг закричал:
– Что ты, собственно, тут делаешь? Почему ты здесь, чего ради? Мало ты и без нас видела и смерти, и горя?
Верно, думала Рут, верно. Но ничего не ответила. Прошла минута, и он тяжело опустился на один из деревянных стульев с прямой спинкой.
И сказал:
– Я должен уехать отсюда. Должен сложить с себя сан и уехать. Какое право имею я оставаться теперь здесь?
– Потому что умер ваш ребенок?
– Потому что она умерла, и я вижу, что все, во что я верил и ради чего жил, умерло вместе с ней. Потому что жизнь моя – это ложь, и сам я лгу. Как могу я теперь посещать их – больных, умирающих, страждущих, ищущих правды? Что я им скажу? Как могу я отправлять обедню в церкви, и произносить проповедь, и молиться, понимая, что все это – ложь? Прежде я знал, какие нужно говорить слова, но теперь у меня нет слов, и я ничем никому не могу помочь. Я думаю о том, как я ходил к людям и говорил с ними о смерти и доброте и в чем искать утешения, и мне становится стыдно. Я же не понимал ничего, я никогда не испытывал того, что испытали они. Я читал книги и учился и думал, что понимаю. Но все это было ложью. Как же я могу оставаться здесь?
Рут, помедлив, сказала:
– Все меняется. Все начинает пониматься по-другому. Время идет, и все становится другим.
Но и это были только слова, и она не знала, может ли он понять то, что она хотела выразить, – это было так неясно и ей самой.
– Но ведь так было и с тобой. Я знаю. Ты затворилась от всех, не хотела видеть меня и никого вообще, и на его похоронах ты не плакала. Я видел тебя на кладбище ночью, ты лежала на его могиле... О чем ты думала тогда? Какие слова мог бы найти для тебя кто-нибудь? Я хорошо видел, как это было, а теперь знаю и сам. Я корил тебя. А теперь не корю.
– Но потом были и другие дни... после его смерти... были дни, когда становилось легче. И я, казалось мне, начинала что-то понимать.
Он яростно замотал головой.
– Что же тут можно понимать? Нет же в этом никакого смысла – в том, что произошло! Твой муж был молод, полон сил, он был хороший человек и был счастлив, и ты была счастлива, и вдруг его не стало, и моего ребенка не стало, и в этом нет никакого смысла, ничего, кроме жестокости. Ничего.
Рут бессознательно перебирала в пальцах подол, испуганная неистовством его отчаяния, горечью, звучавшей в его голосе; она была потрясена, потому что привыкла думать, что священник, конечно, знает больше, чем дано знать другим, и многое может понять и объяснить.
Она начала было рассказывать ему о том, как порой мир для нее вдруг менялся и становился прекрасен, как, неизвестно откуда, у нее возникало прозрение, и ей словно бы делался понятен смысл всех вещей. И о том, что она чувствовала на похоронах и что чувствовал Поттер, стоя на коленях возле мертвого тела Бена там, в лесу. А Рэтмен неотрывно глядел на нее, и она видела, что смысл ее слов не доходит до него и нет у нее никакого права говорить ему все это – не существовало для него утешения в его утрате.
Он сказал:
– Все разлетелось на куски, и никто не в силах собрать их воедино. Почему? Почему?
Как могла она знать?
– Мой отец был священником, и отец отца – тоже, и считалось, что так положено быть, и никогда не возникало никаких сомнений в том, что священником буду и я. Мой отец был хорошим человеком, и я думал, что буду таким же, как он. Перед смертью он тяжело болел, месяцами болел, и все худел, слабел и все сильнее страдал от боли, но болезнь тянулась медленно. Он держался, старался продолжать свое дело, отправлял службы, посещал прихожан, потому что они очень полагались на его советы, но под конец не мог даже читать. А смерть долго не приходила, хотя он уже молил о ней. Я приехал домой – я учился тогда в университете, и меня вызвали к нему. Никогда не забуду, как он выглядел. Я его не узнал. Весь сморщенный, словно у него уже не осталось мяса на костях – они прямо проступали сквозь кожу. А кожа стала совсем желтой. Он казался дряхлым стариком. И ничего не мог есть. Мать сидела с ним и давала ему по глоточку воды, больше ничего. И как-то ночью нам показалось, что он умирает. Я сидел возле него. И он сказал: "Я всегда верил. А теперь я знаю". А что же случилось со мной? Я не верю и ничего не знаю. Зачем же мне жить?
Он опустил голову на стол и затих – он так измучился и отчаялся во всем, что уже не мог больше плакать.
– А ты, Рут? Что ты будешь делать теперь до конца своих дней?
– Я не думаю сейчас о том, что станется со мной дальше. Я привыкла думать... мне казалось, что я всегда буду с Беном. А теперь я ничего не знаю.
– Почему ты не уедешь отсюда?
– Куда мне ехать?
– Как ты можешь это вынести: оставаться в этом доме, бродить по лесу, вспоминать?
– Уеду – все равно ничего не забуду.
– А Брайсы...
– Я не вижусь с ними. Только с Джо. Брайсы мне чужие.
– Все чужие.
– Но у вас же есть жена. И еще одна дочка.
– Мне нужна Изабел. Только она мне нужна. А ее у меня нет.
– Да.
– Что со мною будет?
Что будет с каждым из нас, подумала Рут. Он пугал ее, так же, как и его тронувшаяся умом жена, – в них таилась для нее опасность, ведь ее душевный мир был все еще очень хрупок, а единственное, что у нее оставалось, – это стараться сохранить его, не дать ему распасться.
– Завтра я вернусь домой.
– Да. Конечно.
Но, заметив выражение его лица, она еще острее, чем прежде, почувствовала угрызения совести.
– Не может кто-нибудь побыть здесь, с вами? Позаботиться о вас, помочь вашей жене? Неужто нет никого?
Он провел рукой по лбу.
– Моя сестра... или... Не знаю. Да, кто-то нужен. Я подумаю.
Я должна остаться, сказала себе Рут. Нет никаких причин убегать. Я должна помочь им. Но она была не в силах, не в силах.
– Может, вы чего-нибудь поедите теперь?
– Нет. – Он встал. – Нет. – И направился к двери. Рут слышала, как за ним захлопнулась дверь кабинета и ключ повернулся в замке.
Наверху Мириам Рэтмен и младенец спали мирным сном. Рут задернула занавески и вышла.
На другое утро на рассвете она покинула их дом. Теперь она могла вернуться к себе домой, затворить за собой дверь и остаться в полном одиночестве, не чувствуя ответственности ни за кого, кроме себя самой, и ничто не будет мешать ей предаваться своим думам и снова плакать по Бену и вспоминать.
"А сама ты, Рут? Что станешь ты делать до конца своих дней?" Кто же знает, быть может, то же, что сейчас.
Наверху, на выгоне, воздух стал совсем холодным и пахло первыми заморозками; близилась зима: голые ветви деревьев, жестокие ветры, пригибающие к земле папоротник, поздние рассветы и долгие темные ночи.
14
Рут стояла у окна, глядя на кусты боярышника и остролиста, осыпанные пышными гроздьями ягод – оранжевых, как пламя, красных, как кровь. Она глубоко втянула в себя воздух, задержала его на несколько секунд и медленно выдохнула; она подумала: я сама по себе. И увидела, что кто-то идет вдоль живой изгороди, идет очень медленно – какая-то женщина; увидела голову, повязанную голубым шарфом, мелькавшую чуть выше сплетения ветвей. Кто может прийти сюда? Она вспомнила жену священника, и ее охватила тревога и чувство вины; сейчас она отчетливо поняла, что поступила очень дурно: ведь эта женщина была больна, и, конечно, не только скорбь по утраченному ребенку заставляла ее так странно вести себя – нести всякий вздор, уставившись в ужасе в одну точку, или спать часами от изнеможения и пугаться плача собственного младенца. И ведь она на свой лад ждала помощи от Рут, искала, как умела, спасения из этого тупика, хотела, чтобы кто-нибудь пришел ей на помощь, облегчил ее телесные муки и взбаламученную душу, и она, Рут, не сделала для нее ничего, и Рэтмен тоже не сделал ничего, весь ушел в свое горе, в свою беспомощность, в раздиравшие его сомнения. Что делают они теперь там, в своем доме, эти муж и жена одинокие, далекие друг от друга, как люди на разных краях земли? Кто приходит теперь к ним, чтобы взять на руки младенца, искупать его, позабавить, рассмешить.
Это не моя вина, сказала себе Рут, это их беды, не мои. Я делала, что могла. Она закрыла глаза.
А открыв их, увидела, что по тропинке к дому идет женщина, и лицо у нее опухшее и бледное, как ягоды омелы, и она как-то странно, словно защищаясь от кого-то, держит руку перед грудью. Но это не была жена Рэтмена, это была Элис Брайс. Элис, которая всегда пугала Рут и вызывала в ней чувство неприязни; Элис, обычно державшаяся отчужденно, презрительно, без улыбки. Да она и теперь не улыбалась. Но с ней произошла какая-то перемена – у нее было отсутствующее выражение лица, словно она перенесла тяжелое потрясение или катастрофу. Она не видела Рут, наблюдавшую за ней из окна. И прошло немало времени, прежде чем она наконец постучала – негромко – в дверь.
Элис Брайс. Зачем пришла она сюда, нарушив тонкую пленку одиночества и покоя, в которую облекла сейчас себя Рут, пришла и пробудила дыхание прошлого – всех старых размолвок, вражды, – напомнив о том, что Бен издавна принадлежал другим, задолго до того, как встретил ее, Рут? Ей нечего сказать Элис. Так, может, лучше просто не подходить к двери, убежать наверх и подождать там, пока она не уйдет? Никто из всей семьи, кроме Джо, не делал попыток свидеться с ней, ну, и они ей тоже не нужны, ведь она для них все равно что мертва, как Бен; не нужны они друг другу. "Мы чужие", – сказала она как-то про них Рэтмену.
Стук в дверь прекратился, но Элис не уходила. Ладно, день все равно испорчен теперь. Она откроет дверь.
Сестра Бена сидела на ступеньках, спиной к Рут. Поднялся ветер, он проносился порывами над выгоном, трепал верхушки деревьев, сдувая мертвые листья на землю. Элис обернулась. Но не встала.
– Мне больше ничего не оставалось делать, – сказала она. – Я ждала, пока ты вернешься домой. Ты думаешь, я бы пришла сюда, если б мне было куда деваться?
Вид у нее был больной, но в словах и в голосе звучала прежняя враждебность, и держалась она совсем как прежде. Однако Рут показалось, что она делает это сейчас из самозащиты.
– Я была у Рэтмена. У них умерла дочка.
– Да, Джо говорил.
– Кто-то должен был им помочь.
– Кто-то всегда находится. Рано или поздно.
Элис встала и поглядела на Рут – долго, пристально, поглядела ей прямо в лицо, не сказав больше ни слова, и Рут – как всегда перед ней и перед Дорой Брайс – почувствовала себя неловко и приниженно, и в то же время в ней пробудилась злоба и решимость постоять за себя. Они ее не любят, они никогда не пытались этого скрывать. Мелькнула мысль о том, что между ними ни разу не было сказано ни одного доброго слова.
И все же что-то изменилось. Элис – та, что всегда была предметом гордости и надежд ее матери, та, кому дозволялось всю жизнь сидеть сложа руки и ждать своего звездного часа (которого сама Дора Брайс так и не дождалась), Элис, на кого не жалели ни денег, ни времени, ни похвал, ничего, кроме, правда, любви, – эта Элис была сейчас не только измучена или больна; она выглядела неопрятной, даже грязной; волосы под бумажным шарфом казались тусклыми, а ворот платья – мятым. На левой щеке проступали бледно-розовые, земляничного оттенка пятна – словно ее ударили или расцарапали. Вот как, значит, и она была уязвима, в конце-то концов, и ничего в ней нет особенного – ни красоты, ни чего-то из ряда вон выходящего.
Они стояли и смотрели друг на друга, а ветер выл и громко хлопал калиткой. Рут ступила назад и распахнула дверь пошире, пропуская золовку в дом.
Голоса словно охотились за ним и настигали его, и ему не было от них спасения, хотя он и затворился от них тут, в своей комнате, на верхотуре; они проникали сквозь стены и пол, и выносить эти выкрики и злобу было уже выше его сил. Пронзительный голос матери все повторял одно и то же, и Джо вспомнился попугай, которого он видел сидящим на плече у какого-то человека на ярмарке в Тефтоне. А потом мать принималась причитать, как причитала все дни и ночи после смерти Бена, и тогда ее перекрывал голос Элис – короткие, ядовитые слова вонзались в причитания, как ножи. И все это звучало на фоне тусклого, терпеливого бормотания отца, пытавшегося унять их обеих, водворить мир. Впрочем, Джо не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в этом доме по-настоящему царил мир. Порой только на время наступало затишье, как на море перед бурей, которая каждую минуту готова разразиться снова.
Джо лежал на постели, слышал все, и это было похоже на какой-то страшный оркестр, где инструменты звучат вразнобой, в дисгармонии друг с другом. При Бене все было лучше, Бен умел утихомирить их – и не столько словами, сколько просто своим присутствием, потому что сам он всегда был спокоен.
Джо изо всей силы затыкал пальцами уши, пока где-то в узких хрящеватых проходах не возникло боли; он попытался снова взяться за книгу – это был один из дневников, которые он обнаружил в сундуке прадеда, попытался нарисовать в своем воображении картины, мысленно услышать что-нибудь, что заглушило бы остальные звуки.
"9-го сентября.
Вот уже семь дней, как на море штиль, словно в награду за все невзгоды и бедствия, которые нам пришлось претерпеть во время ужасающих штормов последнего месяца. Команда держалась стойко, и я благодарю господа за то, что у нас хватило запаса пресной воды и не было больше случаев дизентерии, которая унесла так много душ.
11-го сентября.
Мы стоим на якоре в устье небольшой реки у западного мыса всей группы этих островов, и нашим глазам открывается картина необычайной, живительной красоты – зелень богатейшей растительности, яркость и свежесть, равных которым не узришь даже в самых богатых зеленью графствах Англии. Вода прозрачна и отливает всеми оттенками нефрита и аквамарина – в зависимости от смены освещения. Сегодня мы решили высадиться на берег. Меня вдохновляет на это воспоминание о моей беседе с капитаном Колефаксом в Портсмуте: он говорил, что мы встретим здесь радушный прием и никаких проявлений враждебности – наш вид и поведение вызовут только живой интерес и любопытство.
25-го сентября.
Холлард, второй помощник капитана, умер сегодня на рассвете от жестокой лихорадки и прободения брюшной полости; ни спасти его, ни облегчить ему страдания у нас не было средств. Почти шесть часов он находился без сознания, но под конец у него достало сил услышать слова утешения, которые прочитали ему из Нового завета и молитвенника, и он умер как христианин. Его опустили в море, и весь экипаж судна отсалютовал ему. Большая печаль охватила нас; он был почти всеобщим любимцем, а для меня его смерть была личной горькой потерей.
Мы должны достичь Явы через неделю. Помоги нам, господи, чтобы эта прекрасная погода удержалась."
Джо прочитал уже всю первую тетрадь, подходил к самому концу, а впереди было еще много тетрадей, переплетенных в бутылочно-зеленую кожу, с металлическими застежками; о многом еще предстояло ему прочесть: о бурях на море, о тропических лесах, о невиданных дворцах, о птицах, волочащих по земле свои эмалево-изумрудные хвосты, о стаях дельфинов, плывущих в кильватере корабля, о ночном небе, сплошь усеянном звездами... И так ночь за ночью, без сна, пока не устанут глаза, а возникшие в его воображении картины не перельются в сновидения, в которых он за считанные минуты перенесется за тысячи миль, без устали слушая шум моря, жуткие завывания ветра и непонятные голоса.
А пробуждаясь поутру, он не сразу понимал, где он, и потом день за днем сердце его жгли надежды, и страх, и неуверенность, и чувство вины и тайного предательства. Потому что он и сам не понимал и не было никого, никого, кто мог бы сказать, что же ему следует делать, прав ли он, желая уплыть далеко-далеко в море на корабле, и вправду ли он найдет там свое счастье. Он этого не знал. Он открывал дневники, читал и закрывал их, и уходил из дома, и брел через вспаханные осенние поля, взбирался на гряду холмов. А потом снова вниз, домой, где истошные голоса, и злоба, и жестокие слова, и плач. Он не понимал, зачем это и почему не может быть в доме мира.
Рут, подумал он, и ему сразу стало легче на душе. Рут все бы поняла. Быть может, она теперь снова дома, и, если ему можно побыть с ней, все, что тут творится, уже не будет иметь для него значения, все эти голоса не будут преследовать его там.
Он внезапно сел на кровати, поглядел в окно и сказал себе: если бы я мог жить там, с Рут, мне бы не захотелось никуда уходить далеко, ни в чужие страны, ни в какой-нибудь другой дом. Ну так за чем дело стало, почему бы мне не пожить у нее? Какое кому до этого дело? Но он не был уверен, что у него хватит духу попросить ее об этом, да и захочет ли она принять его. Ведь его присутствие будет постоянно напоминать ей о Бене; и он же знал, хорошо знал сам, что она любит быть одна. Он проведает ее, как обычно, и все.
Он снова лег и в конце концов заснул, но отзвуки их голосов росли, заглушая друг друга, сон его был беспокоен, и слезы подступали к горлу. Но он не проснулся и не услышал, как глубокой ночью дом погрузился наконец в напряженную, томительную тишину.
15
– Куда же мне деваться? Что мне делать?
Но теперь это уже не звучало вызовом; в голосе Элис не было больше ни гордости, ни отчуждения – это была мольба о помощи. Элис сама предостаточно наслушалась всего за минувшие недели; эхо их голосов еще звучало в ее ушах: их исполненные отчаяния гневные вопросы и свои собственные, такие же.
– Что мне делать?
Элис откинула голову на спинку кресла, но все тело ее оставалось натянутым как струна, ею владел страх.
Они уже часами сидели вот так здесь – то перебрасываясь словами, то в полном молчании глядя друг на друга и снова отводя глаза в сторону.
Рут не знала, что сказать, – и не потому, что приход к ней Элис со своими бедами поразил ее, и не потому, что она все еще была зла на нее. Она просто старалась быть с ней помягче и ничего не выспрашивать, только слушать – ведь у нее не было ответа на ее вопросы.
Наконец она и сама решилась спросить:
– Почему ты не выйдешь за него замуж?
– Замуж?
– За Роба Фоули. Это же его ребенок. Роб должен жениться на тебе. Так было бы правильно.
– Нет.
– Почему?
Элис только вскользь, мимоходом, словно это не имело отношения к ней, упомянула в разговоре имя кузнеца.
Рут не знала, как давно они встречались, что было между ними.
– Он не женится на мне. Да это и не имеет значения. К чему это?
– Но если ты любишь его... если он любит тебя и к тому же у тебя будет ребенок...
– Он меня не любит.
– Он так сказал?
– Он сказал: "Какое мне до этого дело, голубушка? Другие приходили сюда за тем же самым. Очень может случиться, что еще кто-нибудь придет". Я это знала. Я ничего другого и не ждала.
– Но это же гадко.
– Нет. Это правда. По крайней мере он говорит правду. Он никогда не уверял, что любит меня. Он даже не притворялся.
– Но он жил с тобой.
– О Рут! Ты совершенно ничего не понимаешь ни в чем, да?
– Возможно. Но я знаю, как должно быть между мужчиной и женщиной.
– У тебя был Бен.
– Да.
– И кроме него, никого? Никогда?
– Мне никто, кроме него, никогда не был нужен.
– Думаешь, я этого не понимаю? И ведь то же самое можно сказать и про него.
Ее голос снова зазвенел, в нем опять звучала зависть и прежняя враждебность.
– Прости меня.
– А за что? Бен умер. Ты знаешь про него. Я знаю про другое.
– Но что будет с тобой? Ты любишь Роба?
Элис промолчала, постукивая пальцами по краю стула. Рут растопила камин – первый раз за эту зиму, – принесла ясеневые поленья, которых наготовил Бен за неделю до смерти, аккуратно уложила их крест-накрест – в точности так, как он учил. Но едва она поднесла к ним огонь, как у нее защемило сердце, и, когда огонь разгорелся и голубые языки пламени начали лизать поленья, обвиваясь вокруг них, словно змеи, чувство вины пронзило ее. Ведь она жгла, уничтожала еще одну частицу прошлого, прошлой жизни. И сейчас все превратится в дым, исчезнет безвозвратно.
Но они сидели у очага, и он обогревал их, и, когда говорить было не о чем, можно было смотреть на огонь, а запах горящих поленьев навевал воспоминания.
Элис сказала:
– Мне кажется, что я никогда никого не любила, кроме Бена, кроме моего брата.
Ее слова поразили Рут. Но потом пришло нежданное чувство понимания, тепла и облегчения. Так вот почему, значит, Элис никогда не любила ее, чуждалась, старалась принизить. Вот оно что. Виной всему ее любовь к Бену. Ведь Рут отняла его у них.
Но любовь к Бену была вместе с тем и узами, связавшими их, – первыми узами в жизни Элис. Но прежде чем она осознала это и смогла принять, Бен умер.
А теперь Элис ждала ребенка от человека, которому не было до нее дела. Зачем она, вообще-то, связалась с ним? Раз не было там ни любви, ни даже взаимной симпатии, то что же тогда могло соединить их?
– Ты что, не понимаешь, каково это – жить в нашем доме? Ты не в состоянии себе этого даже вообразить? Как я ненавидела этот дом, годами ненавидела, годами! Один только Бен умел заставить почувствовать себя там как дома, почувствовать, что и там можно быть счастливой. Быть самой собой. А потом он умер, и не осталось ничего. Остались вечно плачущая и причитающая мать и отец – а какой кому от него толк?
– А Джо...
– Джо? Он еще ребенок.
Нет, подумала Рут, о нет! Джо понимал все куда лучше любого из них. Но она промолчала об этом.
– И все эти годы я должна была сидеть и выслушивать, что она мне втолковывала. Какие планы она для меня строит, кем я должна стать, что готовит для меня судьба. Она не хотела дать мне жить своей жизнью, ей нужно было, чтобы я жила по ее указке, так, как нравится ей, чтобы я была такой, какая ей угодна. Она никогда не знала, что я такое на самом деле. Да и ни про одного из нас она не знала ничего. Она называет меня гордячкой. Ну а сама-то она кто? Что все время клокочет там у нее внутри, как не гордость? Да, я должна была сделать что-то, вырваться оттуда, уйти куда-то. Мне было все равно куда. Лишь бы показать ей, что я могу идти своим путем.
– Понятно.
Да, Рут ясно понимала, что творилось там, в этом доме, почему Элис назло и с отчаяния ушла к Робу Фоули, кузнецу, хотя и не ставила его ни в грош. Но он был именно тем, что презирала Дора Брайс, – человеком, который, на ее взгляд, недостоин был даже поклониться ее дочери.
Но вот оказалось, что Элис понесла от него, и ее выгнали из дома и приказали никогда не возвращаться в Фосс-Лейн: пусть делает что хочет, родит ребенка или не родит, пусть живет как знает, найдет себе друзей, дом, мужа или останется одна. Дору Брайс это не интересовало.
– Она кричала и визжала не умолкая: "Вон отсюда, вон!" И не желала слушать, что говорил отец, – а он хотел, чтобы я осталась. Он хотел покоя. "Лишь бы в доме был покой". Ему не было стыдно за меня. Но она сказала: "Вон из дома!" А я даже рада была уйти. Не такой это дом, чтобы торчать в нем дог конца жизни.
Элис закрыла глаза. Лицо ее было бледно от изнеможения, кожа туго обтягивала скулы. Рут думала, как могут люди так поступать – выгнать родное дитя из дома, не пожелав ни выслушать его, ни простить?
Она сказала:
– Хорошо, что ты пришла сюда. Ты правильно сделала.
– Я не хочу, чтобы ты меня жалела. Не хочу, чтобы ты просто из чувства долга позволила мне остаться здесь. Только потому, что я – сестра Бена. Не думай, что это чему-то поможет.
– Я знаю.
– Я найду куда пойти. Устроюсь как-нибудь. Когда голова начнет варить.
– Тебе надо остаться здесь.
– Ты же меня не любишь.
– Я тебя еще просто не знаю, – сказала Рут, и это была правда. – Да и никогда не знала.
– А ты когда-нибудь хотела узнать? Пыталась?
– Нет.
– У тебя был Бен. Ни о чем больше ты и не думала.
– Верно.
– Да я не корю тебя за это. Ты так не думай.
И тут она расплакалась, совсем безмолвно; слезы бежали по ее лицу и высыхали на щеках, а Рут сидела рядом, протянув руки к очагу, уставившись на огонь, и молчала. Сколько слез, думала она. О господи, сколько повсюду слез! Сколько горя, отчаяния, безнадежности, злобы, одиночества, непонимания! Ей казалось сейчас, что все люди, которых она когда-либо знала, вечно плакали не осушая глаз, что все дни и ночи истекших месяцев были полны слез, и только слез.
И так будет и дальше? О, как долго будет все это длиться?
Рут постелила постель в маленькой комнате, и Элис, измученная, тут же легла. А Рут еще с час сидела у очага, пока не убедилась, что Элис заснула. В доме царила тишина, только время от времени разваливались поленья в камине, рассыпая с треском искры. И все уже ощущалось по-другому, потому что в доме была еще одна живая душа, чье присутствие, казалось, заполняло в нем все углы и закоулки.
Рут понимала: то, что ей предстоит сейчас сделать, нужно ей самой в такой же мере, как Элис; это был один-единственный выход, а она сама единственный человек, от которого это зависело. Она не могла дольше оставаться здесь одна-одинешенька, отгораживаясь от всех, она даже и не хотела этого больше. Неправильно это. Нельзя так жить. Всяческие размолвки и скрытую враждебность надо как-то преодолеть и забыть, и она повинна не меньше других – быть может, даже больше.
Она надела пальто и вышла. Ветер все еще бесновался, дул ей в спину, едва не сбивал с ног. Деревья гнуло, раскачивало и бросало из стороны в сторону, словно корабли в бурю. Последние сладковато-гнилостные осенние ароматы умирания развеялись, уступив место холодному, чистому дыханию зимы. В лесу листья облетали на землю, их наметало в груды, подобные сугробам сухого снега, и назавтра сквозь сетку голых ветвей уже вот-вот проглянет ясное небо.
Луны не было. Но Рут уже так привыкла к этим ночным тропинкам и просекам, что могла бы без труда найти дорогу через поля и рощи; каждый шаг был ей здесь знаком, она могла бы брести даже вслепую.
У околицы она приостановилась, чтобы перевести дух и подбодрить себя, втайне надеясь теперь, что там все уже легли спать и у нее будет предлог повернуть обратно. Потому что она боялась их, не знала, что ей им сказать, как к ним подступиться. Они были для нее словно люди, говорящие на другом языке, – такой огромной казалась пропасть между ней и ими.
Она сказала себе, что они такие же, как она, такие же люди, с такими же чувствами, скорбями, одинокие, стареющие. Такие же, как все. Так ли это?
Сквозь опущенные шторы проглядывал свет. Вся внутренне сжавшись, Рут медленно направилась к дому. Она думала: "Помоги же мне, прошу тебя, помоги!" Она обращалась к Бену, она по-прежнему была так беспомощна без него, никогда не знала наверняка, правильно ли поступает, то ли говорит, что надо.
Помоги мне!
Узкую улочку сотрясали порывы ветра.
Входя в эту комнату следом за Артуром Брайсом, Рут вспомнила, как она впервые вошла сюда с Беном и что она тогда чувствовала. Казалось, это было сто лет назад – такие произошли в ней перемены с тех пор. Но они не изменились. Дора Брайс взглянула на нее без всякого интереса. И не произнесла ни слова.