355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Шишкова-Шипунова » Генеральша и её куклы » Текст книги (страница 4)
Генеральша и её куклы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:39

Текст книги "Генеральша и её куклы"


Автор книги: Светлана Шишкова-Шипунова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

– Вот, дети, – сказала она, поставив меня перед классом, – у нас новая девочка, она уже умеет читать. Не обижайте её.

Потом усадила за первую парту у окна, где уже сидел некрасивый мальчик со сплющенным носом и оттопыренными ушами, и добавила:

– Ты будешь ему помогать.

В этот день моё школьное будущее определилось раз и навсегда. Все десять лет я проходила в отличницах, все десять лет просидела за первой партой и все десять лет ко мне подсаживали и прикрепляли отстающих, в основном мальчиков.

О, это такие непонятные, неприятные существа… Прежде, до школы ты видела их только на безопасном расстоянии (бабушка не подпускала их на пушечный выстрел). Но тут их полон класс, у них наголо остриженные головы с маленькими чубчиками на лбу, грязные ботинки и потные руки. Тебе неприятно сидеть с ними рядом, близко, касаясь локтями. Ты их боишься, потому что в любой момент они могут больно толкнуть или даже ударить и сказать: «дура» и «уродина». Это ты‑то уродина?!

Зачем, зачем тебя отдали в эту школу! Может, где‑то есть другая, хорошая школа, в которой учатся одни девочки? И ведь совсем недавно были, оказывается, такие школы и назывались красиво – женские гимназии. Но в школе совместного обучения домашняя девочка вроде той, о которой я тут рассказываю, очень быстро превращается в пугливое, стеснительное и не по годам задумчивое существо с полным набором ощущений собственной неполноценности.

Сравнительно недавно я поняла, что жизнь женщины можно разделить на семилетние фазы. И если средний срок этой жизни 70 лет (примерно столько прожили мои бабушка, мама и тётя – 70, 71 и 69), то это скорее не семь десятилетий, а десять семилетий, в каждом их которых с женщиной происходит заметная и важная метаморфоза.

До 7 лет ты – ребёнок, «куколка», и вот уже эта фаза тобой пройдена. Теперь ты – «большая девочка», о чём тебе постоянно будут напоминать дома и в школе. Эти вторые семь лет очень важны. Тут меньше любви и обожания со стороны окружающих, зато ты много нового узнаёшь про самое себя и впервые пытаешься понять, что ты такое. Глядя со стороны на девочку от 7 до 14, можно многое предугадать в её будущей женской судьбе. Например, то, что неуверенность в себе, стеснительность и неприязнь (на грани брезгливости) к существам другого пола останутся, в скрытой, конечно, форме, на всю жизнь.

В начальной школе девочка вела «Дневник наблюдений», удивительным образом сохранившийся и найденный несколько лет назад при разборке залежей книжного шкафа в старой квартире её матери. Там обнаружился маленький рассказ про муравья, который, благополучно преодолев все преграды, дополз по садовой дорожке до своего «домика», тащя на спине подсунутую ему девочкой кроху хлеба. И короткий стишок про осень: «Листопад, листопад, ты кружишься невпопад», к которому пририсован обведённый по контуру и раскрашенный жёлто–красным кленовый листок. Между страниц попадаются засушенные крылышки стрекоз и бабочек, узкие стебли травы и лепестки анютиных глазок. Иные страницы сплошь зарисованы кукольными фигурками и мордашками, неизменно напоминающими дошкольные фотографии самой девочки. Чем дальше, тем записи становятся длиннее, оттесняя рисунки на поля. Одна страница исписана названиями всех известных девочке на тот момент цветов, а другая – ответом на вопрос «Чем пахнет лето?». В тот год лето пахло: политыми грядками, сыростью после дождя, пенкой с кипящего варенья, разогретым асфальтом, мокрым бельём на веревке… парным молоком, домашним хлебом, речным камышом, дорожной пылью… вагоном поезда, брезентовой палаткой, морскими ракушками, лесным мхом, разрезанным арбузом…

