Текст книги "Под крыльями — ночь"
Автор книги: Степан Швец
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
И представьте себе, ночью, при плохой видимости, порой с боковым ветром ни разу ни один самолет при посадке не скатился с полосы за всё время работы при размокшем поле аэродрома.
Многому нас научили апрельские полеты…
Апрельскими полетами заканчивается зимний период боевой работы полка. В основном вся боевая работа велась в интересах обороны Москвы, в которой наш 748-й полк занимал не последнее место. Вот что пишет об этом А. Г. Федоров в своей монографии «Авиация в битве под Москвой»[11]11
Федоров А. Г Авиация в битве под Москвой. М., 1975, с. 254.
[Закрыть]: «Наибольшей эффективностью бомбовых ударов выделялся 748-й дальнебомбардировочный авиационный полк под командованием майора Н. В. Микрюкова. С переходом наших войск в наступление на Ржевском направлении полк разрушал узлы сопротивления противника и уничтожал его авиацию на аэродромах. Поддерживая наступательные действия Калининского и Западного фронтов на направлении Ржев, Сычевка, Вязьма, полк за период с 14 января по апрель произвел около 800 самолето-вылетов. Систематическими бомбовыми ударами он нарушал железнодорожные перевозки на участках Ржев – Вязьма, Вязьма – Гжатск и препятствовал переброске резервов противника к линии фронта. Полк наносил последовательные удары по железнодорожным узлам Витебск, Смоленск и Ярцево через каждые 4–5 дней. В дни интенсивных перевозок эти узлы бомбардировались ежедневно. Железнодорожный участок Витебск – Смоленск – Ярцево за несколько месяцев до 40 раз подвергся бомбардировке полком».
Всего за период с половины января по апрель полк совершил свыше 900 боевых вылетов. На моем счету за этот период – 52 боевых вылета, из них 21 дневной.
Незаметно подошел май – прекрасная весенняя пора. В природе всё живое пробуждалось от зимней спячки, радовалось теплу, солнцу а у меня на душе кошки скребли, одолела тоска по семье.
Я вспоминал, как мы с женой любили гулять в эту пору в степи, замечать появление первой зелени, первых цветов, подставлять лицо ласковому майскому ветерку. Вспоминались последний предвоенный Первомай, праздничная демонстрация на Красной площади, оживленные лица москвичей…
Гоню прочь грустные мысли о семье, пытаюсь вспомнить всё хорошее, вспомнить жизнерадостную, улыбающуюся жену, но такое лицо её почему-то «спрятано», не вспоминается. Страшно стало… Осталось в памяти выражение лица такое, каким оно было в день провожания, на вокзале, и ничем его не подменишь, не устранишь. Этот образ преследует меня, усиливает тоску…
Боевая работа шла своим чередом. Задания были очень сложными и разнообразными. Но ничто не могло отвлечь меня от тоски по жене и дочурке. Я крепился, считал своё настроение признаком малодушия и поэтому тщательно скрывал его от друзей. Но однажды не выдержал и поделился своим душевным состоянием с Георгием Рогозиным.
Я был уверен, что он станет посмеиваться надо мной – так обычно и случалось среди фронтовых друзей, но Жора отнёсся к моей исповеди с неожиданным участием.
– Знаешь что, – предложил он, – пойди к генералу, попроси его, может, отпустит на побывку. За какую-нибудь неделю справишься – туда и обратно.
– Да ну тебя, – отмахнулся я. – С тобой серьезно, а ты…
– И я серьезно. Верно говорю: отпустит.
– Неудобно, да и вообще… чем я лучше других?
– Вот именно! – сказал Георгий. – Других-то некоторых отпускали…
– У тех, наверно, побольше заслуг.
– Ну, наши заслуги пусть начальство считает, – решил Георгий. – Знаешь что? Была не была! Пойдем вместе.
Несмотря на прошлые неурядицы, генерал Новодранов относился ко мне хорошо. Часто перед вылетом он приходил к моему самолету, осведомлялся о самочувствии, даже советовался относительно погоды. И вот, набравшись смелости, я решил рискнуть. Тщательно побрился, нагладился и вместе с Рогозиным утром 16 мая был у знакомой двери.
Я постучался.
– Да, да. Войдите!
Я вздрогнул. Это «Да, да. Войдите» я уже слышал, когда решалась судьба моя как летчика. На миг я замер. Не вернуться ли?..
Но нет. Этот визит другой, в другой обстановке и по другому делу. И, пересилив временное колебание, я переступил порог. Это был мой второй визит к Новодранову.
– Слушаю вас, – дружелюбно сказал генерал, когда мы вошли.
– Товарищ генерал! – выпалил я. – Мы так соскучились по своим семьям, что решили просить вас, нельзя ли получить отпуск на одну неделю?
Генерал усмехнулся..
– Откровенно и без предисловий. А где ваши семьи?
– Моя – под Челябинском в Тамакуле, а его – в Чкалове.
– Что вы за недельку успеете? Не выйдет.
Мы восприняли эти слова как отказ, переглянулись невесело и хотели уже просить разрешение идти, но генерал, помедлив, добавил:
– Вот что. Сегодня полетите на задание, очень серьезное. Под Харьков. Нужно разбомбить одну дачу, там важные птицы обитают. А пока идите оформляйте отпуск. – Он что-то прикинул в уме: – До одиннадцатого июня включительно. Двенадцатого – в воздух.
– Есть! – бодро ответили мы и, поблагодарив генерала, пулей выскочили из кабинета. Когда мы выходили из штаба, нас окликнул посыльный:
– К генералу.
Мы в недоумении переглянулись. Неужели передумал?
– Вот что, ребята, – сказал Новодранов, когда мы вновь предстали перед ним. – Завтра в семь ноль-ноль я вылетаю в Свердловск. Если успеете – можете воспользоваться: в моем самолете найдутся места.
Мы оформили отпускные документы, приготовили чемоданчики и в ночь пошли на боевое задание. Последнее боевое задание перед отпуском.
– Ну, Степан, держись! – сказал Георгий, когда мы взлетели. – Отпускные в кармане…
– Держусь. Будем надеяться – отбомбимся на славу.
Задание было ответственным и сложным. Всего три самолета выполняли его – экипажи Молодчего, Гаранина и мой. Наведение осуществлял Молодчий со своим опытным штурманом Куликовым, но в ночных условиях полет строем исключался. Летели поодиночке и не знали, кто первым окажется над целью. В пути встретилась мощная облачность со всеми её каверзами, но цель всё-таки была обнаружена и поражена.
По возвращении с задания Рогозин быстро сдал донесение, которое написал еще в самолете, потом мы переоделись, схватили чемоданы – и бегом на аэродром. Моторы уже были запущены. Мы вскочили в самолет, дверь захлопнулась, и машина пошла на взлёт.
Давно я не летал днем, да еще и в качестве пассажира. Говорить не хотелось, в груди теснились самые различные чувства – и радость от предстоящей встречи с семьей, и опасения, здоровы ли жена и дочь, и невольные угрызения совести перед товарищами, которые будут продолжать боевые полеты…
В Чкалове я распрощался с Рогозиным и до Свердловска летел уже один. В Свердловске жили в эвакуации семьи многих летчиков международных авиалиний. По просьбе товарищей нужно было посетить их, рассказать о житье-бытье фронтовиков. Разумеется, я выполнил все поручения.
От Свердловска мне предстояло ехать поездом до станции Долматово, а там до Тамакула – чем придется. В Долматово я приехал утром. На вокзале было много молодых военных – очень подтянутых и строгих. Орден Красного Знамени на моей груди магически действовал на них, и они лихо мне отдавали честь. От такого внимания сделалось как-то не по себе, и я поспешил уйти.
До Тамакула пришлось – добираться пешком: правда, несколько километров меня подвёз на телеге неразговорчивый крестьянин. Село оказалось большим, разбросанным. Я остановился на околице у трёх дорог, не зная, куда идти. Озираюсь по сторонам. Вдруг вижу – бежит ко мне какая-то незнакомая женщина в телогрейке. Обозналась, наверно, думаю.
– Вы к кому? – спрашивает она, а глаза так и светятся радостью. Не успел я ответить, как меня, оглашая воздух возгласами: «С фронта! С фронта!» – окружили несколько женщин и стали расспрашивать о том, как мы воюем. Все они были эвакуированными, у многих мужья на передовой, и главное в их жизни – вести оттуда, с переднего края. Женщины старались не пропустить ни одной передачи Совинформбюро. А тут – живой фронтовик.
Узнав, к кому я, мои собеседницы любезно проводили меня до самой квартиры жены. Жена была в поле, но посылать за ней не понадобилось – с быстротой, поистине невероятной, по селу разнеслась весть:
– К Полине Антоновне муж приехал!
И не успел я умыться и причесаться, как прибежала жена, а следом и дочурка – повзрослевшая, похорошевшая…
Встречи и расставания – удел всей нашей жизни. Когда кончилась война, мы подсчитали, что из прошедших двадцати лет мы находились в разлуке около пятнадцати. Да, много было расставаний, много встреч, но такой, как эта, – долгожданной, выстраданной – такой встречи у нас еще не было. Столько накопилось у каждого, так много хотелось рассказать друг другу, что суток не хватало.
На время моего пребывания в гостях колхоз предоставил жене отпуск. Она надевала свое лучшее платье, и мы уходили в степь. Издавна это было наше любимое времяпрепровождение. Степь не наша – украинская, привычная, от горизонта до горизонта, а с холмами и перелесками. Но и она обладала своеобразным очарованием. А погода все дни стояла чудесная – теплая, тихая, солнечная. Жена показывала мне места, где ей приходилось работать. Вот поле, где поздней осенью убирали уже полегшую рожь, разгребая снег руками… Здесь весной откапывали неубранную с осени картошку и пекли из неё вкусные оладьи… У этого овина, рассказывала жена, зимой веяли зерно, и один бывший кулак толкнул её за то, что она сделала ему замечание: в полове остаётся много зерна. А на той полянке она проводила беседу с колхозниками о событиях на фронте… О тревожных событиях.
Рассказывала жена легко, даже весело, но за этой веселостью угадывалась тяжелая доля эвакуированных, которых военное лихолетье разбросало далеко от родных мест, разлучило с мужьями, сыновьями…
Но сейчас моя жена была самой счастливой, и ей по-хорошему завидовали. Подруги приходили поздравить её, а заодно и порасспросить гостя, скоро ли разобьют врага.
– Ты уж извини, Антоновна, – говорили женщины. – Не серчай, что мужика от тебя отвлекаем.
И начиналась беседа, в которой приезжему приходилось выполнять роль и военного обозревателя, и комментатора международных событий.
Приглашали в гости и нас. Хозяйка дома, у которой жена зимовала, спросила, когда мы пришли:
– Хотите печенки?
– С удовольствием, – отвечаю.
Хозяйка подает на стол горшок, открывает его, а там… обыкновенная печеная картошка. Заметив, что предложенное блюдо не произвело особенного впечатления, хозяйка предлагает:
– А может, каравая отведаете?
Каравай на Украине – это большой-пребольшой сдобный хлеб, разукрашенный всевозможными шишками и вензелями. Его пекут к свадьбе, ставят в центре стола, а к концу торжества разрезают на куски и раздают гостям. Принести домой кусок каравая – значит, засвидетельствовать, что ты был на свадьбе. Но откуда здесь взяться караваю, когда обыкновенного-то хлеба не хватает?
– С удовольствием, – ответил я.
– Наконец-то угодила, – сказала хозяйка, доставая из печи следующий горшок и ставя его на стол. Оказалось, что это та же картошка, только запеченная в молоке…
Правление колхоза выделило жене как примерной труженице огород. Там она посадила картофель, овощи и разбила цветник. Каждое утро я вставал вместе с солнцем и возился на огороде. Запахи земли и свежей зелени возвращали меня к далекому детству, и порой мне начинало казаться, что сейчас меня окликнет мама и позовет завтракать…
В комнате, которую занимала моя семья, на окне в ящиках уже цвели помидоры. Потом жена писала мне, что высадила их в грунт и вырастила. И когда к концу лета в поле в обеденный перерыв она доставала из сумочки хлеб и красный помидор, местные колхозники удивлялись:
– Нет, ты не городская…
– Почему же я не городская? – отвечала жена. – В Москве жила.
– Москвичом любой может стать, пускай попробует стать колхозником.
– Я и есть колхозница. Моя молодость прошла в колхозе…
Промелькнули дни отпуска, пришла пора расставаться, а мы, кажется, только вчера встретились и еще не переговорили обо всём, что волновало нас обоих в томительные дни разлуки. Время, время… Как медленно оно тянется, когда сидишь на вокзале в ожидании поезда, и как оно почти совсем останавливается, когда находишься над целью, особенно когда тебя поймают скрещенные лучи прожекторов и прекратится зенитный огонь. Ослепленный, висишь, как на привязи, и ждешь, что вот-вот тебя атакует истребитель. Штурман всё колдует у прицела, а щелчков бомбосбрасывателей почему-то не слышно. Потом начнешь считать эти щелчки, держа строго заданный курс, и краткие мгновенья между щелчками кажутся часами…
В день моего отъезда председатель сельсовета снарядил подводу в Долматово. В ожидании её мы с женой и дочерью сидели на бревнах около сельсовета. Делали вид, что нам весело, говорили о всяких пустяках, лишь бы не молчать.
На душе, как говорят, кошки скребут, а мы стараемся быть веселыми. После моего рассказа жене, какой она засела мне в памяти, – плачущей, она решила не выдавать своего внутреннего состояния. Шутила, улыбалась.
Подъехала подвода. Мы обнялись, распрощались.
– Пиши, а лучше – телеграфируй, что жив…
Лошадь тронулась. Расстояние, разделявшее нас, всё увеличивалось. Мы продолжали махать друг другу руками. Жена крепилась. Но едва подвода успела скрыться за угол, как она разрыдалась. Больше сдерживаться – сил не хватило. Да и я тоже (что греха таить?) только они скрылись – не удержался. Заплакал беззвучно, как умеют плакать мужчины…
До Свердловска я добрался поездом, а там друзья устроили меня на самолет – и вот я уже в своей части. Поездка в Тамакул, десятидневный отпуск – всё это отошло, как целительный сон. Я испытал свежий прилив бодрости. Я снова встал в строй.
Дальние маршруты
Едва мы с Рогозиным прибыли в часть, на нас обрушилось горестное известие: в наше отсутствие несколько экипажей не вернулись с боевого задания.
Случилось это в конце мая. На пути к цели, которая находилась в глубоком тылу гитлеровцев, предстояло преодолеть мощный циклон. Учитывая трудности полета, командование выпустило на задание более опытные экипажи и предупредило их: в случае невозможности пробиться сквозь облака – возвращаться на свой аэродром.
Такое условие командование ставило всегда, когда была плохая погода. Но получалось так, что те, кто возвращался из-за плохих метеорологических условий, оказывались в меньшинстве; иногда это был один-единственный экипаж.
Бывало и так, что большинство экипажей прекратили выполнение задания, а ты один пробиваешься к цели, запорешься, и потом генерал Новодранов отругает:
– Какого черта на рожон прешь? Видишь, что плохо, – возвращайся. Мне такое геройство ни к чему. Мне люди дороже.
Самоубийц среди нас не было, но тем не менее боязнь прослыть робким заставляла людей порой безрассудно рисковать.
В полете, о котором идет речь, перед экипажами встал вопрос: продолжать полет или возвращаться? Как правило, наиболее опытные всегда продолжают полет, менее опытные – возвращаются. Каждому, кто имел десяток-другой полетов, хотелось оказаться в числе «наиболее опытных». Но в данном случае получилось наоборот: самые опытные, видя невозможность пробиться, возвратились, остальные продолжали полет, и никто из них на базу не вернулся.
Спустя почти месяц в часть вернулся капитан Кулешов – штурман одного из экипажей, не вернувшихся в ту злополучную ночь с боевого задания.
Сидим мы однажды в столовой в ожидании обеда и вдруг видим – заходит Кулешов. Мы уже знали, что он вернулся, но больше нам ничего не было известно. Пригласили его за свой стол и попросили рассказать, что с ними случилось.
Плотный, среднего роста, спокойный, уравновешенный офицер с приятным добродушным лицом, он всегда выглядел так, будто собирается на боевое задание условно. Задание готовил легко, с прибаутками и всегда загадочно улыбался. С ним всегда было приятно быть вместе. Глубокое нервное потрясение в корне изменило и его облик, и душевное состояние, и поведение. Он стал неузнаваем. Вместо былого добродушия лицо его выражало не то удивление, не то испуг. Он был непривычно возбужден, ему нелегко было рассказать о случившемся.
…Сразу же после взлёта они пошли с набором высоты и вскоре достигли пяти тысяч метров. Никакой облачности как будто не было, но и видимость крайне незначительная. Непроглядная мгла, ни впереди, ни внизу ничего не разглядеть, только над головой тускло мерцают звезды.
Надев кислородные маски, продолжали набор высоты. Появились облака, стали лизать плоскости. Еще несколько минут, и облака сгустились, в щели кабины стал попадать снег, но обледенения не видно – идти можно. Снег усилился, затем прекратился. Кажется, самое опасное осталось позади.
Вдруг в кабине стало темно, как в шахте, влажно. Появились какие-то резкие толчки. Штурман насторожился, проверил парашют. В щель приборной доски посмотрел на командира. Чуть освещенное снизу лицо озабочено.
– Ну, как там?
– Да пока ничего, но что-то резко поталкивает и даже какие-то боковые толчки. На всякий случай будьте готовы.
– Есть быть готовыми, – отозвались члены экипажа.
Минуты через две командир крикнул:
– Приготовиться к прыжку и ждать моей команды! Что-то плохо ведет себя самолет…
И тут голос командира оборвался, всё умолкло; сзади в кабину штурмана подул ветер. Кабина отвалилась от самолета. Вот уже и кабины нет, только ветер свистит в ушах. Штурман понял: самолет развалился, он падает. Нащупал вытяжное кольцо парашюта, дернул. Вот-вот должен последовать толчок от раскрывшегося парашюта, но толчка всё нет, в ушах по-прежнему свистит ветер.
Кулешов глянул вверх и увидел, что вместо парашютного купола за ним тянется белый шлейф – парашют захлестнуло хаотическими потоками воздуха. Понял, что камнем несётся вниз.
«Значит, всё? Спасенья нет? Сейчас, вот сейчас… Удар о матушку-землю – её никогда не миновать – и… всё будет кончено. Вот сейчас…»
Трудно представить себе психическое состояние человека, заведомо понимавшего, что обречен, что смерть неотвратима. Понимать и ждать. И не в азарте боевой схватки с врагом, а так, по чистой случайности, когда её, смерти, совсем не ждешь и морально к ней не подготовлен.
«Скорее бы!» А время тянется. Секунда, еще секунда. Удар неизбежен. Цена времени… Нет. Этого представить невозможно – это нужно пережить.
А падение продолжалось. Видимо, шлейф парашюта до некоторой степени всё же сдерживал скорость падения и удлинял время, а может быть, в критической обстановке просто было потеряно чувство времени?
Наконец, удар! Готово. Всё кончено…
Прошло какое-то время. Может, час, может, два, а может, и больше. Кулешов чувствует, что его со всех сторон облегает какое-то тепло. Невероятная усталость. Не хотелось двигаться, да и невозможно.
Понемногу начал приходить в себя. Восстанавливалась постепенно картина пережитого вплоть до удара, но вот что с ним произошло после падения, где он сейчас, – понять не может. А сознание всё больше просветлялось. Глаза, привыкнув к темноте, начали различать невдалеке какие-то продолговатые строения. Над головой – мрачное небо. Где-то залаяла собака.
И вдруг, как электрическим током, пронизало всё сознание: «Жив! Значит, жив!» И тут же отчетливо почувствовал всё свое тело, ясно ощутил запах прелого навоза, его теплоту. Он понял, что вертикально, по самый подбородок, увяз в огромной куче навоза.
Жажда жизни привела в движение всё тело. Выбрался. Осмотрелся. Понял: жив, цел и невредим. Но где же он? На своей или оккупированной врагом земле? Снял и спрятал парашют, медленно пошатываясь, пошел к строениям. Надо где-то укрыться, переждать до утра, всё выяснить.
Ночь провел в сарае. Спал мертвецким сном. Проснулся так же внезапно, как и уснул. Вспомнил всё, что пережил вчера. Но где же он сейчас? В щели дверей пробивался утренний свет. Послышались голоса, мужские и женские. Прислушался. Речь русская: «сельсовет», «бригадир», «председатель колхоза»… Значит, свои.
Придя в себя, отмывшись, он с помощью местных жителей обшарил окрестности в надежде найти кого-нибудь из экипажа, но обнаружил лишь мелкие обломки самолета.
Нервное потрясение, испытанное Кулешовым, оказалось настолько сильным, что использовать штурмана на боевой работе оказалось невозможным, и его демобилизовали.
Уезжая в отпуск, я сказал своим техникам:
– Произведите капитальный осмотр самолета, сделайте необходимый ремонт, самолет все равно будет ждать меня. Вряд ли на нем кто-нибудь будет летать.
Однако самолетов не хватало, и командир эскадрильи майор Марков приказал готовить мою машину к полету.
– Напрасный труд, – сказал техник Котов, – никто до Швеца не мог на нем взлететь, никто и сейчас не взлетит.
Лететь на моем самолете вызвался Павел Тихонов.
– Ерунда! Нет такого самолета, на котором я не мог бы взлететь, если другие на нем летают.
Старые летчики, знавшие мою историю, только посмеивались. Но Тихонов приехал в часть позже и рассказам не верил.
И вот Тихонов пошел на взлет и, отклонившись вправо почти на 90 градусов, вынужден был сбросить газ. Вторая попытка тоже не удалась. Зарулил на взлет третий раз. На старте был генерал Новодранов.
– Кто это куролесит?
– Капитан Тихонов, товарищ генерал.
– На чьем самолете? Ведь его машина в ремонте.
– На самолете Швеца.
– А, на том самом… Отставить, я тот самолет знаю, ничего не выйдет, только дров наломает.
Но Тихонов сделал третью попытку, и опять пришлось прекратить взлет. Со старта показали флажками рулить на стоянку.
– Я же говорил, товарищ капитан, что зряшный труд, – сказал Котов, пряча улыбку. – Напрасно только бомбы подвешивали. Теперь снимай их…
– Попытка не пытка, – попробовал отшутиться Тихонов, но было видно, что он обескуражен.
Так и стоял самолет до самого моего приезда, и его больше не планировали другим летчикам. Он оказался верным другом, преданным только мне одному.
Читателю может показаться, что я хвастаю своим уменьем: дескать, другие не могли взлететь, а для меня это составляло сущий пустяк. Зная различные недостатки своего характера, я все же должен отвести упрек в самомнении. Из того, что мне удалось приспособиться к прихотям одной машины, право же, ничего не следовало. Я отчетливо сознавал, что в летном искусстве меня превзошли очень многие товарищи, что мне учиться и учиться у них.
Я восхищался своим другом Сашей Краснухиным, его хладнокровием, его тонкой и, я бы сказал, нежной техникой пилотирования. С самолетом он обращался как с возлюбленной – нежно и заботливо. Машина слушалась малейшего движения его руки и при рулении, и на взлете, и в воздухе, и на посадке, а посадка, на наших самолетах особенно, – это вершина искусства пилотирования.
Мне часто приходилось летать в строю, когда ведущим был Краснухин. Самолеты шли крыло в крыло, будто связанные незримой ниточкой. Я так водить строй не умел.
Помнится, однажды по долгу службы инспектор дивизии по технике пилотирования А. М. Омельченко поверял технику пилотирования Краснухина.
– Какие будут замечания, товарищ полковник? – спросил Краснухин после полета.
– Александр Михайлович, дорогой, мне учиться у тебя надо, как пилотировать самолет, а не замечания давать. Такой ювелирной работы, такого точного искусства в пилотировании я еще не встречал.
Полковник был прав.
Я завидовал дерзанию и смелости Александра Молодчего, державшего в продолжение всей войны боевое первенство. И не по количеству боевых вылетов, нет, а по какому-то особому, незримому и трудно объяснимому качеству его летного искусства, его мужеству, находчивости. Он обладал какой-то заразительной силой примера, и ему хотелось подражать. О таких можно смело сказать: врожденный летчик.
Я восхищался еще и тонким летным искусством, решительностью и высоким мастерством Е. И. Борисенко. Это он единственный, кто повторил дерзкий поступок В. П. Чкалова, – пролет под Троицким мостом на Неве в Ленинграде во время съемки кинофильма «Валерий Чкалов» еще перед войной. Какое это мастерство, видно хотя бы из того, что ширина пролета фермы моста – 15 метров, а размах крыльев самолета Ш-2 – 13,5 метра, и вот через такой узкий коридор Женя Борисенко рискованно пролетел туда и обратно четыре раза, да еще при порывистом боковом ветре!
Я по-хорошему завидовал выносливости необузданного Павла Тихонова, весельчака и здоровяка. Даже при плохих метеорологических условиях он часто брал горючего в обрез, точно по расчету, с тем чтобы предельно загрузить машину бомбами; поднимаемый им бомбовый груз в полтора-два раза превышал вес, приходившийся на другие однотипные самолеты.
Я так не умел рисковать. У меня всегда горючего было больше расчетной нормы на один-два часа, я перестраховывался, понимая, что мне может не хватить мастерства и опыта. Да мало ли было товарищей, лучше меня владевших техникой пилотирования!
Летать на машине с дефектом меня вынудили обстоятельства. Сперва было очень трудно приспособиться к ее коварному поведению на взлете, потом я приноровился, привык, и теперь просто не хотелось с ней расставаться, как с товарищем, порой капризным, но верным.
В конце июня произошло радостное событие: Указом Президиума Верховного Совета СССР большая группа авиаторов была награждена орденами и медалями. Двадцать два человека из нашего полка удостоились недавно учрежденного ордена Отечественной войны. Этим орденом I степени были награждены в том числе штурман Рогозин и я.
В те дни мы летали на сравнительно близкие цели, делали по одному, по два вылета в ночь. Необходимо было сдержать наступление гитлеровцев. Однако полк наш относился к авиации дальнего действия, и командование время от времени напоминало нам об этом. Очередным напоминанием стало задание бомбить военные объекты Кенигсберга.
Предстояло для начала совершить пробный полет в глубокий тыл противника, испытать технику в продолжительном полете, изучить маршрут и систему противовоздушной обороны крупных населенных пунктов противника. Видимо, большое значение придавалось и моральному воздействию на врага налетов советской бомбардировочной авиации.
На задание мы шли в каком-то особенном, приподнятом настроении. Ночь была светлой, ясной. Но что ожидает нас над вражеской территорией? Наша ставка была на внезапность налета.
Заданная высота – четыре тысячи метров. Приближаемся к цели. Город освещен. За все время с начала войны его еще никто не беспокоил с воздуха, ему еще неведомо было, что такое воздушная тревога и светомаскировка. Англичане сюда не залетали, им хватало дел в западном секторе Германии, а нашу авиацию фашисты давно «похоронили». Короче говоря, нас не ждали.
Вот мы над Кенигсбергом. Видны очертания улиц. Слева по маршруту расположен крупный железнодорожный узел, вокруг него – промышленные предприятия, работающие на войну. Туда мы и сбросили бомбы. Легли они, как видно, удачно, в нескольких местах вспыхнули пожары, а город по-прежнему освещен и ни единого выстрела. Но когда начали взрываться бомбы, сброшенные с других, сзади идущих самолетов, город всё-таки погрузился в темноту.
Задание выполнено. Отвалив от цели, мы сразу пошли на снижение, чтобы избавиться от кислородных масок, да и надобности в большой высоте уже не было. Снизившись до 1500 метров, мы выпили кофе, закурили трубки, и вдруг штурман Рогозин увидел впереди цепочку тусклых огней, медленно движущихся на восток: поезд.
– Вот бы прочесать его из пулемета от хвоста до головы, – предложил Максимов.
Вспомнилось, как зверски расстреливали фашисты наши эшелоны с эвакуированными женщинами и детьми, как бомбили санитарные составы, на крышах вагонов которых видны были огромные красные кресты… Может, и этот поезд – мирный? Черта с два! Мирным людям нечего делать в прифронтовой полосе, а раненых везли бы на запад. Фашисты, офицерье едет.
– Что ж, – говорю, – давай. Пусть почешутся. Только спустимся ниже, чтобы наверняка.
Эшелон под нами. Время дорого, горючее надо экономить, да и рассвет может застать на линии фронта, но знаю, что буду жалеть, если упущу такой случай. И я со снижением разворачиваю самолет для захода на цель. На высоте 500 метров мы, развернувшись, идем вдоль железной дороги чуть справа.
– Так будет удобно? – спрашиваю.
– Еще бы чуть ниже, – отвечает Вася.
Подходим к хвосту эшелона. Спустившись почти до 300 метров, накреняю самолет влево и удерживаю его по прямой, давая возможность стрелку вести прицельный огонь. В таком положении пилотировать самолет очень трудно и небезопасно, так как создается скользящий момент и можно легко потерять высоту, врезаться в землю. Поэтому всё внимание – пилотированию.
Послышалась длинная пулеметная очередь. Вася прочесывал фашистский эшелон от хвоста до головы. Трассирующие пули давали ему возможность вести меткий огонь. Свет в вагонах погас. Набрав безопасную высоту, мы пошли на восток, делясь впечатлениями о налете.
Постепенно волнение улеглось, все умолкли, каждый занялся своим делом. Люблю я эти минуты тишины, когда задание выполнено, всё в порядке, можно расслабиться, отдохнуть от недавнего напряжения. Ровно гудят моторы, под крыльями – ночь, непроглядная тьма, а в голове неторопливо чередуются картины далекого и близкого прошлого.
Сегодня я был под впечатлением событий последних дней. Вчера нам, группе награжденных, вручал ордена Михаил Иванович Калинин.
Получить орден, недавно учрежденный, да еще в Кремле, из рук «всесоюзного старосты», – это большая честь. Всем хотелось крепко пожать руку Михаилу Ивановичу, но нас предусмотрительно попросили не очень усердствовать, так как награжденных много, а для Михаила Ивановича чересчур крепкие рукопожатия будут утомительны.
Потом мы вместе фотографировались. Мне довелось сидеть рядом с Михаилом Ивановичем – я поглядывал на его мудрое спокойное лицо и думал: «Этому человеку всё известно. И он спокоен. Враг под Москвой, обходит столицу с юга, а он спокоен. Видимо, уверен в нашей победе». И так хотелось спросить о многом, касающемся исхода борьбы. Внезапно Калинин повернулся ко мне.
Ну, как воюете, товарищи летчики? Настроение какое?
Посыпались ответы: «Хорошее настроение. Бодрое». Тут я осмелился и спросил, как складывается обстановка на других фронтах и долго ли, по мнению товарища Калинина, продлится война.
Спросил и покраснел, почувствовав неуместность своего вопроса. Но Михаил Иванович, сразу став серьёзным, ответил:
– А это будет зависеть от вас. – Обвел глазами присутствующих и добавил – Думаю, что с такими героями нам никакой враг не страшен.
Слова Калинина крепко засели у меня в памяти. «Будет зависеть от вас!». Значит, победа зависит и от меня, от моего экипажа, от нашего полка, от всех нас! Чувство собственной причастности к всенародному делу разгрома фашизма заставило по-иному, даже с каким-то уважением взглянуть на себя, на свою крошечную роль в этой огромной, ожесточенной битве за свободу, честь и независимость нашей Советской Родины.