Текст книги "Однажды весенней порой"
Автор книги: Сьюзен Хилл
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Не могу передать тебе, что это было. Передать так, чтобы ты поняла.
– Но я понимаю. А то, что я думала потом, – это не важно, я передумывала это снова и снова, и каждый день все было по-другому, и я не могла ни во что поверить. Я не верила ни в бога, ни... Но в тот день я уже знала. Незачем мне делать вид, будто я не знала.
И она рассказала ему все – все, до самых мелочей. О том дне накануне, когда она возвращалась домой из Тефтона и вдруг увидела весь мир преображенным, рассказала про кусок розового кварца, и про тихий вечер с Беном, и о том, что было с ней потом в саду, как это пришло – вдруг, ниоткуда.
– Я уже знала, – сказала она.
В комнате совсем стемнело.
– Куда они понесли его тогда? Кто его нес? Кто прикасался к нему?
– Доктор, доктор Льюис из Тефтона. Мы подняли его, после того как доктор все закончил. Я сам поднимал вместе с Картером. Мы вынесли его на дорогу и положили в двуколку. И это было все. После этого нам уже нечего было больше делать.
– А потом все услышали об этом; все узнали – и Брайсы, и вся деревня, все... Но я узнала раньше. Я узнала в ту самую минуту. Как могла я узнать?
– Бывает. Между двумя людьми всякое бывает.
Рут сказала:
– Я не видела его... когда он был мертв. Все видели его – там, в доме; поднимались по лестнице наверх и глазели на него. Но я не пошла. Я боялась. Я не хотела видеть, каким он стал. Теперь я жалею, что не видела.
– Но у тебя есть то, что тебе нужнее всего, – ты можешь вспоминать. У тебя есть это, Рут.
– Если бы я поглядела на него... Вы говорите, с лицом ничего не было?
– Я тебе правду сказал. Тебе положено все знать. Я рассказал все как было.
– Мне не нужно, чтобы вы щадили мои чувства.
– Я и не пытался.
– Да. – Она поглядела на Поттера. – И теперь...
Ей казалось, что в комнате словно бы что-то изменилось, потому что наконец открылась вся правда и больше ничего не нужно было узнавать и еще потому, что она могла разделить эту правду с Поттером и понимала, ясно понимала, как все это было и для него. Что-то протянулось от него к ней, какая-то тонкая нить, которая уже никогда не порвется. Поттер. Он держал все это знание при себе – всю правду, и воспоминания свои, и чувства, чтобы разделить их с ней, когда она будет к этому готова.
– А теперь... – Но она не знала, как сказать о том, что же теперь и что дальше – как сказать о себе, о Бене. Значит, его тело лежало на земле, безжизненное, раздавленное тяжестью упавшего дерева, и кровь, просочившись сквозь одежду, напитала землю. Но лицо осталось невредимым.
Неожиданно, откуда ни возьмись, слезы подступили к горлу и хлынули ручьем, а Поттер сидел на стуле и не говорил ни слова и все же был для нее утешением, как бы перекладывая часть ее горя на себя. А она плакала так, как не плакала еще никогда, ни перед одним человеком на свете, и это было хорошо, это давало облегчение, которого она не испытывала за все долгие месяцы скорби в одиночестве. И как бы подвело под чем-то черту.
Поттер приготовил для нее и для себя еду – холодное мясо, хлеб, соленые огурцы, – и хотя Рут сказала, что еда не идет ей в горло, все же, отведав кусочек сочного розоватого мяса, почувствовала вдруг, что страшно голодна. Поттер молча смотрел, как она ест.
– Тебе надо есть. Негоже совсем забывать про себя. Ему бы это не понравилось.
И она не рассердилась, не взъерошилась против его слов, как бывало всякий раз, когда кто-нибудь начинал говорить ей, что бы сказал Бен, да чего бы он хотел, да что бы он подумал. Поттер был прав, и она понимала это, понимала, какая забота о ней проявилась в этих его словах.
Она поглядела на свою пустую тарелку. В первый раз со смерти Бена она поела с кем-то за одним столом, даже с Джо ни разу не присела рядом. Поттеру как-то удалось вывести ее из погружения в самое себя, хотя он, закончив свой рассказ, и говорил-то совсем мало. Теперь ей хотелось спросить его, не плохо ли ему жить тут в одиночестве, разузнать больше про его жизнь, быть может, выведать у него какой-то секрет, в надежде, что он научит ее чему-то, объяснит ей, как она сама должна жить; ведь его слова могли привести только к добру – у нее не было на этот счет сомнений. Ей тоже предстояла одинокая жизнь, и надо было прожить ее как-то по возможности по-хорошему. Но она не решалась проявить нескромность, как, вероятно, сделали бы другие на ее месте, – боялась оскорбить его.
Она встала. Пора домой, сказала она, и он пошел проводить ее через выгон; собака весело бежала впереди.
– Я рада, что побывала у вас. Рада, что вы рассказали мне... рассказали все как было.
– Теперь это будет с тобой всегда. Такое не позабудешь.
– Я не хочу ничего забывать.
– Если бы я не рассказал тебе все, как оно было, ты бы напридумывала себе невесть чего, пострашнее.
– Да.
О да, так оно и было, так и было: и во сне, и наяву она видела перед собой Бена с изуродованным, раздробленным лицом – неузнаваемого, стонущего от боли, медленно, в полном одиночестве отдающего богу душу под тяжестью придавившего его дерева. Значит, все было не так, не так страшно, и, быть может, узнав правду, она еще найдет в себе силы жить.
Поттер сказал:
– Я стану заглядывать к тебе. Загляну, как пойду мимо.
И она знала, что он не будет навязчив.
Он кликнул собаку, а Рут стояла в воротах и слушала, как замирали вдали его шаги. Ночь была теплая, ясная, и, поглядев на небо, она вспомнила, как Бен называл ей звезды, старался научить ее распознавать их. Он говорил: "Это легко. Это все равно что знакомиться с городом, запоминать улицы, по которым ходишь. Это совсем просто, если часто смотреть на небо".
Но карта звездного неба так никогда и не стала понятна ей; звезды, казалось, каждую ночь меняли свои места, они были как попало раскиданы по небу, словно цветы на лугу. А вот их названия нравились ей. Бен записал для нее некоторые из них, и ей доставляло удовольствие повторять их для себя вслух.
Персей. Водолей. Туманность Андромеды. Большая Медведица. Возничий. Эридан. Жираф. Плеяды...
Но даже еще маленьким ребенком она не могла поверить, как верили другие, что рай – где-то там высоко, высоко над головой, где звезды; потому что в ночном небе было что-то пугающее, какой-то пронизанный ветром холод и пустота. Нет, ей всегда чудилось, что рай где-то здесь, вокруг нее, не дальше кончиков ее пальцев, и, если бы только ей дано было его увидеть, она бы увидела, и это было бы что-то на удивление знакомое. Она чувствовала это и теперь. Если протянуть руку...
Она уронила руку. Ничего не получалось. Оставалось только ждать и, насколько хватит сил, продолжать как-то жить. Но сегодняшний день не пропал зря, что-то было достигнуто, какой-то шаг сделан.
Она пошла садом – загнать кур.
11
Временами ее охватывало сомнение: да жила ли она, существовала ли до Бена? Потому что – казалось ей – это он научил ее всему, что она знала, и она привыкла целиком полагаться на него; у нее никогда не возникало ни сомнений, ни вопросов, когда он ей что-нибудь говорил, и не было нужды мыслить самостоятельно. А теперь это стало необходимо. И тем не менее, пока осень захватывала в свои объятья всю округу, все, что Рут видела вокруг, слышала, открывала, узнавала, – все пришло к ней от Бена. Казалось бы, в те долгие годы, прожитые дома, с отцом, она не могла не замечать течения времени, смены времен года, изменений погоды, но ей не вспоминалось ничего; плоские равнины, небо, устье реки – все было лишь блеклым фоном ее замкнутой повседневной жизни. Приехав сюда, она словно родилась заново в незнакомом ей мире, обрела способность видеть и слышать, обонять, осязать, ощущать вкус. Существует мнение, что только в детстве мы свободно и обостренно пользуемся всеми нашими шестью чувствами. Но с Рут было не так. Она была подобна куколке бабочки в непроницаемости своей тусклой, хрупкой оболочки, и разрушил эту оболочку Бен.
После вечера, проведенного с Поттером, дни снова потекли своей медленной чередой, уже ставшей для нее привычной с прошлой весны; она спала, работала и ела в одиночестве, и все сутки были так похожи друг на друга, что она уже не знала, какой сегодня день – понедельник или пятница. Но она стала спокойней, уже не проводила полдня и полночи в слезах, хотя порой внезапные слезы и навертывались у нее на глаза, когда она занималась каким-нибудь делом и словно бы и не думала о Бене и не тосковала по нем.
Она была несчастлива, но и не была по-настоящему, глубоко несчастна. Она существовала. А цвета и звуки вокруг менялись: вечера подкрадывались почти незаметно, как тени; по утрам, на заре, пахло свежестью, по ночам холодало.
Джо приходил после занятий в школе, взбирался на холм, но теперь уже не каждый день. Кроме него, она не видела никого, если не считать человека, приносившего одежду в починку от Райдала, да Поттера, который раза два прошел мимо по выгону со своей собакой, остановился, поискал ее глазами и помахал, приветствуя ее, палкой. Но ближе не подошел.
Деревья потемнели, стали ржаво-коричневыми, а другие выцвели до светло-желтого топаза, и лишь кое-где попадались запоздавшие, все еще тускло-зеленые. В живой изгороди заалели ягоды шиповника и боярышника, а на выгоне и вдоль просек медленно зрела ежевика, наливаясь в цвет вина, и дикие сливы стали сине-фиолетовыми со свинцовым отливом. Рут думала о том, что нужно сделать: собрать яблоки-кислицы – для желе и сливы – для джина; купить у Райдала груши-паданки и законсервировать их. За две прошедших осени Бен научил ее, о чем следует позаботиться, какие фрукты собирать и когда и как превращать их в соки и джемы, прозрачные и густые в стеклянной посуде. Но теперь она только набирала порой пригоршни ежевики и съедала ягоды сырыми, выплевывая недозрелые, те, что были еще твердыми и кислыми. Какой смысл ходить с корзиной, пока она не наполнится, а потом часами торчать на кухне, если зимой некого будет угостить? Ей подумалось, что ягоды можно бы продать и выручить немного денег, но она не выполнила и этого намерения.
Она сидела в саду или бродила по полям и забредала в лес, где было очень тихо, темно и пахло прелью, она спускалась лесом далеко вниз, до самой реки, и подолгу глядела на-воду, и все эти дни ощущала себя как бы безмолвной сердцевиной окружающего ее умирания. Птицы, уже готовые к отлету на юг, слетались и собирались в стаи, рассыпавшись по небу над краем леса, словно конфетти; на смену им прилетят другие – юрки и дрозды-рябинники, – а за плугом, выворачивавшим пласты земли, превращая ее из зеленой в коричневую, следовали кулиги чибисов и куропаток. Уже не слышно было больше пения птиц – только глуховатая, сварливая трескотня соек и сорок. Лесные голуби молчаливо притаились среди умирающей листвы, и кузнечики столь же безмолвно жались к земле.
И все же в полдень опять сияло солнце, было тепло и сухо, фермерами и садоводами владела тревога, и в церкви возносились молитвы о дожде.
12
Но лес все время притягивал Рут к себе, и она редко бродила теперь по полям или поднималась на кряж. Сентябрь, избыв мало-помалу свой срок, сменился октябрем; воздух между стрелами деревьев был душен и тих, в опавшей листве, в почве, в грибах, в плодах шло медленное брожение, а из-под коры деревьев, сквозь поры, выступала, словно пот, влага туманов и рос. Сладковатый запах гниения слегка отпугивал Рут, так же как и царившая вокруг тишина. Но когда с деревьев опали сухие листья, то появились прогалины, в которые, совсем как ранней весной, проникало солнце и обволакивало золотистой пряжей лучей раскидистые голые ветви платанов.
На смену тяжелому каменному сну первых недель после смерти Бена теперь пришла беспокойная полубессонница, и Рут беспрестанно казалось, что она на грани пробуждения; бессвязные образы клубились у нее в мозгу, и ей все время чудились какие-то звуки. Она поднималась рано, смотрела на себя в зеркало и видела синие круги под глазами, хотя кожа ее сильно загорела от долгих дней под солнцем. Она говорила себе: я постарела. И в самом деле, лицо у нее изменилось: пропала девичья округлость и расплывчатость черт они заострились, скулы обозначились резче. Что такое двадцать лет расцвет или увядание? Она не знала ответа на этот вопрос.
Она повернулась на другой бок, открыла глаза: еще не рассвело, но она знала, что уже не уснет, и, хотя в комнате было холодно, простыни и одеяло казались горячими и жгли ей кожу. Она встала, подошла к окну и увидела, что был тот мертвенный час, когда конец ночи предшествует рассвету.
Она вышла из дома. Безмолвие. Тишина. То, к чему она уже так привыкла, что оно не пугало ее. Однако что погнало ее в такой час из дома и заставило в одиночестве шагать по дороге к лесу? Этого она не знала, но все же брела через силу среди холода и безлюдья, ничего не видя, ничего не слыша, кроме звука собственных шагов и ударов собственного сердца. Но вместе с тем все сейчас было совсем по-другому, совсем непохоже на сухое тепло и яркость дня, и мысли ее стали проясняться.
Прежде всего она направилась к Хелм-Боттом, чуть не ощупью пробираясь к вырубке, к упавшему вязу. Мертвая кора дерева изменилась за это время, помягчала, из нее полезли губковидные грибы, а в трещинах полно было насекомых, и Рут почувствовала их легкие прикосновения, когда они поползли по ее рукам и между пальцев. Пахло гниением.
Смерть, думала она. Смерть была вокруг; но не внезапная, как смерть Бена – быстрое, чистое отъединение души от тела, – а медленная, крадучись подползающая смерть. То, что прежде росло, поднималось, наливаясь соками, выпуская побеги, паря над землей, – съеживалось, ссыхалось, замирало в себе самом, падало на почву, побежденное увяданием, гниением, распадом, и исчезало с лица земли, растворившись в ее влаге. Была когда-то весна, теперь грядет зима, а потом снова наступит весна. Смерть и новое возрождение жизни. Рут чувствовала это и в себе самой – чувствовала, как старая, отработанная кровь иссякает в ее жилах, сменяясь свежей; но процесс этот только-только начинался. Он был нов для нее, и она могла лишь пассивно подчиниться ему, не ведая, что ее ждет, какие чувства, ощущения, надежды могут прийти на смену старым. Но они могли родиться только из уже пережитого. Значит, все было предопределено.
Край леса начинал светлеть, и Рут сидела, ожидая, пока свет расползался все дальше и все ближе к ней, так что она уже начинала различать засеребрившиеся стволы деревьев вокруг. Она встала и спустилась вниз к ручью. Ручей почти высох, вода едва струилась по дну, и камни были подернуты тонким слоем тины.
Рут думала о том, как протянет она наступающий день, изнемогая от жары и усталости, и как снова придет сюда, чтобы сидеть здесь часами или медленно бродить среди деревьев, и как, быть может, когда-нибудь нарушится это течение ее жизни, пробудив в ней что-то новое – какие-то желания или надежды, – и даст ей силы предаться им. Порой она корила себя, думая, что ничто не изменится, пока она сама этого не захочет, не приложит усилий; а порой проникалась сознанием, что ей остается только ждать, пока что-нибудь извне не пробудит ее к жизни.
До сих пор она ведь никогда еще собственной волей не добивалась каких-либо перемен в своей жизни: перемены происходили сами собой, и она принимала их, не умея даже понять, нужно это или нет, хорошо или дурно. Она боялась активно вмешиваться в ход дней, обстоятельства жизни, отношения с людьми, перемену мест. Она не делала этого никогда, потому что сначала возле нее был отец, а потом – Бен. Нет, значит, она теперь просто замрет и будет ждать.
Рассвет близился, и камни в ручье стали светлеть, а на воде появились блики. И тут где-то в глубине леса у себя за спиной она услышала это, услышала голос человека – отчаянные, бессвязные призывы и рыдания. Она не испугалась и не двинулась с места. Но кто же мог прийти сюда в такую рань, кто это бредет по лесу, спотыкаясь, замирая на месте и снова пробираясь вперед, все время продолжая при этом испускать крики боли, гнева, отчаяния? Кто?
Она все так же стояла у ручья, ожидая, что человек этот может набрести на нее. Мало-помалу становилось все светлее, а затем совсем рассвело, но рассвет был серый – ни ночь, ни день. Солнце не проглянуло.
Шагов больше не было слышно, но рыдания не смолкали, только стали теперь приглушенней и доносились откуда-то со спуска к ручью. Хриплые всхлипывания прерывались время от времени шумом дыхания. Они напоминали ей о чем-то. Ну да – о ее собственных уродливых всхлипах в те, первые, дни и ночи.
Она пошла, оглядываясь по сторонам. И когда в конце концов набрела на него, то застыла на месте, потрясенная, не решаясь сделать ни шагу ближе, оцепенев от неожиданности. Это был Рэтмен, священник. Он сидел на земле, поджав колени, склонившись на них, свесив голову. Он захлебывался от рыданий и то сжимал, то разжимал кулаки, и волосы у него были всклокочены и торчали на голове во все стороны. И при этом он еще бормотал что-то, но уразуметь это глухое, невнятное бормотание было невозможно. Он не слышал, как подошла Рут, и она долго стояла молча, охваченная тревогой, не зная, как ей поступить. Она заметила, что одежда священника так измята, словно он в ней спал; брюки были мокрые, все в грязи и порванные во многих местах, словно он продирался сквозь заросли. Впервые в жизни Рут видела перед собой плачущего мужчину. Ей захотелось тут же уйти. Но разве можно так? Она была вне себя от неизъяснимой жалости к нему и не могла просто уйти и оставить его одного. Наконец она сделала несколько шагов в его сторону. Он остался недвижим. Начал моросить дождь.
Рут спросила:
– Что случилось? Да что же такое случилось?
Но она произнесла это почти шепотом.
Через несколько мгновений он поднял голову. Она поняла, что он не видит ее, не знает, где он и почему он здесь. Он уставился на нее, не видя, красными, заплывшими глазами; изборожденное потоками слез лицо было неузнаваемо, и весь вид его был странен – он казался стариком, хотя не был стар. Белый воротничок священника отсутствовал, и шея его была бледной и казалась мертвой – кусок плоти, никогда не видевшей солнечных лучей. Его стала бить дрожь, и он яростно замотал головой. И снова поглядел на Рут. Потом начал опускаться на колени, но уже молча. Рут подошла к нему и тоже опустилась на колени.
– Я слышала. Я была у ручья и услышала ваш голос... Что случилось?
Он без всякого выражения смотрел на нее, не делая попытки ни заговорить, ни утереть слезы. Он весь сжался, как животное или ребенок в приступе невыносимой боли. Бесшумно падал моросящий дождь и покрывал его волосы и плечи мельчайшими капельками. Рут подумала: все мы молились о дожде, и вот он, долгожданный, и пришел конец засухе и палящему солнцу. Она наклонилась и тронула священника за рукав.
– Может, вы пойдете домой? Дождь ведь. И всего шесть часов утра. Может, я провожу вас домой?
И, слыша свои слова, она внезапно осознала, что повторяет то, что другие когда-то говорили ей и что пробуждало в ней тогда только злобу, а теперь она вдруг поняла, что те слова и вопросы были просто благими попытками утешить, разделить ее горе. Она же отвергала их.
– Что ты делаешь здесь? Ты? Почему ты здесь? – Голос священника звучал резко.
– Я... Я часто прихожу сюда. Просыпаюсь и иду побродить. Здесь тихо. И я обычно прихожу сюда, в лес. Вот и услышала ваш голос. Вы больны?
По его телу снова пробежала дрожь.
– Ты слышала, что я говорил?
– Нет. Я не разобрала. Вы плакали, но слов я не поняла.
– Плакал в голос. Да. Я был...
Теперь он говорил тихо и почти без всякого выражения. Дождь пошел сильнее, забарабанил по листве.
– Вам нельзя сидеть здесь. Тут сыро. Уйдемте отсюда.
– Да. – Но он не двинулся с места. Он сказал: – Моя дочь умерла. Вчера она заболела, а сегодня умерла. Сегодня она мертва.
Его дочь. Она припомнила, как Картер говорил ей несколько недель назад – когда же это было? – что жена Рэтмена родила второго ребенка. У них уже был один ребенок – маленькая девочка, лет трех, с удивительно нежной белой кожей. Но Рут даже не знала ее имени.
– Моя дочка умерла. – Он вдруг поднялся на ноги, выпрямился и закричал – закричал так, что по лесу пошел гул, – исступленно, словно помешанный: Она умерла, а где же ты, господи, где твоя любовь и твоя доброта? Она мучилась, а мы ничем не могли ей помочь, и она умерла, а что ты об этом знаешь, что тебе до этого? А мне что осталось? Почему ты не убил меня, почему не меня? Разве я не был бы этому рад? А теперь мой ребенок мертв, а я...
Слова стали бессвязными и оборвались. Он поглядел вверх, сквозь узор опадающих листьев, на клочки неба в просветах. И Рут подумала, что с ним сейчас должно что-то случиться – что-то сразит его. Упадет дерево. Обрушатся небеса. И ее охватил панический ужас перед этим человеком и страх за него.
Но ничего не произошло. По-прежнему шел дождь. А Рэтмен заплакал, закрыв лицо руками:
– Прости меня, боже. О господи, прости меня!
Тогда Рут встала, мягко взяла его под руку, и он не противился ей. Она повела его через лес, вниз по склону; они пересекли луг, вышли на дорогу и направились к деревне, а дождь все падал не переставая с грязно-серого неба, и платье на Рут промокло до нитки. Рэтмен следовал за ней слепо, как ребенок, и плакал. Она понимала, что должна помочь ему. И молилась.
13
Дом был тих, нигде ни огонька. Рут стояла за спиной Томаса Рэтмена в темном, обшитом панелями холле, и капли дождя стекали у нее с волос на плечи и с подола платья на пол. Она никогда не бывала в этом доме прежде, почти не знала этих людей и не могла сообразить, что ей теперь делать остаться или уйти? Рэтмен, казалось, совсем забыл о ее присутствии. Из-под входной двери несло холодом. И тут откуда-то из верхних комнат донесся голодный, требовательный плач. Рут сказала:
– Вам надо переодеться, снять мокрую одежду.
Он обернулся и поглядел на нее озадаченно.
– Ваша жена – она где, наверху или?..
Но она увидела, что он не понимает, о чем она говорит, и все еще не осознает, где он был, и почему, и что произошло.
Он сделал несколько шагов в сторону от нее, отворил какую-то дверь, захлопнул ее за собой, и снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь далеким плачем ребенка.
Дом был большой, старый, ковровая дорожка на лестнице поистерлась и кое-где была заштопана. Бен говорил о том, как, должно быть, беден священник, и все же она была поражена убогостью и запустением, открывшимися глазам. Это могло быть жилище только старых, очень старых людей, которым не по средствам держать прислугу или покупать много угля, и потому половина комнат заперты, пустуют; казалось, в доме нет света и угасла жизнь.
Ребенок плакал не переставая, и Рут наконец медленно поднялась по лестнице и пошла по коридору, зовя миссис Рэтмен. Никто не отозвался ей в ответ, не послышалось отклика и тогда, когда она дважды постучала в дверь, из-за которой доносился плач. Она отворила дверь.
Занавески на окнах были полузадернуты, стекла затуманены струями дождя, и в первую минуту Рут не сразу вгляделась в полумрак. Она стояла держась за ручку двери, в замешательстве вертя ее в ладони.
– Что вам надо?
Она полулежала в постели, откинувшись на подушки; светлые волосы, кое-как заплетенные в две косы, рассыпались по плечам. Миссис Рэтмен. Молодая женщина, немногим старше Рут, но ее напряженный взгляд и опущенные углы рта выдавали изнеможение и перенесенный ею удар. Рут вспомнилось, как кто-то говорил, что со дня рождения второго ребенка она все еще никак не может оправиться. Она взглянула на Рут безучастно, без удивления.
– Что вам надо?
Плач, доносившийся из колыбельки, стоявшей рядом с материнской кроватью, стал громче, и женщина повернула голову, не поднимая ее с подушки, и поглядела вниз, но не произнесла ни слова и не сделала попытки взять ребенка.
Рут шагнула в комнату. Но она уже пожалела, что пришла сюда – что она могла сделать, что сказать? И что эта женщина подумает о ней?
– Она плачет. Она так ужасно плачет. Я не вынесу этого беспрестанного плача.
– А не могу я сделать что-нибудь для нее? Может, вынуть ее из колыбельки?
– Она все время плачет. Изабел никогда не плакала. Почти никогда. Поверите ли – весь вчерашний день, когда Изабел была уже так больна, она все равно не плакала. А теперь она умерла и уже не может плакать. Вы слышали, что она умерла? Изабел?
– Да. Я повстречала вашего мужа. Я ходила по лесу, и... и он был там. Он сказал мне. Я привела его домой.
– Вы вдова Бена Брайса?
– Да.
– Зачем вы пришли сюда?
– Поглядеть... Я подумала, что мистеру Рэтмену нужно пойти домой. Шел дождь. Мне казалось, что ему не следует бродить по лесу, он был очень удручен и... Я подумала, что, может, сумею чем-нибудь помочь.
– Чем вы можете помочь?
– Не знаю, – тихо промолвила Рут. – Ничем.
– Ну да. Вы могли бы это понять. Никто ничем не может помочь.
– А если...
– Что?
– Я могу приготовить поесть... или приглядеть за ребенком. Могу чем-то помочь.
– А зачем вам это?
– Но, может, вы хотите, чтобы я ушла? Может, вам неприятно, когда тут чужие?
– Куда пошел мой муж?
– Он внизу. В одной из комнат.
– Он плакал, понимаете? Всю ночь. Он не ложился спать, не раздевался. Он сидел на стуле и плакал и не мог найти никаких слов, чтобы помочь себе, и я тоже не могла помочь ему. Но я не плакала. Это мне следовало бы плакать, но я не плакала. А они плакали – мой муж и ребенок. Изабел же никогда не плакала, даже когда была совсем крошкой, вы понимаете?
– Да, вы говорили.
Но женщина не умолкала, все продолжала торопливо говорить, словно боясь, что может что-то произойти, если она замолчит, боясь молчания.
– Когда она была еще крошкой и хотела есть, она просто открывала глазки; а когда у нее прорезались зубы, она только тихонько хныкала порой, но ее ничего не стоило успокоить – возьмешь на руки, заговоришь с ней, и она тут же затихнет и уснет. А вчера...
Женщина заворочалась в постели, ее руки и ноги напряглись, и линялое розовое одеяло сползло набок.
– Вчера она все повторяла: "У меня голова болит, голова болит". Но она не плакала, не заплакала ни разу. Я бы и не догадалась, что она больна. Тяжело больна. А вот Том – он понял. Это было его дитя, больше, чем мое, они были ближе друг к другу. И он понял. Глаза у нее стали такие странные, и она все прикрывала их рукой. И говорила: "У меня голова болит". И горела как в огне, жар чувствовался даже сквозь одеяльце, если положить на него руку. Тогда пришел доктор. Но она уже умирала – так он сказал. Воспаление мозга, что-то такое, и ничего не могло помочь, и никто не был виноват. Я не могла этого вынести – сидеть, смотреть на нее, ждать, когда она умрет. Я ушла. А Том остался. Он сидел возле нее весь день, а маленькая все плакала и плакала. Она все время плачет. А Изабел не плакала и умерла. Минуту назад она была жива и дышала, и вот умерла. И никто не мог ей помочь. И никто не виноват.
Внезапно она села на постели и закричала на младенца:
– Да замолчи ты, замолчи! Не можешь ты, что ли, замолчать? Я не вынесу этого – плачет, плачет, плачет...
Рут подошла и вынула ребенка из колыбельки. Ребенок тотчас затих и уставил на нее два темных, похожих на желуди, глаза. Она села на стул и принялась тихонько его покачивать. Потом искоса поглядела на лежавшую в постели молодую мать. Но та отвернулась, поворотясь на другой бок, одна тяжелая коса упала ей на лицо, и она почти тут же уснула, а Рут сидела с младенцем на руках, пока он тоже не уснул, и ей оставалось только сидеть и смотреть, как струи дождя бороздят окно.
Рут и сама не могла бы сказать, как это получилось, что она пробыла в этом доме всю неделю. Никто ее об этом не просил, ничего вообще не было сказано, но после того, первого, утра, когда она искупала и перепеленала младенца и растопила потом плиту, отворила ставни и приготовила завтрак, все без слов, казалось, положились на нее, подобно тому, как она в свое время – на Джо. Она стирала, гладила, готовила пищу и прибиралась в доме, понимая, что, если этого не сделать, все останется как есть.
Жена Рэтмена вставала около полудня, одевалась, а потом сидела, глядя в окно, выходившее в сад. Или – это даже чаще – ходила за Рут по пятам по всему дому и говорила, говорила о своей мертвой дочке Изабел и о беспрестанном плаче младенца, повторяя все те же слова, повторяя исступленно, словно они никак не доходили до Рут. И Рут становилось страшно; она начинала бояться отрешенного, неистового выражения ее глаз и монотонного, истерического голоса. Ей стало казаться, что Мириам Рэтмен была больна еще до смерти ее ребенка – больна не только телом, но и душой. Даже говоря, она оставалась углубленной в себя, ее внимание было приковано к чему-то, запрятанному глубоко в ее душе, и слова извергались из нее, словно поток крови, который она не в силах была остановить и которого даже не осознавала.
Она то и дело подходила к Рут, беспомощно останавливалась перед ней и спрашивала:
– Мне надо поесть? Мне надо переодеться? Уже пора искупать маленькую? И, словно ребенок, ждала, какое ей будет дано распоряжение. Рут понемногу привыкла к этому и отвечала на ее вопросы, но такая зависимость какого-то человека от нее была ей непривычна и пугала.
Самого Рэтмена ей почти не приходилось видеть. Но что больше всего угнетало ее – это отсутствие, казалось, какой бы то ни было близости между этими мужем и женой, – каждый из них словно бы почти не замечал присутствия другого в доме. Священник сидел, запершись у себя в кабинете, или уходил из дома и бродил где-то часами, а потом возвращался донельзя усталый, бледный, в промокшей, а то и порванной одежде, ел все, что бы Рут ни приготовила ему, но, казалось, даже не понимал, что он ест. Наведывались разные люди, но он не желал никого видеть. И тут Рут наконец осознала, как в свое время вела себя она и как это выглядело в глазах других, когда она затворялась от всех или часами пропадала в лесу или у могилы Бена по ночам, полностью утратив чувство времени.
И совсем так же, как она ходила на могилу, Рэтмен все время заходил в маленькую спаленку, где лежала его мертвая девочка, и сидел возле нее, словно надеясь обрести в себе какую-то силу, которая возродила бы ребенка к жизни.
Рут избегала заходить в эту комнату. Но в день накануне похорон, вытирая руки после мытья посуды, она поняла, что должна сейчас, сейчас же подняться туда, должна увидеть и не позволить себе убежать.
Взявшись за ручку двери, она почувствовала, как у нее сдавило горло и грудь и перехватило дыхание. Но увидеть она была должна. Она медленно переступила порог.
Рэтмен сидел, уткнувшись лицом в ладони, и плакал. Рут шагнула к стоявшей у окна кроватке. Рэтмен не поднял головы. Она перевела взгляд на ребенка.