По этим записям (запахам) нетрудно догадаться, что июнь девочка провела в городе, июль – в деревне, а август – в пионерлагере. Сама ли она придумала это записывать или учительница (литературы? ботаники?) дала на лето такое задание – теперь и не вспомнить. Скорее все‑таки, она записывала это для себя, просто так, из любви к писанию. Теперь я припоминаю, что девочка любила лежать в траве или на морском песке и наблюдать за тем, как движутся облака, она говорила, что различает там огромные фигуры людей, зверей и птиц, которые бывают видны только минуту–две, а потом превращаются в новые, ещё более причудливые фигуры. Словом, по натуре она была созерцательница. И до определённого возраста мысли и чувства её были заняты именно этим – созерцанием клубящейся и копошащейся вокруг природы.

Ах, как славно было бы и всегда жить так – наблюдать стрекоз и бабочек, прислушиваться к звукам и запахам леса и моря, рисовать кукол и следить за движением облаков! Но как только девочка начинает понемногу взрослеть, все это отодвигается на задний план, уступая место совсем иным чувствам и переживаниям.

…В начале шестого класса Люда Варенцова сказала, что для девочки самое главное – ноги. Мол, если ноги красивые, то лицо не обязательно, чтобы было красивое, можно и просто симпатичное (тут Люда явно имела в виду себя). А если ноги некрасивые, то и красивое лицо не поможет. Это сообщение произвело на меня очень сильное впечатление. В тот день я нарочно пошла из школы домой на некотором отдалении от Люды Варенцовой, чтобы как следует разглядеть её ноги. Люда была девочка высокая и крупная, ноги у неё были большие и полные, как у взрослой девушки. Я даже решила про себя (мне нравилось выдумывать всякие сравнения), что сзади ноги у Люды Варенцовой похожи на подошвы утюгов, если их поставить узким концом вниз. При этом правый утюжок немного загребал вовнутрь. «Ну, и что в них красивого? – думала я, идя следом за косолапившей впереди Людой. – У Любы Даниленко и то лучше!». Люба Даниленко была, напротив, девочка небольшая и худенькая, ноги у неё были прямые и ровные, как столбики, к тому же довольно длинные, что в те времена совершенно ещё не ценилось. Про Любу всезнающая Люда Варенцова объяснила, что у неё вообще никаких ног нет, а лучшие ноги в классе, без сомнения, у Оли Журавель, потому что они у неё похожи на перевёрнутые бутылочки, а это и есть классическая форма ног.

Придя домой, я зашла в спальню родителей, поставила перед маминым трюмо стул, влезла на него с ногами и стала внимательно разглядывать их в зеркале. Оказалось, что ноги у меня вообще ни на что не похожи – ни на бутылки, ни на столбики, ни на перевёрнутые утюги. Детские какие‑то ноги, жалкие. Коленки вовнутрь выпирают, а сами худые. Если даже плотно прижать одну коленку к другой, так, чтобы никакого просвета не осталось, то две мои ноги вместе будут, наверное, как одна нога Люды Варенцовой. Может, это потому, что я часто пропускаю уроки физкультуры? Я спрыгнула на пол, встала на носочки и стала ходить вокруг круглого стола с жёлтой бархатной скатертью, стоявшего посреди большой комнаты (девочки уверяли, что, если каждый день долго ходить на носочках, форма ног изменится). Я успела пройти только десять кругов, как вошла мама, и у нас произошёл следующий разговор.

– Ты чего это тут кружишься?

– Мам, скажи честно, у меня ноги что, некрасивые?

– Почему? Нормальные ножки, ровные.

– Да… ровные… А надо не ровные, а чтобы вот тут кругло было, как у Оли Журавель.

– Нашла кому завидовать! Да ты в сто раз лучше!

– На лицо?

– На лицо и вообще.

– А лицо не главное! Главное – фигура и ноги!

– Ой, я не могу! – засмеялась мама. – Кто это тебе сказал?

– Кто сказал, кто сказал… Я сама знаю.

– Ничего ты ещё не знаешь. И вообще, прекрати об этом даже думать. В твоём возрасте главное – учёба!

– Да? А Ида Давыдовна говорит, что главное – общественная активность.

Тут заглянула из кухни бабушка, ухватила конец разговора и замахала руками:

– Не слушай никого, детка. Главное, чтоб ты хорошо кушала и была здоровенька.

– Да ну вас! – сказала я, но кружиться вокруг стола перестала.

Теперь на переменках мы стояли у окна (к тому времени я уже ходила в новую, построенную по типовому проекту трёхэтажную школу) и обсуждали всех проходивших мимо девочек: у кого какие ноги и какое лицо. В параллельном классе училась, например, одна девочка, Яна, очень красивая, может быть, самая красивая во всей школе, но у неё были совсем кривые ноги, просто колесом. Люда Варенцова говорила, что в детстве Яна чем‑то сильно переболела, может, полиомиелитом, и ноги остались кривыми. Из‑за этого она почти не выходила на переменках из класса и носила длинную юбку, что было тогда совсем не модно. Оля Журавель, напротив, носила, короткие юбочки и все перемены расхаживала взад–вперёд по коридорам довольно вертлявой походкой, чтобы все могли полюбоваться её классической формой ног в виде перевёрнутых бутылочек. Яну я жалела, а Оле немного завидовала.

Тем не менее, я не стала больше прежнего заниматься физкультурой, чтобы развить икры ног. Физкультуру я не любила и всё время придумывала способы, как её пропустить. Дело в том, что у меня никак не получалось прыгнуть через «козла», добегу до него, зажмурюсь и поворачиваю назад. А физрук Николай Иванович, словно только этого и ждёт, сразу начинает стыдить: «Вот, полюбуйтесь все! Отличница, а через «козла» прыгнуть не может». Учителя физкультуры я тоже не любила – за то, что он хватал Люду Варенцову и некоторых других девочек под мышки и помогал им повиснуть на кольцах, а когда они лезли вверх по канату, он поддерживал их двумя руками под попу. Мне бы очень не хотелось, чтобы меня так же хватали и поддерживали, правда, лично мне физрук Николай Иванович никогда и не помогал сделать упражнение.

Самый лучший способ избежать урока физкультуры был такой: пойти в кабинет врача и сказать, что тебе сегодня «нельзя». Люда Варенцова и некоторые другие девочки из моего класса раз в месяц так и делали. Правда, для этого им приходилось задирать платье, опускать штанишки и что‑то там показывать медсестре. Тогда им давали справку, что «нельзя». В начале шестого класса мне бы такую справку никто не дал, потому что мне ещё нечего было показать медсестре. Я была из тех немногих девочек в классе, к которым «это» ещё не пришло.

Может, я недоразвитая?

– Господи! – говорила мама. – Да успеешь ещё намучаться с этим удовольствием за всю жизнь!

Однажды я слышала, как мама разговаривала со своей знакомой, и та жаловалась, что дочке её всего десять лет и «уже началось».

– Ну, ты подумай! – чуть не плакала эта женщина. – Все детство у ребёнка испорчено!

Девочка стояла рядом и держала в руках пластмассового пупса, завёрнутого в носовой платочек. Я очень внимательно на неё смотрела, но ничего такого, кроме прыщика на носу, не заметила.

«Про это» я узнала не из книжек (никаких «таких» книжек в доме не водилось) и не от мамы, а от своей одноклассницы Вальки Плотниковой.

В доме у родителей не было большой библиотеки, всего три полки книг, но там были Золя и Бальзак, коричневый двухтомник и темно–зелёный четырёхтомник. Толстенные «Дон–Кихот» и «Уленшпигель», серебристо–серая, из нескольких тонких томов «Сага о Форсайтах», Шолом Алейхем с замечательными иллюстрациями… В одну зиму, в течение которой я много болела, было прочитано почти все. Мальчик Мотл стал мне как родной, Тиля и Нелле я полюбила всем сердцем, а рыцарь из Ламанчи как‑то не пошёл, я осилила его лишь на треть и больше никогда к нему не возвращалась. Зато легко проглотила долго пугавший мрачной обложкой «Собор Парижской Богоматери». Но сильнее всего притягивали, конечно, Золя и Бальзак. Парижские красавицы в бархатных платьях с кружевами, скачущие в экипажах через Булонский лес на свидания к своим тайным возлюбленным, – о, какая сладкая, какая красивая, какая непохожая жизнь!.. Меня трогала пока только такая, книжная любовь. Сама я ещё не влюблялась, но уже задумывалась: как это, что это?

Просвещать меня взялась Валька Плотникова. На вид она была очень примерная девочка, хотя и троечница, носила форму со штапельным фартуком и длинные, пшеничного цвета косы с чёрными атласными лентами. Она жила вдвоём с мамой в коммунальной квартире, где был ещё сосед, взрослый дядька. Валька хвасталась, что, когда мамы нет дома, сосед сажает её к себе на колени и трогает за все места. Я пыталась это представить, но представляла почему‑то учителя физкультуры Николая Ивановича.

Мне становилось жалко Вальку, и я спрашивала:

– А тебе не больно?

– Не–а, – беспечно отвечала Валька. – Это ж просто так. А по–настоящему, знаешь, как делают?

Валька ставила портфель на землю и начинала объяснять на пальцах. Внутри у меня всё сопротивлялось узнаванию подробностей взрослой жизни, вызывавших лишь испуг и отвращение. Но гадкие подробности сами лезли в уши. Я слушала Вальку с дурацкой ухмылкой и не подавала виду, что мне неприятно. Что я, маленькая, что ли. Вальку я не считала своей подругой, просто мы ходили иногда одной дорогой. Главной моей подружкой была тогда Люба Даниленко. С ней я не чувствовала себя «недоразвитой», потому что Люба была такая же маленькая и худая. У Любы тоже ещё не началось, но мы об этом никогда не говорили.

С Любой говорили о предстоящем школьном спектакле и о роли белой и красной бабочек, которые мы исполняли. Люба танцевала в белой балетной пачке, а сзади у неё были приделаны белые крылышки из накрахмаленной марли, натянутой на толстую, изогнутую проволоку, а у меня пачка была красная и крылышки раскрашены в красное с золотым. Мы порхали по сцене вокруг красного и белого цветков (девочки из параллельного класса) и обращались к ним на английском языке. Я говорила своему красному цветку: «Рэд флауэ!..» и дальше какой‑то текст, которого уже не помню, а Люба: «Уайт флауэ!..» и тот же самый текст. Нас с Любой выбрали не потому, что мы были отличницы и имели хорошее произношение, а потому, что мы были самые маленькие в классе и годились для балета. А если бы Варенцова Люда или Плотникова Валя даже были отличницами и имели хорошее произношение, их бы всё равно не выбрали бабочками – трудно представить таких крупных девочек порхающими по сцене в пачках и с крылышками.

С первого класса так повелось, что сначала на всех утренниках, а потом и вечерах я должна была читать со сцены стихи. Обычно это были стихи к празднику – Первому мая, дню рождения Ленина, 7 ноября – каких‑то неизвестных авторов, от руки переписанные учительницей литературы на тетрадные листочки, которые она раздавала нам за неделю до концерта.

Однажды мы с Любой Даниленко сами нашли и разучили на два голоса стихотворение Евгения Евтушенко:

 
У Плайя–Хирон есть палатка походная,
А в этой палатке крестьянка живёт
И каждую ночь на виденье похожая
Выходит и медленно к морю идет…
 

Люба читала как бы за автора («Почему вы не спите, сеньора Амелиа?..»), а я – как бы за крестьянку («И она отвечает: его звали Пабло…»). Пока репетировали дома, у нас очень неплохо получалось. Но когда мы вышли с этим стихотворением на очередном школьном вечере, случился конфуз. Люба была в костюме под «барбудос»: узкие чёрные брючки, белая мужская рубашка, шейный платок и берет, я – в длинном балахоне и шали, покрывавшей голову и плечи. Люба стояла ближе к краю сцены, а я – в глубине. И вот из этой глубины я произношу загробным голосом: «Когда я ещё молодая была…» (а мне лет 12), и сидящие в зале старшеклассники начинают тихо ржать. Когда же я дохожу до слов: «Мой муж в ручищи свои неумелые брал несмышленное наше дитя» и при этом ещё театрально протягиваю вверх руки, ржёт уже весь зал. Ну, и всё, меня перемкнуло. Замолчала и стою, как статуя в балахоне. Никогда раньше такого со мной не бывало, а тут – забыла слова, и всё. В зале сначала не поняли, что за пауза, потом ещё громче стали смеяться. Люба повернулась ко мне и шепчет мой текст, а я не слышу. Кончилось тем, что мы с позором ушли со сцены, я рыдала на груди у старшей пионервожатой и говорила, что больше никогда это стихотворение читать не буду. Но то было время всеобщего увлечения кубинской революцией, и наше стихотворение (вернее, стихотворение Евтушенко) было очень кстати, так что нам велели подучить слова и послали сначала на районный, а потом и на городской конкурс чтецов, где мы с Любой даже получили один на двоих диплом лауреатов.

Выступать со сцены мне нравилось, и, как многие девочки в этом возрасте, втайне я мечтала, когда вырасту, сниматься в кино, а пока собирала фотографии артистов. Они продавались в каждом киоске – твёрдые, как открытки, черно–белые, с волнистыми краями. У меня был большой оранжевый альбом, куда я вставляла эти фотографии–открытки, без конца их перекладывая в зависимости от новых приобретений. Я составляла из них «пары», помещая на одну страницу Баталова с Татьяной Самойловой, Урбанского с Ниной Дробышевой, Тихонова с Майей Менглет… Мы любили рассматривать эти альбомы, обсуждая, кто красивее и кто кому больше «подходит». Самой красивой считалась у нас Изольда Извицкая, за неё при обмене надо было отдать, как минимум, двоих, например, Конюхову и Румянцеву. И все девочки были влюблены в Олега Стриженова. Мне тоже нравился красавец Артур–Риварес из «Овода», но если бы я могла влюбляться в актёров кино (этого со мной почему‑то никогда не случалось), я скорее выбрала бы Василия Ливанова из фильма «Коллеги».

Мне казалось тогда, что сама я немного похожа на актрису Людмилу Марченко, какой она была в «Белых ночах», и что я могла бы играть роли таких же тихих, задумчивых и робких девушек, очень это соответствовало моему тогдашнему самоощущению.

Но уже классу к шестому идти в артистки я окончательно раздумала, потому что чем старше, тем стеснительней становилась, чуть что – краснела, и ни в чём не была уверена – ни в подходящей для кино внешности (артистка ведь должна красиво улыбаться, а я, когда смеюсь, прикрываю рот ладошкой), ни в наличии настоящего таланта: ну что такое роль бабочки – так, художественная самодеятельность.

Вдруг проклюнулись другие способности – к рисованию. И с этого момента всё, что я видела вокруг себя, всё, что переживала, воображала, о чём думала, мне хотелось изобразить на бумаге – карандашом, пером, кисточкой, обмакнутой в акварель или гуашь, цветными чернилами в тетрадке… Вообще, с бумагой у меня были особые отношения. Во–первых, в очень раннем, малосознательном детстве я ее… ела. Да, представь себе, ела, как другие едят мел или грызут карандаши. Отрывала маленький кусочек от газеты или от бабушкиного перекидного календаря и жевала, жевала, жевала, пока бумажный катышек не превращался в мягкую кашицу, тогда я её проглатывала и искала, от чего бы ещё оторвать. Возможно, в моём организме чего‑то не хватало. Став старше, я осознала, что так делать нехорошо (то есть не есть бумагу нехорошо, а портить календари и тем более книжки) и – перестала. Разве что так, надкушу иногда от чего не жалко и быстренько проглочу, пока никто не увидел. Во–вторых, я обожала вид и запах новых книг и тетрадей, я их… нюхала, и запах бумаги и оттиснутого на ней шрифта казался мне самым прекрасным на свете. Именно поэтому я так любила начало нового учебного года, когда все учебники и тетрадки – новенькие, пахнущие бумагой, краской и клеем, и так приятно начинать писать с чистого листа, выводя ровные, красивые буквы…

Бумага манила, дразнила и соблазняла меня. Не могла я спокойно видеть пустой чистый лист, тут же должна была что‑нибудь на нём изобразить – написать или нарисовать, если не слово, то хотя бы отдельные буквы – объёмные, оттенённые, витиеватые, геометрически строгие – какие там ещё? А если не буквы, не слова, то – цветы, листья, деревья, личико кукольное…

Но в художественной школе мой любимый урок был не рисунок (гипсовая голова Давида давалась мне с трудом) и не живопись (преподаватель говорил, что в работе с красками мне немножко не хватает смелости, размашистости), а – жанровая композиция. В композиции главное – собственная фантазия, а её‑то у меня как раз хватало. Однажды на уроке искусствоведения говорили о великих художниках. Я удивилась: почему все они – мужчины. Разве не было за всю историю искусства хотя бы одной великой художницы? Преподавательница подумала и сказала: нет, не было.

– Почему?

Она развела руками.

– Не бабское это дело! – загоготали мальчики, имевшие в нашем классе, да и во всей «художке» безусловное численное преимущество.

Меня это удивило, но не расстроило. Всё равно я буду художником. Может, стану рисовать мультики (параллельно я хожу в студию мультипликации при городском Дворце пионеров), а может, буду иллюстрировать книги, например, сказки. Одна моя жанровая работа – иллюстрация к пушкинскому царю Дадону – даже висит на выставке в коридоре «художки». Шамаханская царица на ней зелёного цвета, как лягушка.

Сказки я люблю. В детстве мне пришлось прочесть уйму самых разных сказок, но как‑то всё не себе, а младшим сёстрам. Я усаживалась на «порожек» нашей квартиры в одноэтажном коммунальном бараке, сестры и другие девочки нашего двора – вокруг, и я спрашивала:

– Ну, какую читать?

– Про Снежную королеву!.. Нет, про Василису Прекрасную!.. Нет, давайте лучше про Спящую красавицу!.. – суетились девочки.

Любимыми нашими персонажами были, конечно, всевозможные царевны и принцессы, начиная с Золушки и кончая Царевной–Лягушкой. Самое замечательное в них было – превращение. Из Золушки в Принцессу, из Лягушки в Царевну, из Спящей красавицы – в ожившую… Главное тут было – ожидание чуда и уверенность в том, что в конце сказки оно непременно произойдёт. И казалось, что так же и в жизни устроено и что каждой девочке полагается своя порция чуда, надо только слушаться старших, хорошо себя вести и хорошо кушать, тогда все мы вырастем большими, станем красавицами и встретим каждая своего принца.

Летом, на каникулах, меня отправляли в гости к тёте с дядей, которые жили уже не в Грузии, а на Западной Украине, в городе Ужгороде. В кабинете у дяди стоял книжный шкаф, набитый книгами, и в этой же комнате, на диване я спала. Мне нравилось открывать стеклянные дверцы шкафа, вдыхать пыльный запах книг и долго разглядывать корешки, решая, какую взять. Там были «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок», впервые прочитав которые, я наконец обнаружила источник дядиных шуток – он просто цитировал Ильфа и Петрова; «другой» Толстой («Гиперболоид инженера Гарина»), совсем незнакомый Александр Беляев – «Голова профессора Доуэля» и ещё масса увлекательного чтения. Выбрав, я ложилась на диван и проводила на нём целые дни, не отрываясь от книжки. Тётя ругала меня, говоря, что, во–первых, лёжа читать нельзя – глаза испортишь, а во–вторых, на дворе – лето, и лучше бы я шла подышать воздухом.

У меня был с собой небольшой этюдник, иногда я ездила на набережную реки Уж и рисовала с натуры стоящий на высоком противоположном берегу старинный замок. Но чаще бывало так, что мне не хотелось никуда идти. Не было места уютнее, чем чёрный, кожаный, потёртый на сгибах диван, и занятия приятнее, чем самовольное, неспешное чтение.

В шкафу оказался небольшой томик с коротким именем на обложке – И. Бунин. Он все ещё оставался под негласным запретом, но несколько наиболее целомудренных рассказов были уже напечатаны. Видимо, эту‑то, недавно изданную книжку я и нашла в шкафу, ничего по малолетству своему не зная и про писателя такого не ведая. Но стоило мне открыть её и прочитать несколько первых страниц, как стало ясно: это – «взрослая» книжка, и читать её мне, скорее всего, нельзя. Спрашивать разрешения я, однако, не стала, и читала тайком, когда взрослые ложились спать, при свете торшера, что делало мои впечатления ещё более острыми. При малейшем шорохе из тётиной спальни, я прятала книжку под подушку, боясь, что меня «застукают». Должно быть, я просто стеснялась своих ощущений от прочитанного, боялась покраснеть, если меня спросят, что это я тут читаю, и расплакаться, если книгу у меня отберут.

Дома, у родителей, с отечественными авторами было значительно хуже, чем с зарубежными, подбор их был, кажется, совсем случайным. Помню темно–синий двухтомник Бориса Лавренева, в котором, после того, как по телевизору показали художественный фильм «Сорок первый», я с удивлением обнаружила соответствующий рассказ; неподъёмную «Угрюм–реку» Шишкова, которую, как ни странно, осилила за зимние каникулы; растрёпанные «Морские рассказы» Станюковича и тяжеленный кирпич Сергеева–Ценского – «Преображение России», который у нас читал в основном папа…

Я была всеядным читателем, могла после «Дэвида Копперфильда» взяться за «Васька Трубачева и его товарищей» – просто потому, что эта книга попалась мне на глаза, а после «Американской трагедии», над которой пролила немало слез, с упоением перечитывать «От 2–х до 5–ти» Корнея Чуковского. Всеядность моя, вернее сказать, постоянная, почти физическая потребность что‑нибудь читать, простиралась до того, что, едучи, например, в трамвае, я успевала прочитывать все попадавшиеся по дороге вывески, щиты, неоновые буквы рекламы, а заодно надписи в салоне трамвая и мелкие буковки на трамвайном билете. Именно во время этих поездок через весь город на занятия в художественную школу я придумала себе такую игру (и до сих пор этим балуюсь) – читать проплывающие за окном названия наоборот, справа налево: низагам, яиранилук, ртаетоник… Особенно трудные я делила на части: яаксрех–амкирап.

В этом возрасте я все ещё играла в куклы. О своих куклах я должна рассказать тебе поподробнее.

Первая кукла, которую я помню в своей жизни, была целлулоидный голыш Наташа. Голова, руки и ноги у неё вращались на все 180 градусов, приложив усилие, их можно было и вовсе вывернуть из туловища, но я этого никогда не делала. Было жалко куклу, что она голая, и я натягивала на неё свои одёжки. Мама сжалилась и сшила Наташе настоящее платье – с пуговками, карманчиком, воротничком и оборками. Я восхитилась и потребовала ещё, но маме некогда было шить для куклы, она и так обшивала всю семью. При переезде из Куйбышева на юг Наташа куда‑то затерялась, может, осталась там, в старой квартире, брошенная и забытая. На новом месте у меня долго не было никаких кукол. Там, где мы жили (а это была окраина города) многие девочки выходили гулять на улицу с тряпичными куклами, у которых давно замурзанные личики были отбелены мелом, а сверху заново нарисованы черным и красным карандашами глазки–носик–ротик. С этими куклами играли в «дочки–матери», в «больницу» и даже – «в маму–папу», используя в качестве «папы» какого‑нибудь зверя – плюшевого мишку или зайца, или, на худой конец, пластмассового клоуна.

Первая по–настоящему красивая кукла появилась в нашем доме, когда мне было уже лет 12, её купили в Москве, в «Детском мире», для моих младших сестрёнок. Это была гэдээровская резиновая кукла величиной с живого ребёнка, с закрывающимися голубыми стеклянными глазами и шёлковыми волосами, каждый волосок торчал из отдельной дырочки в голове. Одета она была потрясающе – в красные вязаные колготки и розовую велюровую кофточку. Так у нас не одевали тогда даже детей. Нам не разрешалось выносить эту куклу на улицу, и мы водили девочек из нашего двора в дом – показывать куклу. Она сидела на диване как украшение комнаты, и её легко можно было принять за ребёнка, некоторые даже вздрагивали от неожиданности. Самое смешное, что это был, якобы, мальчик, так сказала мама, мы звали его Любимчик. Этот Любимчик так долго жил в нашем доме, что его красные вязаные колготки удалось в грудном возрасте поносить моему сыну (твоему папе) и сыну моей сестры (твоему двоюродному дяде), о чём свидетельствуют их детские фотографии.

Но самыми любимыми моими куклами были те, которых я сама рисовала на картоне, потом вырезала по контуру, потом «шила», то есть на самом деле рисовала каждой целый гардероб одёжек. Число кукол всё время менялось, потому что я их раздавала направо–налево – младшим сёстрам, их подружкам, соседским девочкам. У кукол был свой дом – большая коробка из‑под маминых сапог, которую я разрисовала изнутри, как комнату, там даже окошки были прорезаны и на них висели занавесочки из старых кружев, и было зеркало из маминой пудреницы, и платяной шкаф (коробка из‑под парфюмерного набора), где помещались, скорее не помещались, так их было много, все кукольные одёжки – платья, сарафаны, юбки, блузки, шляпки, шубки, даже купальники. Не скрою, я была большая мастерица по части кукольного гардероба, ко мне ходили за этим младшие девочки со всех соседних улиц. Я даже подумывала: а не стать ли мне художником–модельером, звучало заманчиво.

Сначала я рисовала маленьких девочек с круглыми мордашками и короткими ножками, и совсем детские одёжки – короткие платьица на кокетке. Потом, когда у девочек в школе стали появляться «фигуры», я и кукол стала рисовать взрослых – с длинным ногами, талиями и округлостью в районе груди. Рисовать платья для взрослых кукол было куда интереснее, увлёкшись, я представляла, что это я сама гуляю в такой красивой юбке или в таком красивом брючном костюме (они тогда только входили в моду). Рисуя кукол, я также вольна была сколько угодно совершенствовать их лица, ноги и талии, и если я о чём‑то жалела в эти минуты, то только о том, что нельзя вот так же просто, одним движением карандаша или ластика изменить свои собственные черты. А то я бы стёрла ненавистную щёлочку между передними зубами и проявившуюся к 12 годам горбинку на носу, хотя мама и говорила, что они меня нисколько не портят.

…Это случилось ночью, сама я ничего не почувствовала, а первой заметила младшая сестрёнка и тут же побежала ябедничать маме (она подумала, будто я что‑то «наделала» в постель). Мама позвала меня из своей спальни, велела подойти и поднять рубашку.

– Ну, всё, – сказала она и почему‑то засмеялась. – Теперь ты у нас девушка.

Я все поняла, застеснялась и поспешила уйти от всех, но спрятаться в квартире с двумя смежными комнатами, при отсутствии ванной и туалета было непросто. Я ушла в кухню, потопталась там, не зная, куда приткнуться со своей «новостью», и тут почувствовала необычную боль внизу живота, от этой боли я даже присела на корточки прямо у раковины с холодной водой.

– Тебе сегодня не надо ни прыгать, ни бегать, – сказала, увидев такое дело, мама.

– А танцевать?

– Танцевать тем более.

Было 12 апреля, ровно два года назад полетел Гагарин (иначе я бы это число, наверное, и не запомнила). В тот день в школе намечен был показ спектакля про красную и белую бабочек. Жутко стесняясь и краснея, я подошла на перемене к англичанке Иде Давыдовне и сказала, что не смогу сегодня участвовать.

– А что случилось?

Не смогу и все.

Англичанка обняла меня за плечи и спросила:

– Что, гости пришли?

– Нет, – сказала я, а про себя подумала: при чём тут гости? Неужели, если бы к нам в дом пришли какие‑то гости, я стала бы из‑за них отказываться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю