Текст книги "Однажды весенней порой"
Автор книги: Сьюзен Хилл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Где-то посреди ночи Рут встала, выглянула в окно и увидела стылые серо-стальные тучи, быстро ползущие по лику луны, и в мозгу у нее зазвенели слова баллады, в которой говорилось о смерти:
Зарыли в могилу – яблоня в головах.
Ох, ах, яблоня в головах.
В землю зарыли, теперь он в могиле.
Ох, ах, яблоня в головах.
Плач Доры Брайс замер, в доме все стихло. Теперь Рут могла дать волю слезам. Но она не станет плакать – только не здесь, нет. И в этом была своя гордость, возобладавшая над горем: она не даст им услышать свою муку, как раньше они не сумели ее увидеть.
Сейчас ей казалось особенно странным, что это – семья Бена, что такой человек, как Бен, мог быть сыном этих людей. Или Джо – потому что Джо тоже был инородным телом здесь. Только Элис была сродни им, только она унаследовала их ограниченность и бессердечие.
Бен привел ее в Фосс-Лейн через неделю после их первой встречи. Потому что за это короткое время оба они уже увидели свое будущее, поняли, что оно предопределено им так же бесповоротно, как деревьям предопределено расти. Бен пришел за ней к ее крестной Фрай в воскресенье после полудня, и Рут была очень обеспокоена тем, что ей надеть, чтобы это не выглядело слишком официально или слишком нарядно, но вместе с тем и не слишком затрапезно – словом, так или иначе, не оказалось совсем не тем, что надо. Бен только посмеялся над ней. "Это ведь ты, – сказал он. – И они должны познакомиться с тобой, так ведь? Им будет все равно, что ты на себя наденешь, они этого даже не заметят".
Но он должен же был знать, что это не так, и первое, что они увидят, это ее платье, и браслет, и какие на ней туфли, и как она причесана всякие мелочи; их они будут рассматривать и по ним судить о ней. Она старалась быть дружелюбной, стать своей для них. Теперь-то она знала, что, как бы она ни выглядела, как бы ни была одета, что бы она ни сказала, как бы ни вела себя, это ничего бы не изменило – они заранее невзлюбили ее. Любая женщина, которой вздумалось бы увести от них Бена, была для них неприемлема и не могла заслужить их одобрения.
И сегодняшний день воскресил в ее памяти ту, первую встречу, потому что и сегодня все было так же, как в тот раз. Они сидели тогда в парадной комнате на краешках неудобных стульев, пили чай из лучших фарфоровых чашек, и она не знала, что сказать им, не могла придумать ничего, и потому молчала, а они решили, что она гордячка, и навсегда заклеймили ее этим словом. Ей вспомнилось, как они глядели на нее и как Бен тоже умолк, не зная, как прийти ей на помощь, и один только Джо оставался самим собой рассказывал о том, какое он нашел местечко, где растет лесная малина.
И теперь она думала: ноги моей не будет больше в этом доме. Здесь нет ни любви, ни доброты, ни дружелюбия – ничто не привязывает меня к ним, а они будут этому только рады. Я умру для них, как умер Бен. Нет – больше, бесповоротней, потому что они будут копить воспоминания о нем, как другие хранят старые письма, и будут цепляться за них; Дора Брайс будет цепляться за воспоминания о прошлом, о тех днях, когда я еще не была женой Бена; она до конца дней своих будет пестовать свое горе и жалость к себе самой, а меня очень легко вычеркнет из своей памяти.
Рут была испугана скопившейся на дне ее души горечью.
А ночь все длилась. Рут прислушивалась к ударам своего сердца и шуму ветра и не находила себе утешения.
Скончался наш Бен, в земле его прах.
Ох, ах, в земле его прах.
Пролежав без сна в холодной комнате сто – так ей казалось – лет и почувствовав приближение рассвета, она натянула чулки, с башмаками в руках спустилась вниз и крадучись прошла по притихшему дому, то и дело приостанавливаясь, боясь кого-нибудь разбудить. Но никто не проснулся. Часы в кухне показывали без десяти пять, но было еще темно и очень холодно. Снова поднялся ветер. И где-то на улице хлопнула калитка.
На кухонном столе лежал сверток в оберточной бумаге. Вечером Элис сказала, указав на него Рут: "Можешь забрать с собой. Должно быть, теперь это принадлежит тебе?" Но Рут была тогда в таком оцепенении, что смысл этих слов не дошел до нее. Сейчас она потрогала сверток и догадалась, что в нем какие-то старые вещи Бена, которые он не взял, когда уходил из дома, и теперь от них хотели освободиться.
С минуту она стояла в нерешительности, испытывая чувство вины. Может быть, надо оставить записку, извиниться за свой уход. Но что может она сказать им, чтобы заставить их поверить ей? Ведь ничего нельзя изменить, все останется так, как есть. Ей нечем было дышать в этом доме. Хотелось навсегда отряхнуть прах его со своих ног, забыть, что она когда-то переступала его порог.
Она взяла сверток, отворила наружную дверь, и струя холодного ветра с силой ударила ей в лицо. Обледеневшая дорога тускло поблескивала из мрака. И тогда она бросилась бежать по темной улице; взвихренные ветром волосы развевались у нее за спиной как парус; она то и дело спотыкалась и чуть не падала на скользкой дороге, но думала только об одном: прочь отсюда, скорее домой. Словно в этом усилии, в борьбе с ветром, она могла очиститься, рассчитаться за вчерашнее. Но, выбежав за околицу, она вынуждена была умерить шаг и остановиться: кровь стучала у нее в висках, голова разламывалась, она судорожно пыталась отдышаться.
Когда она двинулась дальше, вверх по склону, к выгону, теперь уже не спеша, так как совсем обессилела, небо начинало чуть-чуть светлеть.
Здесь все вокруг выглядело привычным и бесстрастным, как лик луны. И безжизненным. Озарение, сошедшее на нее вчера, чувство радости, просветления, прозрения ушло, чтобы никогда не возвратиться. Потому что разве не было все это обманчивым? Она была тогда не в своем уме. А теперь она видела дом, и выгоны, и верхушки деревьев, и это был ее мир, и она знала ему цену, взирая на него в неверном свете занимавшейся зари.
Но она была снова дома. И благодарна за это. Здесь она могла оставаться самой собою, жить или умереть. Ничего не делать. Терпеть.
Ветер внезапно стих. Она отворила дверь черного хода и остановилась, ожидая, чтобы молчание дома поглотило ее. Она уже поняла, что ей надо делать. Вот теперь ей уже некуда бежать. Она стала подниматься по лестнице.
Она забыла, как выглядит эта комната. Здесь было очень холодно. Казалось, комната пустовала много лет. Рут обошла ее всю, открыла гардероб, комод, стенной шкаф – всюду заглядывая внутрь, – взяла в руку щетку для волос, провела щетиной по щеке. Значит, это все? И больше не будет ничего? И с этим ей теперь жить – с этой опустошенностью, омертвелостью, без любви, без страха, без страдания? Больше не будет ничего?
Она сняла плащ, положила на стул. И – оттого, что больше ничего не оставалось, – развернула сверток в оберточной бумаге.
Она не подумала об этом. Это разумелось само собой, и все же явилось для нее неожиданностью. Она стала вынимать их из свертка, одну за другой, – вещи, которые были на Бене, когда он умирал: синюю рубашку, темный шерстяной свитер, вельветовые брюки, толстые носки... и подносить их к лицу, пытаясь вдохнуть впитавшийся в хлопок, в шерсть запах Бена. Она не ощутила ничего, и тут только осознала, что все вещи были выстираны и выглажены.
Склонившись над грудой одежды, она прижалась к ней лицом, и тогда горе прорвалось наружу и захлестнуло ее, потому что они отняли у нее и это, смыли с одежды его кровь, и она поняла до конца и бесповоротно, что Бен мертв, ушел от нее навсегда и у нее не осталось больше ничего, ничего.
4
Смерть Бена Брайса была камнем, брошенным в тихую заводь и образовавшим в ней крутой водоворот, который втянул в себя и Рут и унес ее в черную глубь. А волны расходились кругами, широко – и по деревне, и за ее пределами. И в людях что-то изменилось – как во время войны или землетрясения или пожара, – даже в тех, кто уже видел смерть лицом к лицу.
Потрясение и печаль сблизили их, и они стали лучше понимать и чувствовать друг друга, даже если ничего не было сказано. Потому что никто не мог припомнить, чтобы чья-то еще смерть так взволновала всех. Несчастные случаи бывали, в жизни все непрочно: то умирал чей-то ребенок, то кто-нибудь из стариков, то падала чья-то скотина, на церковном дворе вырастали свежие могилы, люди облачались в траур. Что же отличало эту смерть от смертей других? Что столь необычное было в Бене Брайсе? Люди старались это понять, думая о нем, и у каждого были свои, дорогие ему воспоминания, и в этих воспоминаниях, слитых воедино, открывались разные оттенки любви.
Поттер у себя дома собрался высадить первую овощную рассаду в теплицу. Но вместо этого он просто сидел с недоеденным куском хлеба и сыра в руке и вспоминал. И его собака Тил, чувствуя, что с хозяином что-то неладно, стала проявлять беспокойство и не лежала на своем месте у очага, а бродила из комнаты в комнату, время от времени подходя к Поттеру и тычась ему мордой в ногу, ища успокоения.
Поттер видел смерть. Он видел, как его брат, задыхаясь от кашля, медленно чахнул от легочной болезни; он сидел у постели своей матери и отца, когда за ними в старости пришла смерть. Но то не было неожиданностью, то было в порядке вещей, и он не хотел, чтобы его родители дряхлели и слабели все больше и больше, чтобы распадались их тела и души, чтобы длились их страдания. Но теперь было по-другому. Поттер никак не мог поверить, что Бен Брайс мертв – Бен, в котором жизнь била ключом, Бен, не ведавший разлада ни с собой, ни с миром. Общаясь с ним, люди всегда ощущали его душевное здоровье, и от этого радость жизни и уверенность в завтрашнем дне наполняли их души и сердца, хотя то вовсе не значило, что Бен был святым; иной раз в работе с ним было не так-то легко, он, случалось, замыкался в себе, словно обороняясь от чего-то, и никто не знал, о чем он думает, и все тогда держались от него в стороне. А бывало, он напрямик выкладывал, что у него на уме, – резал правду-матку, да еще как.
И не только обстоятельства этой беды – скрип и треск падающего дерева и наступившую затем тишину – не мог Поттер забыть. Он не мог забыть, что было с ним, когда, наклонясь над телом, он вдруг понял: Бен мертв. В это мгновение неведомая дотоле истина, огромная и чистая, открылась ему и произвела в нем перемену. Стоя на коленях на влажной земле возле затихшего тела, он был один на один со смертью и понял, что это хорошо. Если когда-нибудь он сомневался в бессмертии души, то теперь сомнений больше не было. Страх и благоговение обуяли его и словно бы приковали, стоящего на коленях, к земле, и весь лес полнился величием этой минуты – минуты прощания духа с телом. И когда он коснулся руки Бена Брайса, сжал его широкое запястье и ощутил волосики, покрывающие кожу, его словно током пронзило какое-то чувство, которого он не мог бы объяснить словами. И оно не проходило, он ощущал его и теперь.
И когда он стоял позади всех в маленькой церкви во время похорон, его снова посетило это чувство, хотя теперь он весь был во власти потрясения, вызванного смертью Бена, и упрямого нежелания поверить в нее, и печали жалости к себе, и к Рут, и ко всем... и чувства утраты.
Он покачал головой. Перед ним тогда отворилась дверь, и он ступил за порог и теперь старался осознать то, что ему открылось, и перемену в самом себе.
Он жил один, вот уже тридцать лет, и был доволен; он не привык много размышлять. А теперь он только и делал, что сидел и думал.
Собака обнюхала щель под дверью, потом, тихонько повизгивая, вернулась обратно к Поттеру, и тогда он встал, и они вдвоем вышли и окунулись в туманную сырость вечера. Березовой рощей они спустились вниз, прошли Лоу-Филд, поднялись на кряж и стали спускаться вниз. Все кругом было бесцветно, неподвижно, небо хмуро.
Поттеру казалось, что к прежнему уже не будет возврата – ни для него самого, ни для всей деревни; их мир пошатнулся, и им придется освоиться с этим, потому что пути назад нет.
Он пробыл в лесу дотемна и на обратном пути увидел огонек в окне у Рут Брайс и приостановился, тревожась за нее; но он знал, что не может пойти к ней, что она отшатнется от него, – на нем лежал отсвет последних предсмертных мгновений угасающего Бена. Поттер не знал, что будет с ней теперь. И ему стало страшно.
В дом в Фосс-Лейн, казалось, вполз промозглый туман, проник во все комнаты и залег там, и по всему дому и день и ночь разносился громкий плач Доры Брайс. Она либо лежала в постели, либо сидела, скорчившись у очага. Глаза и губы у нее опухли, и их жгло от слез.
– За что мне такое? Что я сделала, чем заслужила это? Разве он когда-нибудь кому-нибудь причинил зло? Как мне теперь жить, как мне теперь жить? Как он мог умереть?
И в конце концов это стало надоедать домашним и раздражать их, и они перестали успокаивать и утешать ее. Артур Брайс – рослый мужчина с искалеченным плечом и рукой – стоял где-нибудь поодаль, беспомощно затаив свое горе глубоко в себе, никогда не выказывая его ничем. А Джо уходил в лес, а быть может, по ту сторону кряжа, и бродил один, прежде чем пойти к Рут, похозяйничать за нее, утешить и получить утешение.
А Элис наконец потеряла терпение; она поняла, как ненавистен ей этот дом, и ей захотелось вырваться из него; она чувствовала, что ее душит тяжелая атмосфера горечи и жалости к самой себе, исходящая от ее матери, но она не знала, к чему приложить руки, и ей некуда было бежать отсюда.
Когда сгустились сумерки, она внезапно встала, подошла к матери и потрясла ее за плечо. Дора Брайс сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, как от боли.
– Перестань, прекрати это, мама, разве ты не понимаешь, что это же невыносимо – слушать, как ты все плачешь и плачешь и причитаешь? Разве ты не понимаешь, что мы тоже не бесчувственные? Можешь ты понять, что и нам тяжело? А что ты делаешь? Ты хоть чем-нибудь стараешься нам помочь?
Мать подняла глаза и увидела над собой лицо дочери – злое, замкнутое, безжалостное.
– Какая польза от твоих жалоб? Что-нибудь от этого изменится? Могут они вернуть его назад? Неужто в тебе нет ни капли гордости, ни капли достоинства?
Элис были противны не только эти нескончаемые слезы, но и то, что ее мать перестала следить за собой – не умывалась, не причесывалась, не меняла одежды, – да и готовить еду перестала, и наводить порядок в доме, предоставив Элис и Джо кое-как справляться самим.
– Какой от этого толк?
Дора Брайс ничего не ответила, только ближе придвинулась к огню, замкнувшись в порочном круге своего горя и неприятия действительности. Она думала: ну вот, теперь моя дочь поворотилась ко мне спиной, и что у меня осталось? Муж, от которого никакой помощи, который ни на что не годен, и сын-ребенок, который в семье словно чужой. Что у меня осталось в целом свете? И она снова начала думать о своем старшем сыне, о своем первенце, о Бене, о том, какой он был, и ее воображение награждало его всеми достоинствами, делало его совершенством, и ей казалось теперь, что он был единственным, кто ее любил, кто всегда был к ней внимателен, заботлив и понимал ее, как никто другой, потому что другие не хотели понимать. Бен.
Откуда-то из недр ее существа вырвалось рыдание, и снова полились злые, некрасивые слезы. Она не заметила, как ушла Элис; они все покидали ее, потому что устали, потеряли терпение и им было стыдно за нее. Она произнесла вслух:
– У меня не было ничего в моей жизни – ни радости, ни удовлетворения, ни исполнения желаний, ни удовольствий. Жизнь обвела меня вокруг пальца, обманула.
Смерть сына была еще одним подтверждением этого, еще раз напомнила ей все, что было ею утрачено, все, чему не суждено сбыться. Теперь у нее не осталось ничего.
Священник Томас Рэтмен наклонился над кроватью своей спящей дочери, вгляделся в ее нежные, лиловатые смеженные веки и почувствовал все то же вечное изумление от того, что это существо порождено им и вот живет своей, отдельной от него жизнью. Но тревога не покидала его, он не мог забыть Рут Брайс, которая спряталась от него, когда он пришел ее проведать, не мог забыть и ее лицо, и то, как она вела себя на похоронах, сторонясь всех.
Он думал о том, что должен снова пойти к ней, побеседовать, как-то помочь ей в горе; он был человеком добросовестным, но сделать это диктовало ему не чувство долга, а любовь – он любил всех этих окружавших его людей.
Девочка Изабел повернулась на другой бок и что-то пробормотала во сне, а он подумал об упавшем дереве, о внезапной, случайной смерти, и его охватил страх за дочь, за ее судьбу в этом мире, и он сказал себе: ничто не коснется ее, никакое зло, и понимал в душе, что это невозможно, это самообман, что она вырастет, и будет страдать, и станет другой, если даже ей суждено сохранить свое "я" и быть свободной.
Бен Брайс не оставил после себя ребенка, который мог бы послужить утешением его вдове. Жалеет ли она об этом? И снова у него возникла мысль тут же, не откладывая, несмотря на поздний час, пойти к Рут, и он знал, почему так настойчиво возвращается к нему эта мысль – ему вспомнилось, что слышал он утром в деревне:
– Помяните мое слово, она что-нибудь с собой сделает, не вынести ей этого – все одна да одна.
И тут он начал молиться за Рут, чтобы бог ниспослал ей силы и она не впала в грех.
Когда он был мальчишкой, друг его отца, тоже священник, повесился на балке в амбаре через год после смерти жены; весь год он боролся со своим горем и одиночеством и не выдержал, поддался соблазну, утратив силы и лишась рассудка.
И в ту самую ночь отец Рэтмена пробудился весь в поту от страха; в мозгу его еще кружились сновидения ночи – ему приснился его друг, попавший в какую-то страшную беду и призывавший его, и он, проснувшись, хотел было одеться и пойти к нему, хотя была зима и глубокий снег, а друг жил за семь миль от него. Но, стоя в нерешительности посреди спальни, он внял голосу рассудка, который говорил ему, что сон – это сон, и ничего пророческого в нем нет, и страх – порождение его собственного мозга и зародился где-то в темных его закоулках. Он был рассудительный человек, начитанный, верующий, не слишком впечатлительный, не привыкший придавать значения как своим случайным ощущениям, так и впечатлениям других, и все кончилось тем, что он снова лег в постель, и страшный сон не повторился.
А наутро, раным-рано, кто-то, преодолев снежные сугробы, пришел сообщить ему, что его друг повесился среди ночи. С тех пор до конца своих дней он никогда не переставал корить себя и молить прощения у бога и у своего друга, терзаемый воспоминаниями о своем сне, об этом крике о помощи, на который он не отозвался. Это несчастье – смерть друга оставило после себя глубокий след и состарило его, и сын его этого не забыл, и сейчас, думая о Рут Брайс, он почувствовал волнение и тревогу и снова принялся молиться, и, если бы его дочурка не проснулась и не заплакала громко, жалуясь на какую-то непонятную боль, он пошел бы к Рут, хотя бы для того, чтобы унять свое беспокойство.
Райдал у себя в конторе зажигал спичку, стараясь раскурить трубку, и пытался заняться бумагами, но не смог; не смог он также решить, сколько денег следует предложить Рут, да и примет ли она их. Ведь этот лес принадлежал ему, это было его дерево, и, значит, вина лежала на нем, хотя оба они – Поттер и Хейкс, управляющий фермой, – не соглашались с ним; они обследовали упавший вяз, да и Райдал сам убедился в том, что этого несчастья никто не мог предусмотреть. И все же он лежал по ночам без сна, изнывая от чувства вины и сознания тщеты своего существования и всего в жизни вообще.
Бен Брайс. Тот, что работал у него с пятнадцати лет, если не раньше, работал летними вечерами и в праздничные дни, работал ради удовольствия и всегда был добросовестен, трудолюбив, надежен. Да что там, разве это все? Остальные парни тоже работали на совесть, но у Бена было еще и другое. Бен Брайс. Райдал любил перемолвиться с ним словечком, потолковать о деревьях, погоде, о вредителях леса, да мало ли о чем. Ему нравилось стоять и смотреть, как этот парень работает, потому что от него исходило ощущение силы и то довольство судьбой, которого сам Райдал был лишен, быть может, с малолетства. Бен Брайс порой был молчалив, замкнут, а иной раз необыкновенно откровенен, прям. Но никогда не нападала на него хандра или неуверенность в себе. Он был в гармонии с миром.
И вот сейчас, уминая в трубке табак и раскуривая ее снова, Райдал (хотя ему не было еще и шестидесяти) думал про себя: старик. Ему казалось, что кровь уже не бежит у него по жилам, что жизнь из него ушла. Высохло тело, высохла кожа, поредели волосы, и не видел он перед собой цели, и не на что было надеяться. Он был богат, уважаем; толстая книга в синем переплете содержала перечень лиц, работавших на него... И все это не имело никакого значения, никакой цены. Стоя в церкви на похоронах Бена Брайса, он упорно думал только о том, что жизнь бессмысленна, а его жизнь и тем паче.
Трубка снова потухла, и во рту остался горьковатый привкус табака. Райдал поглядел на бумаги и по-прежнему не мог решить, сколько денег дать Рут Брайс, и не мог заставить себя ни взяться за работу, ни вернуться в свой просторный дом и усесться в кресло напротив жены, которая его не любит.
Вместо этого он направился к верхним воротам и, облокотившись об ограду, смотрел на свою землю и готов был отдать ее всю во искупление своей вины, потому что земля не приносила ему радости, и потому что дерево, убившее Бена, было его деревом, и чувство вины пребудет с ним вечно.
Никто не знал, когда и как долетела до старика Муни эта весть: как она, словно рябь на воде, достигла его хижины – в шести милях от деревни – или как он, в своих нескончаемых скитаниях, услышал ее где-то; не знали они и о том, что и он, на свой лад, не остался к ней равнодушен.
Когда-то эта хижина в дурную погоду или в пору окота служила приютом пастухам; она состояла всего из одной комнаты, щели в каменных стенах были кое-где залатаны кусками старого рифленого железа, крыша покривилась и в одном углу протекала, отчего в воздухе пахло сыростью, а временами на полу скапливалась лужа. Но Муни не чувствовал холода и никогда не болел.
Он разводил огонь, жег валежник или торф, ветер задувал дым обратно в трубу, и на стенах оседала сажа.
Муни, узнав о смерти Бена Брайса, вернулся в свою закопченную хижину насидел, размышляя над этой новостью. Он знал по именам их всех, живущих в этом краю, и, хотя они не вступали с ним в разговор, что-то заставляло его выделять Бена – так же, как и его младшего брата, – из общей среды. Оба они умели говорить правду.
В углу – прирученный, но остававшийся безымянным – ворон со сломанным крылом сидел на балке, похожий на пугало, и Муни кормил его с руки зерном и крошками хлеба и продолжал размышлять над тем, что он узнал о смерти Бена Брайса. Кто-то считал это случайностью или жестоким ударом судьбы, другие думали, что пусть бы уж лучше это выпало на долю тех, кто постарше, послабее, хуже. Но они были не правы. Муни полагал, что, раз для человека пробил его час, значит, он уже совершил свое и смерть делает правильно, унося его, пока он не стал другим и его не затронуло все зло мира. Так оно и было с Беном Брайсом, это читалось в его взгляде: он познал себя и познал мир и готов был его покинуть.
– И я готов, – произнес Муни вслух, подставляя ладони под острые удары твердого блестящего клюва. – Не первый день уже готов.
Вот о чем думал Муни и еще о многом другом, готовя себе еду – кусок куропатки, незаконно раздобытой им во владениях Райдала. Он привык убеждать себя, что когда-нибудь... да, когда-нибудь он изложит все это на бумаге... Но сейчас вдруг понял, что это не так уж и нужно; его мысли это то, чем он живет, а другим ни глубина их, ни богатство ничего не дадут. Его раздумья, вопросы, которые он себе задавал и на которые находил ответы, давали ему чувство удовлетворения, и этого было достаточно. Он жил, затворясь в самом себе, как в четырех стенах своей хижины, и ничто извне, казалось ему, не может поразить его или взволновать.
И вот теперь случилось это: смерть, которая не была обычной.
Ворон распушил перья и затем снова умостился в них, прикрыв веками глаза, и, когда стемнело, в хижине не видно было уже ничего, кроме тускло тлеющих углей в очаге.
Круги расходились по водной глади еще долго; каждому казалось, что жизнь никак не может войти в свое обычное русло; все еще продолжали говорить об этой смерти, или размышлять над ней, или, как Дора Брайс, плакать и причитать, и, верно, больше всех были растревожены ребятишки, бессознательно ощущавшие неуверенность и угрозу, и по всей округе то один дом, то другой посещали дурные сны, заставляя глаза широко раскрываться от страха, вселяя смятение и тревогу.
Первая неделя марта протекала в ливневых дождях и шквальных ветрах, и настал великий пост, но казалось, что весна никогда не наступит.
5
Рут думала: как можно все плакать и плакать, откуда они берутся, эти слезы? Но их источник казался бездонным. И плач был разным: громкие, судорожные рыдания сменялись безмолвным потоком слез, и тогда она, обессиленная, лежала на кровати. Лицо у нее жгло и саднило, и время от времени она вставала, чтобы ополоснуть его холодной водой, и это приносило облегчение. Но к зеркалу ее теперь никогда не тянуло, потому что слезы обезобразили ее, и Бен не захотел бы на нее посмотреть. Снова и снова посещала ее эта мысль, и ей казалось, что она слышит голос Бена – он просил ее перестать плакать, ее слезы мучили его, он говорил: "Не плачь обо мне. К чему это? К чему? Мне хорошо. Все позади, ничто не трогает меня больше".
Это возбуждало в ней гнев, и она восставала против него, она бросала ему в лицо правду: не о нем, не о нем она плачет – она плачет о себе, о своей потере, плачет от страха перед будущим, в котором ничего нет. Как может он не понимать этого? Она укоряла его за то, что он ее покинул, кричала, что у него теперь есть все, а у нее ничего. "Так оставь мне хоть это, не мешай мне плакать".
Дни текли, текли ночи, и порой появлялся Джо, а ей было все равно слышит ли он ее плач, видит ли ее лицо. Время не измерялось теперь ни часами, ни сменой света и мрака, у горя было свое измерение времени и свой ритм, и она то снова принималась плакать, когда какое-то воспоминание вдруг вспыхивало в ее мозгу, то изнывала от тоски по телу Бена, как ребенок, тоскующий по объятиям матери. А порой мозг ее был замутнен, как оконное стекло под струями дождя, и она, казалось ей, тонула, но никогда не уходила на дно.
И все же вопреки всему Рут всегда знала, когда наступал вечер и приходило время загнать кур в курятник, и тогда – как бы плохо ей ни было – она вставала и спотыкаясь брела через мокрый сад, и ни разу не пропустила этого обряда.
Порой она просыпалась, вся закоченев от холода, но у нее не было сил натянуть на себя одеяло или спуститься вниз погреться у огня, который Джо не забывал разводить для нее. Бывало также, что на нее нападала жажда страшная жажда, сжигавшая, казалось, все ее внутренности. Тогда она вставала и принималась пить воду из белого кувшина – кружку за кружкой, и вода обжигала ей горло, не утоляя жажды. Но она все же что-то ела временами – сырую морковку, кусок груши или яблока, ломтик сыра, – ела давясь, потому что в самом акте еды было для нее что-то непристойное, что-то безобразное, животное.
Спала она урывками – то ночью, то днем, то часами, а то минутами, – и иногда ей, как однажды Джо, снились оскаленные, угрожающие лица деревьев. Но ей казалось, что надо перетерпеть, и горе минует; она пройдет через все это, как по длинному темному туннелю, и в конце его будет так, как было прежде, и Бен снова будет с ней. Она думала: смерть – это то же, что и рождение, и я умираю с Беном и рождаюсь заново. Потому что она хотела разделить с ним все, не могла примириться с тем, что в смерти он был один. Она думала: я должна была быть с ним, я хотела быть с ним, когда упало это дерево, когда он умирал, но я не сумела, я оставила его одного.
Но среди этих дней выделились два дня, когда все изменилось, и слезы на какое-то время иссякли, и Рут вдруг почувствовала себя прежней, успокоившейся, и сознание ее прояснилось.
В первый из этих дней Джо был здесь, на кухне, а она лежала в постели, обессилевшая от горя, и вдруг слезы ее иссякли, и она задремала, и не знала, как долго спала; это было как полусон, полуявь, полуобморок, и ей грезился Бен. Он был здесь, рядом с ней, но лицо его оставалось от нее скрыто; он стоял где-то у нее за плечом. Она чувствовала, что он не хочет, чтобы она обернулась, но это был Бен – целый и невредимый и еще более живой, чем прежде, – казалось, она никогда не знала его таким, он словно по-новому открывался ей, и это потрясло ее, и она думала, а быть может, даже говорила вслух: "А ведь я и не знала... я имела так много, а я думала, что ты... я ничего не знала о тебе, ты был лишь тенью тогда, а вот теперь... а я и не знала этого".
Это не встревожило ее. Да и почему бы ей тревожиться? Раз он стал еще больше самим собой, столь полон, столь совершенен?
И так это и длилось во сне, ничего больше не было – только то, что открылось ей, да еще сознание, что ей не дано увидеть его.
А потом он сказал:
"Я всегда буду приходить к тебе на помощь".
"Да".
"Где бы ты ни была, я всегда буду с тобой, чтобы Помочь тебе, Рут".
"Да".
"Рут..."
Она начала пробуждаться, недвижно лежа в постели и слыша, как ее окликают по имени. И комната, и весь дом, и она сама были полны этим сном. Но и чем-то другим еще. Небо за окном было гнилостно-серым, день клонился к вечеру, шел дождь. Но Рут виделось другое: все излучало особый свет, и это был тот свет, который изменил облик всего в канун смерти Бена и на его похоронах.
Стул возле ее кровати, и полинялые цветастые занавески, и темное дерево дубового комода, и зеркало, и потолок – все светилось изнутри, словно таило в себе скрытый от глаз огонь, но свет этот не был резок, слепящ, а прозрачно-бледен. И Рут казалось, что этот свет проникает и в нее. Она подняла руку и увидела свои пальцы, и молочно-розовые ногти, и голубоватые вены, и запястье словно сотворенными заново, из чего-то другого, более совершенного и прекрасного, чем мясо и кости. Она закрыла глаза, потом открыла их снова, но все было таким же. Только по мере того, как небо за окном темнело, свет становился ярче. Она лежала и позволяла ему изливаться на нее подобно струям и чувствовала глубокое успокоение, освеженность, отдохновение. Со слезами было покончено – это было где-то в другом времени, в другом месте и она была другой.
Ей припомнились известные слова, и она произнесла их вслух: