Текст книги "Однажды весенней порой"
Автор книги: Сьюзен Хилл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
День за днем держалась хорошая, ясная погода, и снова стало чувствоваться приближение весны. Была суббота, после полудня. Рут прошла полем и вступила в березовую рощу, пронизанную солнечными лучами, высвечивающими тут и там желтовато-коричневые листья, покрывая их позолотой и порождая мерцающие тени. Она прошла среди кустов до конца склона и услышала какие-то звуки. Остановилась. С другой стороны просеки доносилось пение, необычное пение – звучали высокие детские голоса. Сначала она не могла различить слов, и ей не было видно тех, кто пел, но вскоре они выступили из-за деревьев – небольшая, медленно движущаяся процессия. Рут отошла в сторону, встала за ствол дуба и замерла в ожидании.
Их было пятеро, пять девочек, и она знала каждую из них, все они пришли из деревни. На них были длинные одеяния – поношенные платья, старые юбки их матерей или старших сестер, на одних – шелковые, на других – бумажные, а на головах – белые платки, повязанные наподобие монашеских чепцов. Идущая впереди девочка несла в вытянутых вперед руках какой-то предмет, издали напоминавший небольшую белую коробку.
Все это походило на сновидение, на процессию призраков и в то же время пробудило в Рут воспоминание о веренице плакальщиц, идущих в церкви за гробом. Только те были в черном с головы до пят, а эти девочки – все в белом. Они пели, снова и снова повторяя одни и те же слова, и голоса их не сливались, каждый голос звучал сам по себе:
Горько плачет пташка.
Огласив лесок:
Умер наш бедняжка,
Робин-петушок.
Умер наш бедняжка,
Робин-петушок.
Они приближались, не прерывая пения. Потом остановились, рядом с упавшим вязом, и тогда голоса их мало-помалу смолкли. Одна из девочек, Дженни Колт, та, что несла коробку, наклонилась, положила свою ношу на кучу прелых листьев, а другая девочка прошла вперед и принялась рыть яму садовой лопаткой. Остальные стояли, наблюдая, неподвижные как статуи, в своих длинных ветхих мешковатых одеяниях, и юные их лица были старчески строги и торжественны.
Яма была готова.
– Теперь вы пойте. Я опущу его в могилу и скажу какие надо слова, а вы пойте.
Дженни опустилась на колени, подняла с земли коробку, очень осторожно положила ее в яму и начала засыпать землей и прелыми листьями, произнося при этом какие-то слова; пение возобновилось, на мгновение заглушив ее голос, а потом Рут снова его услышала:
– Пеплу – пепел, праху – прах, пеплу – пепел, праху – прах, пеплу пепел, праху – прах, пеплу – пепел, праху – прах...
Только это.
Горько плачет пташка,
Огласив лесок...
Дженни воткнула в землю крест, связанный из двух веток, поднялась с колен и стояла благоговейно, как священнослужитель, склонив голову; а пение все лилось. Потом все девочки повернулись и пошли прочь, тем же неторопливым шагом, и пение их плыло среди деревьев, пока не замерло далеким отголоском. И тогда остались только тишина и свежая могилка какой-то птички или какого-то маленького зверька.
Рут подошла к упавшему вязу и опустилась на него; солнце проникло и сюда, и к ней вдруг пришло ощущение счастья и – более того – уверенность, что она сможет все пережить, что настанет день, и она выберется из длинного темного туннеля и там, по ту сторону его, станет другой, станет самой собой и даже больше, чем прежде, – обновленной, более цельной. Как это произойдет, и когда, и что будет этому предшествовать, она не знала, а задав себе такой вопрос, не нашла бы на него ответа. Но если ей суждено умереть, прежде чем она возродится к новой жизни, она не будет одинока, не будет лишена любви и поддержки, и, что бы ни произошло, она чувствовала, что будет так.
Дети сумели выполнить ритуал похорон, и это им помогло, облегчило душу. Рут была рада, что видела их, слышала торжественное нестройное пение; слова и мелодия еще долгие дни звучали в ее ушах, а по ночам белые движущиеся фигурки вплетались в ее сны.
Теперь она реже ходила на кладбище. Что-то еще отошло в прошлое. Теперь она ходила в Хелм-Боттом и сидела на упавшем дереве, вспоминая. Ведь только собирая воедино обрывки воспоминаний, она могла придать им завершенный вид, научиться познавать их смысл.
Раньше лишь в миг озарений возникал перед ней образ прошлого, но не успевала она охватить его взглядом, как озаривший ее свет угасал.
7
Каждый день после обеда крестная Фрай обычно два часа спала на низенькой кушетке в гостиной, и тогда Рут уходила одна побродить в этих новых для нее местах – они нравились ей, они так не походили на то, что она оставила дома. Там были плоские поля и часто – весной или зимой, под водой или подо льдом – совсем бесцветные. Там росло мало деревьев – только жидкие колючие изгороди, а небо не просто стояло над головой, а, казалось, нависало со всех сторон, словно огромный, унылый свод.
Здесь же все имело форму и множество контрастов: откосы, овраги, высокая узкая гряда холмов, таинственные перелески. И изгороди тут – на крутых травянистых насыпях – были выше, и повсюду – в просветах между изгородями, в отворенной калитке – виднелись пастбища или густые хлеба, простиравшиеся до березовых рощ, что на дальних склонах, а то и еще дальше, до лиловато-дымчатых холмов.
Был июнь. Теплынь. Но листва на деревьях все еще оставалась свежей, сочно-зеленой, а сено – полно клевера. Ломонос и белые колокольчики вьюнка одели все живые изгороди и свисали с них, словно вывешенное для просушки ветхое белье. Луга расцвели глазастыми маргаритками и полевыми ноготками. Каждый день Рут собирала полную охапку разных цветов – белых, лиловато-розовых и маслянисто-желтых – и приносила их домой, к крестной, и никак не могла примириться с тем, что полевые цветы в доме, не на воле, так быстро вянут; она любовно расставляла их по кувшинам и кружкам с водой, а наутро видела их поникшими, увядшими, утратившими жизненные силы. И все же она продолжала их срывать, взбираясь по склонам за белым костенцом и прячущимися от глаз красавицами анютиными глазками, цепляясь юбкой за колючки изгородей, а иной раз съезжая в какую-нибудь сухую канаву с высокой травой.
Она бродила и бродила под лиловато-голубым, как цветы вероники, небом, и все было редкостным для нее, все поражало глаз; никогда еще не чувствовала она себя такой счастливой, и под этим таилось что-то еще, ожидание чего-то. Ей было девятнадцать лет, она была свободна и то и дело, то и дело, словно боясь сглазить что-то, вспоминала, что отец ее женат теперь на Элин – женат после долгих лет неприкаянности и одиночества, когда он цеплялся за Рут, порабощая ее, подавляя и всегда, неизменно, называя это любовью. А это по-своему и была любовь, только лишенная добра. И Рут с недоумением спрашивала себя: что бы она стала делать, если бы отец не женился на Элин, как бы она нашла свой путь к свободе? Верно, у нее не хватило бы на это ни мужества, ни предприимчивости.
Но теперь все было хорошо, все хорошо. И она шла полями и по берегу реки, лежала в невысокой сухой траве на вершине кряжа и слушала жаворонков, описывающих спирали у нее над головой, и чувствовала себя наконец самой собой, свободной, полной жизни и надежд.
Если послеполуденное солнце начинало очень уж припекать, она уходила в лес и казалась себе каким-то морским животным, укрывшимся в водянисто-зеленоватой глуби.
И в ту пятницу, когда Рут увидела Бена на вырубке в самой чаще Дитчерс-Копс, она тотчас узнала его – это был тот парень, который наблюдал за ней в воскресенье, когда она выходила из церкви. Его лицо почему-то врезалось ей в память.
Он сидел на земле, рядом лежала раскрытая сумка с завтраком, и Рут приостановилась, словно чего-то испугавшись, но, уж верно, не его. Заслышав ее шаги, он обернулся.
Вот эта минута запомнилась ей особенно живо. Все, что было потом, в других местах, даже в минуты самой большой близости, не оставило в ее памяти его лица; она просыпалась ночами в страхе, тщетно стараясь вспомнить его черты, но они были расплывчаты, знакомы и вместе с тем уже позабыты.
Но эта минута запечатлелась навсегда.
То, что произошло, почему-то не удивило ее. Ей было девятнадцать лет, мужчин она не знала, все ее знакомства ограничивались родственниками и друзьями ее отца – от всех прочих он отгораживал ее, видя в них угрозу своему благополучию.
Сейчас она впервые обрела свободу, впервые в жизни стала сама себе хозяйкой. И, встретив Бена, полюбила его. Она была благодарна судьбе за то, что это был Бен – ведь она была вся распахнута навстречу любви, и на месте Бена мог оказаться кто-то другой и сделать ее несчастной, и она не сумела бы защитить себя.
Поразило ее другое – поразила столь же внезапно вспыхнувшая ответная любовь Бена, и это никогда не переставало ее поражать. Ведь Бен был старше ее, ему уже исполнилось двадцать семь лет, он твердо стоял на ногах и, конечно, знал других женщин, а она была не слишком-то высокого мнения о себе. Отец ее однажды сказал: "Да, красавицы из тебя никогда не получится", и она поверила в это. А когда она спросила об этом Бена, он ответил, что до этой поры он еще не встречал девушки, которую ему бы так хотелось узнать до конца.
– Ты, значит, ждал?
– Да. Всегда лучше подождать.
Их первый разговор запомнился ей от слова до слова – ведь она часами вспоминала его в ту ночь, лежа в постели в доме крестной Фрай, и потом все последующие дни он не выходил у нее из ума, словно стихи, заученные наизусть в детстве: он мгновенно воскресал в ее памяти, и в ушах у нее звучали их голоса – ее и Бена, и она снова вдыхала запах леса, окружавшего их со всех сторон.
– Вы – крестница мисс Фрай. – И он улыбнулся в ответ на ее испуганно-изумленный взгляд. – Вы что, не знаете, как тут у нас? Здесь каждому известно все. И каждый любит поболтать.
– Вот как. – Надо было бы сказать: я с вами не знакома, но она не смогла.
– Вы теперь будете жить здесь?
– Недолго... Сама еще не знаю. Какое-то время. Может, до осени. Не знаю.
– Мисс Фрай – хороший, надежный человек.
В других устах эти слова могли бы прозвучать странно, но у Бена они прозвучали естественно, и Рут сразу, с самого начала приняла их как должное. К тому же он сказал правду: крестная была именно такая "хороший, надежный человек".
Бен всегда говорил то, что думал или чувствовал, и ждал, что это будет принято так, как надо; в нем не было ничего двуличного, а у Рут не было никакого опыта по части того, как мужчины иной раз ведут себя с женщинами: она не имела ни малейшего понятия о различных уловках, о лести и притворствах и потому приняла на веру, когда Бен сказал: "Я надеюсь, что вы останетесь здесь". Впрочем, впоследствии прямота Бена не раз настораживала ее, заставляла замыкаться в себе и задумываться. Других же эта его особенность давно перестала настораживать – все уже привыкли выслушивать от Бена то, чего им ни от кого не пришлось бы услышать.
Ей вдруг сразу стало неожиданно легко разговаривать с ним, все получилось совершенно просто, и она рассказала ему о своем отце и об Элин, о своей жизни дома, и о том, как ей хорошо здесь, как она проводит свои дни, где бывает. А он сидел очень тихо, не отвлекаясь ни на что, и слушал. Вспоминая это, она думала о том, как тихо он сидел тогда в ту, первую их встречу и как столь же тихо вел себя в тот вечер, накануне своей смерти: обычная неуемность покинула его, он не порывался вскочить и приняться за какую-нибудь работу, занять чем-нибудь руки. И это было как бы началом и завершением чего-то, словно замкнулся какой-то круг, совсем крошечный круг, но Рут казалось, что он замкнул внутри себя всю ее жизнь.
Бен встал тогда – ему надо было идти работать, – и она ушла, поднялась по березовому склону, вспоминая, что он сказал, вспоминая его лицо, и, только выйдя на залитую солнцем дорогу, остановилась и подумала, что он даже не спросил, как ее зовут, в то время как она знала его имя. И ей захотелось вернуться назад и назвать ему свое.
Дни становились все длиннее, приближая середину лета, сливаясь в прекрасную золотистую нить, и крестная Фрай, наблюдая за Рут, видела происходящую в ней перемену, но не спрашивала ни о чем. Пока однажды, в воскресенье, Бен не пришел к ним домой – к тому времени он уже знал ее имя – и не предложил отправиться с ним на пикник в Кэнтлоу-Хилл. Тогда все стало ясно само собой, и Рут даже не удивилась его приходу, только почувствовала еще большую уверенность в себе и в том, Что все в мире хорошо.
Кэнтлоу-Хилл. Это было в шести милях от ее дома, но она любила ходить пешком.
– Вон, – сказал Бен, указывая на маленькую каменную церквушку на вершине холма, окруженную каштановыми деревьями, отбрасывавшими длинные тени. По густо заросшему дерном склону они поднялись на холм, вспугнув овец, которые, завидя их, с блеянием разбежались, окликая одна другую, порождая доносившееся со всех сторон эхо. В воздухе стояло жаркое марево и сухой запах убранного сена.
После этого Рут виделась с Беном каждый день три недели кряду, но именно этот первый день в Кэнтлоу-Хилл постоянно воскресал в ее памяти, снова и снова.
Она тогда то и дело поглядывала на Бена, словно каждый раз боясь, что он исчезнет. А потом, отведя взгляд, смотрела вдаль с холма на поля и леса, и гладкую, тускло-желтую ленту дороги, и деревню Кэнтлоу, казавшуюся нежно-розовой в лучах солнца, и все вокруг было каким-то необычным, все словно бы становилось частицей ее счастья. И она была переполнена любовью ко всему, что открывалось ее глазам, и не только просто так, а еще потому, что все это существовало в одном мире с Беном.
Он повел ее внутрь церкви, и там было прохладно, как в погребе, а свет был какой-то странный, дымчатый. Он указал ей на деревянную резьбу изображения птиц и животных, – украшавшую верх каменных колонн, а потом на стены алтаря и на иконы божьей матери с младенцем, чуть потрескавшиеся, в голубых и розовых тонах. Кафедра проповедника была из светлого дерева, цветных витражей в окнах не было, как не было ни вышитых драпировок, ни подушечек для коленопреклонения, и ничто не мешало чистоте линий арок, и колонн, и купола. А весь внешний мир, казалось, был вставлен в распахнутые двери паперти, как в раму, – трепещуще-зеленый, залитый ослепительным солнцем, с переливчатой полоской синего неба по верхнему краю. Откуда-то издалека доносилось блеяние овец, а с церковного двора – щебет дроздов и воркование диких голубей.
Сидя на прохладной траве среди надгробий, они съели то, что взяли с собой на пикник, – яйца, и яблоки, и сыр с хлебом, и Рут, закрыв глаза, помолилась о том, чтобы все это могло продлиться вечно.
Теплый вечерний воздух был напоен ароматами дня, небо словно бы не хотело темнеть, лишь теряло свои краски, становясь все бледнее и бледнее, от деревьев и изгородей ложились иссиня-черные, как смородина, тени, и каждый звук жил словно бы сам по себе, словно частица воздуха внутри мыльного пузыря.
Они спустились лесом к ручью и набрали целые охапки водяного кресса, и дикий тимьян хрустел у них под ногами. Ручей был неглубок, вода прозрачна как стекло, и на дне серебрилась галька. Рут легла на землю, опустила кисти рук в воду, и струящаяся между пальцами вода придала им странный фосфоресцирующий блеск. Рут прикоснулась пальцами к холодным тонким стеблям водорослей.
Свет становился мшисто-серым, теплый легкий ветерок прошелестел в верхушках деревьев, и звук этот был похож на дальний-дальний шум морского прибоя.
– Вот и ты, – сказала крестная Фрай, когда Рут вошла в комнату, – вот и ты, – и, притянув ее за руку, поближе к своему креслу, понимающими глазами заглянула ей в лицо.
8
Рут сначала увидела этого человека в окно. Она поднялась с полчаса назад или немного раньше, умылась, оделась и стояла, ничего не делая, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, глядя во двор, вся во власти привидевшегося ей ночью тяжелого сна.
Дождь перестал, но небо над поникшими ветвями деревьев было цвета сырого теста. Ей так не хотелось просыпаться – она не знала, что делать с еще одним днем, как протащить себя через новые восемь-десять часов, борясь с неотвязными воспоминаниями, приходя в отчаяние или бессильно плача – до дурноты, до тошноты. Она взяла в привычку ложиться спать пораньше, в семь, восемь часов, ища забвения, которое неизменно приходило к ней.
Человек этот был стар, грязен; он толкал перед собой ручную тележку с одним покривившимся колесом. Он пересек дорогу, посматривая вниз, но явно направляясь к ее дому, и сначала она подумала было, что кто-то опять хочет поглядеть на нее, что-то выведать о ней и притащился сюда под предлогом спросить, не нужно ли ей чего. Она в испуге отпрянула от окна.
Но человек этот был не из деревни, она видела его впервые. Когда он подошел ближе, она заметила, что тележка у него наполовину пуста и полуприкрыта куском рваного брезента или мешковины, а что в ней лежит, не было видно. Значит, он, верно, из бродячих торговцев, продающих горшки, сковородки, веники. Рут ничего не было нужно, и она хотела отворить окно и крикнуть ему, чтобы он шел своей дорогой. Но не смогла – даже это оказалось ей не под силу. А он подошел ближе, оставил тележку у ворот и зашагал по тропинке к дому, обогнул его и направился к заднему крыльцу. Ладно, он уйдет, как уходили все прочие, надо только выждать.
Но после того, как он раза два-три постучал в дверь, она все-таки пошла отворить; ее внезапно охватило желание хоть на миг увидеть живое лицо, соприкоснуться с внешним миром. Джо в этот день еще не приходил.
Человек, как оказалось, был не очень стар, только очень грязен; тощее лицо, худые, жилистые руки и ноги. Рут подумала: он меня не знает, ему ничего не известно про меня, ничего не известно и про Бена. Но он должен знать, каждый должен знать, как может быть, чтобы кто-нибудь на свете не знал про нас.
Он заговорил, как только она отворила дверь, – поток слов, повторявшихся десятки раз изо дня в день, речитативом забарабанил ей в уши:
– Одежку старую, башмаки, горшки, сковородки, тарелки, вазы, часы ручные, часы стенные, испорченные и на ходу, старые монеты, медали, ножи, ножницы, безделушки разные, каминные щипцы, совки для угля, одеяла, медные...
– Всю эту кучу?
– Любую вещь...
– Как? Все это ты привез продавать? И все на этой своей тележке?
Он стащил с головы шапку и тут же напялил ее снова, одним движением, но она все же успела рассмотреть, что волосы у него на голове растут только кое-где – кустиками, пучками, – между большими голыми проплешинами, словно на коже животного, болеющего паршой.
– Покупаем, барышня, все покупаем – одежку старую, башмаки, горшки, сковородки...
– Нет, – решительно сказала она, потому что, конечно же, у нее нечего было продавать, да если бы и было что, как это она станет вести дела с этим бродячим торговцем?
Он не умолк, пока не дошел до конца своего речитатива, словно будильник, поставленный на определенный час и должный отзвенеть свое.
Рут смотрела мимо него в сад, на вязкую после долгих дождливых дней землю, на красную, глинистую, скользкую тропинку. Осел Валаам стоял у изгороди, голова его уныло свешивалась вниз, словно держась на сломанной шее, и он казался таким же полумертвым, как она сама, стоявшая у окна.
– У меня ничего нет.
– Я дам хорошие деньги за ваши старые вещи.
– Нет у меня ничего.
Он повернул назад, решив не терять времени даром с этой молодой женщиной, которая, как видно, лишь недавно вышла замуж, только начала обзаводиться домом, и у нее мало еще барахла. Это у стариков всегда найдется что продать – у стариков, ну да еще у бедняков.
И тут ее вдруг осенило, и она поняла, что ей надо сделать, чего ей хочется, потому что, быть может, это будет для нее спасением, быть может, тогда она сумеет позабыть, сумеет кое-как начать жизнь сначала. Она поняла.
– Постойте!
Он остановился, обернулся к ней.
– Не могли бы вы... Не могли бы вы прийти сюда еще раз... Попозже.
– После обеда?
– Да-да, зайдите днем. У меня тогда будет кое-что... много вещей. Я хочу их продать...
Он ничего не ответил, и она снова окликнула его, когда он был уже у калитки.
– Вы придете? Пожалуйста, пожалуйста, придите...
Он приподнял шапку, кивнул и взялся за свою тележку. Снова заморосил мелкий дождь.
Эта мысль овладела ею как наваждение, она вся была во власти безудержного желания сделать это во что бы то ни стало, а времени оставалось так мало. Ах, но когда с этим будет покончено, покончено раз и навсегда, когда этот человек вернется и увезет все, вот тогда, тогда...
Но теперь надо все продумать. Сейчас же. Надо начать с верхних комнат.
Сперва она бросилась выдвигать подряд все ящики, опустошая их наполовину, выбрасывая вещи на пол или на кровать, опустошая полки тоже. Потом поняла, что нужно все делать в каком-то порядке, иначе ей никогда с этим не справиться, и пошла в сарай, отыскала там старые мешки из-под зерна – влажные, пахнущие мышами, но еще довольно крепкие, годные в дело. В эти мешки она принялась запихивать одежду – куртки, рубашки, башмаки, брюки, джемпера – одну вещь за другой, кое-как, а когда с одеждой было покончено, спустилась вниз, и там оказалось еще так много вещей, что она об этом как-то даже и не подумала. Тут были инструменты, книги, трубки, ключи – полно всяких вещей в ящиках стола, – и она, не думая, не разглядывая их, едва взяв в руки, стала тотчас запихивать в мешок. Оставалось всего несколько вещей: розовый кварц, лупа, кожаный пояс с серебряной пряжкой и карманные часы Бена – все это она решила отдать Джо. И был еще перстень с печаткой; Бен никогда его не носил – это был перстень его деда, – но, случалось, доставал и рассматривал. Эту, единственную, вещь Рут решила оставить себе. И больше ничего, ничего.
Спальня выглядела теперь совсем иначе, она уже явно принадлежала только одному лицу. Если не считать кровати. И когда она увидела это, ей захотелось убрать и кровать. Быть может, у человека с тележкой есть приятель, который заберет кровать, или, может, удастся сбыть ее кому-нибудь еще. Это была старая латунная кровать, двуспальная, на высоких ножках и, как почти вся мебель в доме, принадлежала крестной Фрай. Но в маленькой комнате стояла еще одна, небольшая кровать, и Рут захотелось перенести ее сюда, и, если бы у нее хватило на это сил, она тотчас поменяла бы кровати местами – настолько неодолимым было ее желание изменить все, чтобы ничего не осталось здесь от Бена, от их прежней жизни – никаких напоминаний. Она с удовольствием предвкушала, как будет спать на очень узкой кровати, основательно подоткнувши со всех сторон простыню, и если ей захочется по привычке повернуться ночью на другой бок, то ни на матраце, ни на подушке не хватит для этого места.
Дверца большого гардероба стояла нараспашку. Она заглянула внутрь, протянула руку и нащупала только пустоту и гладкую круглую перекладину, на которой раньше висела одежда Бена.
Мешки были тяжелые; она поволокла их вниз по лестнице, и они со стуком прыгали по ступенькам у нее за спиной; она подтащила их на кухне к самой двери и стала ждать, когда придет время и появится человек с тележкой; она не могла думать ни о чем, не могла ничем заняться, чтобы приблизить час, когда все будет кончено.
Ее нисколько не беспокоила мысль о том, что будут говорить об этом в семье Бена, в деревне, не беспокоило ее даже то, что сказал бы сам Бен. Все ее чувства были сосредоточены сейчас лишь на самой себе, а эти вещи они ведь принадлежали ей теперь, и она могла распорядиться ими как угодно. А на что они ей? Значит, оставалось только сделать так, как она решила, или же раздать все эти вещи в деревне и смотреть потом, как то, что принадлежало Бену, что укрывало его тело, носит теперь кто-то другой. А это было бы для нее непереносимо.
Утро длилось долго; моросящий дождь сгустился в туман, который заполз в сад и лег на выгоне, заключив в свои объятия дом, и сквозь эту завесу уже ничего не было видно и не доносилось ни звука, и Рут казалось, что все, совершавшееся там, за этой завесой, не имело больше никакого к ней отношения; она отгородила себя от всех людей, от жизни, от всего, а именно это и было ей нужно. А возможно, и им тоже. Они не хотели ее видеть, потому что были настроены к ней враждебно или чувствовали себя с ней неловко – слишком уж о многом напоминала она им и делала смерть слишком ощутимой. Они начинали думать и тут же пугались своих мыслей.
Было уже пять часов; она подумала с испугом, что человек этот не вернется, и сердце тяжко заколотилось у нее в груди. Она то ходила из угла в угол по комнате, то стояла у окна – сначала в передней комнате, потом на кухне – и молила бога, чтобы торговец пришел; ведь как же иначе будет она жить с этими мешками, сваленными у двери, словно трупы, ожидающие погребения. Ей страшно было подумать о том, чтобы открыть мешки, вынуть оттуда вещи и положить на место. Нет, она и помыслить не могла о том, чтобы снова прикоснуться к ним. Ей припомнились дети, которых она видела в лесу. Ну что ж, она поступит так же, как они: как-нибудь дотащит эти мешки до луга или до рощи и зароет их там либо сложит из них костер в саду.
Но он пришел. Когда стало темнеть и туман сгустился еще больше, она услышала громыханье разболтанного колеса на дороге. Тележка была теперь пуста.
Он наклонился над одним из мешков, потянул за веревку, которой она кое-как завязала мешок, и принялся выкладывать вещи на пол кухни.
– Нет!
Она в ужасе схватила его за руку – она не в состоянии была увидеть их еще раз.
– Берите все. Я хочу, чтобы вы увезли все.
– Но я же должен поглядеть, что там, так ведь? Что годится, а что нет.
– Нет... Дело в том... Я не хочу, чтобы вы открывали мешки.
Он медленно выпрямился, поглядел на нее.
– Там одежда... мужская одежда... всякая. И инструменты, и... Все в хорошем состоянии.
– Это вы говорите.
– Мне все равно, сколько вы мне дадите за них – сколько дадите, столько и ладно... Пожалуйста, увезите их все, пожалуйста.
Вы же и так все узнаете, думала она; они все вам расскажут, слух пойдет по всей деревне, как только вы обмолвитесь о том, где вы были и кто дал вам эти вещи; они тут же расскажут вам все, что вы захотите узнать.
Больше он ничего не сказал. Взвалил мешки на тележку, покрыл их брезентом, сунул ей какие-то деньги... Рут даже не посмотрела ни на них, ни на него, закрыла за ним дверь, ушла и забилась в угол, чтобы не видеть нагруженной тележки, хотя стук колеса и шаги человека еще долго долетали до нее из тумана, пока не замерли вдали.
Она вся дрожала от усталости и одновременно от чувства облегчения, но вместе с тем ее мучил стыд; ее пугало то, что она совершила, и она сердилась на себя и была потрясена тем, как яростно хотелось ей освободиться от всех этих вещей, как неистово она действовала.
В комнате было темно. Наконец она разжала руку, в которой держала деньги, и посмотрела на них. Несколько монет. Она не стала их пересчитывать. Они казались ей грязными, словно она держала в руке тридцать сребреников, плату за страшное предательство. И совершенно так же, как раньше, хотелось ей очистить дом от всего, принадлежавшего Бену, так же исступленно стремилась она теперь только к одному – освободиться от этих нечистых денег.
Она выбежала из дома, в промозглом тумане пересекла сад, перемахнула через загородку в поле и все бежала, бежала, спотыкаясь, путаясь в траве, шлепая по лужам, по слякоти; ноги ее промокли до щиколоток, она задыхалась, в груди жгло. Она продиралась сквозь кусты подлеска, сквозь папоротники... Черные, корявые корни и сучья деревьев рвали ей одежду. Она проникла в рощу, где земля была совсем болотистой, упала, расцарапав обо что-то руку, и снова поднялась на ноги – вся в крови, в налипших мокрых, скользких листьях. Она ничего не видела и ощупью взбиралась по склону на вершину холма, откуда роща круто сбегала вниз, сливаясь с березовым лесом. И отсюда, сверху, она бросила монеты в черную ямину у ее ног и тут же отвернулась, не дожидаясь, пока они со звоном упадут куда-то, и припустилась – сквозь кусты, и слякоть, и мокрую траву луга – обратно к дому, чтобы там почувствовать себя очистившейся, отбросившей от себя все, – она даже не пересчитала монеты, просто искупила свою вину.
Но искупления не пришло. Она поняла это, как только отворила дверь в дом, из которого так яростно изгнала все вещи, принадлежавшие Бену. Она остановилась и поглядела на себя – на грязную, порванную одежду, на облепленные глиной башмаки, на размазанную на руках кровь.
И, упав на колени, взмолилась о прощении.
9
Пасмурные дни тянулись бесконечно, с неизбывными дождями и туманом, и великому посту, казалось, не будет конца.
Но в то утро, на другой день после прихода человека с тележкой, Рут, проснувшись очень рано, увидела встающее солнце и залитую его лучами комнату. И когда она подошла к окну, весь мир предстал ее глазам зеленый и золотой. Ее глазам предстала весна. Был конец апреля, страстная суббота, и она поняла, что ей дано прощение.
Пустые шкафы и полки уже ничего не говорили ей; она закрыла их, оделась и пошла по дому, отворяя одно за другим все окна, хотя врывавшийся в них воздух был еще очень свеж. Но ей этого и хотелось – свежего воздуха и света, – чтобы все вокруг было светло.
В кладовке она нашла маленькую булочку, завернутую в белую салфетку, как видно оставленную для нее Джо; булочка была уже довольно черствой, но Рут отрезала от нее ломтик за ломтиком, намазывала маслом и ела, а потом пошла выпустить кур и собрать яйца.
И даже яйца выглядели как-то необычно, казались бледными, тусклыми, тяжелыми, как камни; она разбила два яйца, взбила с маслом, и они разлились по сковородке блестящей, золотисто-желтой аппетитной массой. У Рут возникло такое чувство, словно она никогда прежде ничего не ела. Еда была как открытие, как дар, да и все вообще было как дар, и она поняла главное: надо принять этот дар и быть довольной – не только ради себя, но и ради Бена. Именно этого он ждал от нее, этого хотел. А надолго ли ей такой дар?
В восемь часов появился Джо. И когда он шел навстречу ей сквозь солнечную дымку, она увидела, что и он стал другим: его бледная кожа и волосы были как у новорожденного младенца, а движения легки и исполнены грации, чего она никогда прежде не замечала. Он остановился, взглянул на ее лицо, улыбнулся, и его тревогу как рукой сняло.
Он сказал:
– Завтра...
– Завтра пасха. Да. А ведь я забыла, Джо... О, как я могла забыть!
Пасха – это же так важно. Промелькнуло воспоминание о прошлом годе, когда пасха была более ранней – в марте: тогда все еще стояла настоящая зима.
– Нам надо пойти, – сказал Джо. – Или я пойду один, если ты не хочешь. Я понимаю, что тебе, может, не хочется. Но кому-то надо пойти.