355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Бездомные » Текст книги (страница 9)
Бездомные
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:58

Текст книги "Бездомные"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

– Ипполит!

Цветок туберозы

Ознакомление с Цисами занимало у Юдыма столько времени и так поглощало его силы, что об осмотре больницы не могло быть и речи, хотя слово «больничка» почти каждый день звучало в его ушах. Разговаривая с ним о неотложных делах, доктор Венглиховский несколько раз говорил:

– Помните, дорогой мой, что вам подчинена больничка…

– Может, осмотрим ее? – загорался Юдым.

– Это не к спеху! Ознакомьтесь, коллега, сперва с санаторием, а то – дело побочное. Я говорю только потому, что ведь и оно также…

Так и шло. Однажды, наконец, доктор Юдым уже не смог терпеть отлагательств. Он подробно расспросил, где эта больница, и отправился туда один, чтобы увидеть по крайней мере величину и качество здания. Надежда на самостоятельную работу в своей, почти в своей собственной больнице разжигала в нем энтузиазм.

За воротами парка под прямым углом расходились две большие липовые аллеи. По одной из них в Цисы приезжали с железнодорожной станции пациенты, другая вела к усадьбе, костелу и больнице. Пути туда было больше версты, по широкой, но вязкой дороге. В тот день, когда Юдым шел по ней, она уже подсыхала, но твердая и гладкая сверху глина то тут, то там расступалась и облепляла ноги. Высокие деревья, которыми была обсажена дорога, уже покрывались листвой; в придорожных рвах шумели потоки жидкого ила, быстро сбегающего сверху, с холма.

На душе у Юдыма было весело, как, пожалуй, никогда еще в жизни. Сердце усиленно билось в его груди, когда он приближался к широко разбросанным строениям фольварка. Весенний ветер навевал ему какие-то почти школьнические мечты. Ему наяву грезились необыкновенные случаи, героические подвиги, безумные хирургические операции, неописуемые словами поцелуи чьих-то благоуханных уст. Приняв равнодушное выражение лица, приличествующее здравомыслящему эскулапу, он миновал несколько домов, где жили управляющий, кассир, эконом, и направился влево, к костелу, оставив по правую руку широкую дорогу к усадьбе.

Рядом с недавно воздвигнутым костелом, красивым зданием из красного кирпича с двумя стрельчатыми башнями в готическом стиле, был дом ксендза. Дальше среди деревьев пряталось более старое и просторное здание – больница.

Юдым не намерен был входить туда. Осмотреть больницу он хотел бы в сопровождении своего начальника. Поэтому он сперва отправился в костел, который был как раз открыт. В нем еще не было боковых алтарей в притворах, исповедален, картин и скамей, не было даже пола, и подпорья кирпичных колонн стояли прямо в песке. Кое-где были поставлены наскоро сколоченные тесовые лавки, и лишь возле главного алтаря уже были резные полированные скамьи. В костеле царил полумрак, расцвеченный цветными витражами. Ксендз как раз совершал тихое богослужение. Перед главным алтарем стояло несколько человек. Юдым обошел левый притвор и медленно, бесшумно, по песку, который совершенно заглушал звук его шагов, приблизился к алтарю. Добравшись туда, он увидел на почетных первых скамьях трех своих парижских знакомых – 'барышень Наталию, Иоанну и Ванду. С краю сидела панна Наталия. Доктор узнал ее не глазами, а скорее по ощущению блаженного замирания сердца, по какому-то внутреннему холодку, охватившему лицо и грудь. На ней была легкая маленькая шляпа, с которой спускалась рыжевато-ржавая вуалетка. На фоне спинки скамьи, сделанной из темно-коричневого резного дерева, ее голова выделялась, как прелестный рисунок сангиной. Резкие, как на медали выбитые, очертания ее носа и подбородка ясно видны были сквозь ткань вуалетки, но глаза казались лишь темными углублениями. Несколько мгновений взор Юдыма был прикован к этой голове. Он не знал, кланяться ли, так как не был уверен, что его заметили, и лишь мгновение спустя отвесил поклон. Панна Наталия едва заметным движением наклонила голову. Тут глаза Юдыма встретились и с глазами панны Иоанны и в мимолетном блеске послали друг другу привет юных и чистых душ, скитающихся по земле, взаимно грустя одна по другой. Лицо панны Иоанны так и сияло улыбкой, хотя ее глаза и губы старались не выдать радости.

Богослужение вскоре окончилось, горсточка горожанок, болтая, выходила из костела. Доктор пошел вслед за толпой, чтобы никому и в голову не пришло, что он ожидает выхода барышень. Но за дверьми он принялся кружить, как бы изучая архитектуру храма. Когда он стоял так, задрав голову и осматривая каменные арки, открылась боковая дверь, ведущая в ризницу, и вышел молодой еще ксендз, который только что отслужил обедню, а с ним и все три барышни.

Они встретились. Юдым поздоровался с барышнями и представился ксендзу. Тот тотчас взял его под руку и завязал разговор приятный, дружеский и исполненный вкуса. Это был упитанный человечек, с глазами, излучающими веселый блеск, и улыбающимися губами. В его шевелюре поблескивало всего несколько серебряных волосков, но и этим немногим ниточкам седины противоречила свежесть лица.

– Кто ступил ногой на ксендзовскую землю, тот отправляется к ксендзу завтракать! – изрек молодой священник.

– За исключением девиц! – протестовала панна Подборская.

– Никаких исключений. Ксендз, девица и ангел третий – родные дети. Кроме того, здесь распоряжаюсь я, а не какие-то молодые девицы. Вот так, по-моему! Верно ведь, доктор?

– Ну, раз таков закон, дамам придется подчиниться.

– Ну? Теперь что скажете? Ксендз и доктор – то есть, простите, я обмолвился, – доктор и ксендз решили. И вот мы уже и в ксендзовском доме… – говорил он, открывая калитку в новой стене, окружающей погост.

В больших уютно меблированных комнатах ксендзовской квартиры было полно цветов, картин (олеографий), газет и иллюстрированных журналов. В столовой стоял шкафчик с изданиями для народа, в кабинете лежали на столе еженедельные и ежемесячные журналы, газеты; в шкафах была размещена довольно большая библиотека. Ксендз занимал гостей с благодушной шутливостью, старательно выдержанной в хорошем тоне, и допытывался у своей статной экономки, скоро ли их накормят. Вскоре завтрак был подан. Священник уже знал парижскую историю девиц и доктора. Но его больше всего интересовала дорога в Лурд, куда он собирался уже несколько лет. Гостьи экзаменовали его, проверяя, насколько он преуспел во французском языке. В конце завтрака ксендз утащил Юдыма в кабинет выкурить папиросу, между тем как девицы просматривали в гостиной свежие журналы. Окна кабинета выходили на липовую аллею. Священник говорил оживленно и так разумно, что Юдым не мог поминутно не думать: «Гляди-ка, какой умный и приятный толоконник».

Он с интересом расспрашивал доктора о разных варшавских делах, как вдруг бросил взгляд за окно и недовольно поморщился. По аллее крупным шагом шел молодой человек в элегантном демисезонном пальто и светлой шляпе. Доктор Томаш узнал в нем молодого человека, которого видел верхом в день своего приезда в Цисы, а потом заметил за табльдотом в санатории. Фамилии его он не запомнил и спросил ксендза.

– А ведь это ваш пациент, пан Карбовский! Хотя он такой же больной, как я аптекарь…

– Почему так?

– Видите ли… это головорез. Происходит он, говорят, из очень хорошей семьи, получил в наследство от отца состояние – ну и в два года промотал его, что называется, до последнего гроша. Бывал в Монте-Карло, в Монако, в Париже, где угодно. Играет в картишки, – да, знаете, не эдак, по-нашему, а с заранее обдуманным намерением. Вот в чем загвоздка!..

– Не замечал…

– Ну, так еще заметите. Во время сезона всякого приезжего побогаче, у кого ветер в голове, золотую молодежь и даже разных там дамочек обыгрывает так, что в слезах уезжают. Этим и живет.

– Неужели здесь бывают такие?

– А вы думали! Этот пан Карбовский – ого!.. Зимой, когда компании побогаче нет, он сидит как суслик в норе. Иной раз уедет, опять возвращается… Прижмет его нужда – занимает у лакеев, у банщиков, у евреев, фельдшеров, у кого попало! Я потому вам это говорю, что он и вас не пропустит.

– Э, у меня занять нелегко, особенно теперь… – засмеялся Юдым.

– Ну, ну… Я совсем невзлюбил его, потому что он вечно норовит обмануть какого-нибудь бедняка. Придет, скажем, к фельдшеру, который за сезон скопи себе кой-какие деньжонки, и просит его разменять двадцать пять рублей. Глупый «Фигаро», в восторге от фамильярности «такого барина», вытаскивает из ящика рублики и раскладывает на столе. Тот смахивает их в портмоне, потом притворяется, что забыл дома четвертной билет, и велит фельдшеру, прийти в гостиницу. Зайдешь, говорит, и возьмешь, а то мне сейчас не хочется бежать за деньгами, я как раз иду в замок… Подученные лакеи не допускают «брадобрея» к «господину графу», а тот между тем режется в карты, рассчитывая, что выиграет эти двадцать пять рублей и отдаст.

– Но отдает по крайней мере?

– Пока еще отдает, если его прижать. Но что будет завтра?… За номер в гостинице он не платит уже с год, наверно. Впрочем, сейчас у него другое на уме.

Едва священник проговорил это, послышался легкий стук в дверь, ведущую из передней в гостиную. Ксендз буркнул что-то и вышел, увлекая за собой доктора. Пан Карбовский уже стоял в дверях напротив.

Это был стройный, бледный брюнет. Маленькие прямые усики чернели над его красными губами. Темные, с поволокой глаза, казалось, не видели никого в комнате. Гладко зачесанные на правую сторону волосы удивительно сочетались со всем его обликом, полным какого-то обаяния. Модный смокинг прекрасно подчеркивал изящество его медлительных движений. Карбовский приветствовал молодых девушек общим поклоном, ксендза чмокнул в плечо, Юдыму с милым кивком подал руку и сел рядом с панной Вандой, против Наталии.

Последняя, как только молодой человек появился в гостиной, побелела как бумага. Губы ее как-то странно сомкнулись, будто еще мгновение, и она разразится слезами, а лицо ее стало так прекрасно, что невозможно было глаза оторвать. Карбовский заговорил с панной Иоанной о книжке, которую та держала в руках.

Во время этого разговора его веки каким-то тяжелым движением вдруг приподнялись, и обезумевшие, бессмысленные, дикие от любви глаза впились в лицо панны Наталии. У нее тоже, казалось, уже не было сил скрыть выражение своих глаз. Панна Иоанна, в испуге и возбуждении, что-то оживленно говорила Карбовскому, но речь ее путалась, слова застревали в гортани. Он спрашивал, улыбался, рассуждал как будто вполне трезво и разумно, но отрывал глаза от той, от другой, лишь на краткие мучительные мгновения. Говорил он медленно, и голос его звучал так не в лад со смыслом слов, что, очевидно, ему самому, да и всем присутствующим они казались ложью.

– Вы долго еще пробудете в Цисах? – спросила его панна Наталия.

– Да, еще довольно долго. Не знаю… Может быть, и умру… – сказал он с какой-то воистину предсмертной улыбкой.

– Умрете? – прошептала она.

– Я так долго, так давно… безуспешно лечусь здесь… Я потерял надежду.

– Может быть, другой курорт помог бы вам, – заметил ксендз, рассматривая свои ногти.

Карбовский скользнул пальцами по усикам и бросил на ксендза мимолетный взгляд, который, казалось, мог убить человека. И в ту же минуту тихо сказал, как бы про себя:

– Ах, так давно… Да, да… Ваше преподобие правы, другой курорт… Быть может, и поеду.

– Когда? – снова спросила панна Наталия.

Услышав это невинное словечко, панна Иоанна вздрогнула и поднялась с места.

– Пора домой! – обратилась она к своим спутницам. – Бабуня будет беспокоиться.

Панна Наталия притворилась, что не слышит этих слов, и лишь глаза ее сверкнули, словно ртуть, холодным блеском жестокого гнева. Но панна Вайда, рывшаяся в кипе иллюстрированных журналов, подняла голову и спросила:

– Значит, едем?

Никто не ответил. Ксендз сидел у отдельного столика и барабанил по нему пальцами. Глаза его смотрели в пространство, а губы были оттопырены. Такое выражение липа отнюдь не показывало удовольствия ни от визита господина Карбовского, ни от оборота, какой принял разговор. Но панна Наталия и Карбовский этого не видели. Было ясно, что они стремились per fas et nefas[51]51
  Правдами и неправдами (лат.).


[Закрыть]
использовать эти мгновения, насмотреться друг другу в глаза, улыбками и звуками безразличных слов напомнить друг другу об океанах бездонной тоски. Слова, срывающиеся с губ молодого человека, панна Наталия встречала странными, полными божественной красоты движениями губ и ноздрей, словно чувствовала запах каждого слова и на каждом, словно на подаренной розе, запечатлевала поцелуй.

Панна Иоанна попрощалась со священником. Ее примеру последовали и обе спутницы. Когда дошла очередь до Юдыма и панна Наталия остановилась перед ним, он увидел ее суровые, словно онемевшие от горя и все же издающие крик отчаяния глаза. На миг у него промелькнула мысль, что он отдал бы жизнь, чтобы эти глаза хоть один час так по нем тосковали… Но в душе его загремел сатанинский смех и что-то оборвалось с глухой болью.

Они с Карбовским вышли из ксендзовского дома одновременно.

У крыльца стояла легкая открытая коляска, в которую садились все три барышни. Кони рванулись с места…

Панна Наталия ни разу не оглянулась. Зато Карбовский смотрел вслед удаляющейся коляске даже тогда, когда она уже скрылась за поворотом аллеи. В глазах у него было странное, сонное выражение, а лицо сведено страданием, которого не могла скрыть ни маска гордости, ни светская улыбка.

Юдым завидовал этому юноше во всем, даже в страданиях, которые тот испытывал. По этой же дороге час назад он сам шел с сердцем полным огня. Он рвался к работе в больнице, изо всех сил стремился увидеть хоть стены здания, где он будет всю душу вкладывать в суровый медицинский труд, – и вот теперь эта больница вдруг перестала для него существовать, будто сквозь землю провалилась. Больше того, надежды, которые окрыляли его час назад, казались ему теперь чем-то глупым до абсурдности, мечтой о несуществующей стране молочных рек и кисельных берегов. Действительностью же было лишь то, что панна Наталия влюблена в Карбовского.

Юдым украдкой присматривался к фигуре этого франта, к его движениям и жестам, ловким от природы и благодаря воспитанию сохраняющим изящество даже в момент такой безграничной грусти. Он смотрел ка его костюм, полный вкуса и элегантности. Никому, даже самому себе не признался бы он в этом, но он чувствовал, что вся его жизнь, все его усилия, планы, стремления – все величайшая глупость в сравнении с жизнью Карбовского. Зачем это все? Зачем хлопоты, идеи, труды? Разве Карбовский не понял жизни так, как ее надлежит понимать? Быть красивым, изящным человеком и за эти свойства быть любимым чудеснейшим созданием на земле, такой вот панной Оршеньской. Все в Карбовском казалось Юдыму совершенным и логичным, даже карточная игра и жульнические проделки. Он не придавал этому никакого значения, подобно тому, как, глядя на таинственный цветок туберозы, мы думаем только о красоте.

«Ведь такой цветок, – думал Юдым, – это плод бог знает каких трудов, издержек, хлопот. Он бесполезен и вреден, если его сравнить со стебельком тимофеевки, ржаным колосом или цветком клевера.

А между тем ведь никому не придет в голову топтать его за это ногами!..»

Из глубины души молодого врача снова поднялась горькая обида и ненасытная зависть: почему же не он, почему же не он…

Приди

Гроза миновала… Казалось, все уже утихло, как вдруг вновь начинали капать крупные, тяжелые капли и хлестать бичи толстых струй, низвергающихся на землю. Вдоль выпуклых, розовых от битого кирпича дорожек непрестанно текла сверкающая вода. На площадках чуть пониже стояли озерца, полные стекловидных, словно шаловливыми детскими губками вздутых пузырей. В тени каштанов прятались зеленые воды, и в них отражались опрокинутые стволы. Вверху, между огромными кронами, светился клочок неба, золотистый как небеса, которые можно видеть на алтарях деревенских костелов. По нему мчались клубы перистых облаков, разорванных, тонких, фиолетовых, и мчались они быстро, как дым из трубы. Поминутно погромыхивал отдаленный гром, весенний гром…

Ближе всего стояла акация с толстым черным стволом и с ветвями, будто скрученными из железа. Эти чудовищные ветви пробивались сквозь гущину нежных светлых листков. Из тени старой стены высовывали свои ветви молодые акации, еще не утратившие подобия кустов. Побеги их, окутанные зелеными листьями, а на кончиках крохотными зачатками их, тянулись к тучам, словно выхоленные руки девушки, которых еще не коснулось палящее солнце. Минутами налетал ветер, раскачивал такой куст легко, ровно и тихо – и тогда чудесные строфы листьев колыхались в теплом влажном воздухе сонными аккордами, словно музыка, которая вдруг онемела и застыла, приняв такой диковинный облик.

Юдым сидел у открытого окна. Он весь пылал глубокой радостью. Были мгновения, когда в его сердце поднимались чувства, подобные тому ветру, что колыхал верхушки деревьев. Тогда на уста его просились звуки, ласковые и воспламеняющие, как огонь. Он обращал их к огромным деревьям, к молодым кустам, к ласточкам, носящимся высоко над верхушками деревьев по сияющей бездне… Таинственная радость влекла его взор в конец аллеи, а сердце его улетало из груди, как аромат. Он ожидал чего-то неслыханного, ожидал чьего-то прихода…

Признания

17 октября. Сегодня годовщина моего приезда в Варшаву. Итак, уже шесть лет. Шесть лет! Я повзрослела на целую огромную неделю. Тогда мне было семнадцать, ныне уже двадцать три «весны». Если сравнить ту Иоасю с нынешней – сколько потеряно! Иоася, Иоася…

Я решила снова писать дневник, вернее – воскресить прежний. Всех нас учила когда-то этому искусству Стаха Бозовская.[52]52
  Стаха Базовская (Станислава Бозовская) – героиня рассказа Жеромского «Непреклонная», обаятельный образ женщины-альтруистки, во имя идеи отказывающейся от личного счастья.


[Закрыть]
Она первая в Кельцах писала искусный дневник, то есть дневник искренних чувств и «подлинных» мыслей.

Бедная, стократ бедная Сташка… В одном из последних писем она писала мне: «Собственно, в этой жизни я была всего лишь способным автором своего дневника – и ничем больше. Теперь я подтопила печку в моей школе тринадцатью тетрадищами, переплетенными в толстый картон и черный порыжевший коленкор… Прощай, дневник!..»

Она поступила плохо! Зачем уничтожать признания, которые никому повредить не могут, а нам, одиноким девушкам, заменяют (боже милостивый!) возлюбленных, мужей, братьев, сестер и подруг? Нет – я буду писать дальше! Я чувствую к этому такую же страсть, как мужчины к курению табака. Под влиянием насмешек фразера С. я было перестала писать, а теперь несказанно об этом жалею. Я отказывала себе в этом удовольствии шесть лет – и почему? Потому что С. острил на эту тему? Впрочем, довольно об этом.

Сколько перемен! Генрик в Цюрихе, Вацлава нет, Сташка давно уже в могиле… А я? Сколько перемен! Как сейчас помню эту последнюю ночь, когда пришла телеграмма от госпожи В. За какие-нибудь четыре часа я решилась покинуть Кельцы, ехать в Варшаву – и поехала. Телеграмма гласила (я помню наизусть эти слова): «Место у Предигеров есть. Выезжать немедленно. В.».

Ах, этот день, этот переполох! Укладывание вещей, белья, всяких мелочей, быстро, быстро, среди слез и приступов мужества… Добрейшая госпожа Фиалковская одалживает мне денег на дорогу. И вот – отъезд! Глухая, темная, осенняя ночь… Как тарахтела тогда извозчичья пролетка по пустым келецким улицам, какое странное эхо, какие странные отзвуки отвечали ей среди старых домов! Одна поездка по железной дороге была уже, что называется, подвигом. Ведь, говоря по секрету, я ехала тогда по железной дороге впервые. Впервые – и прямо в неведомый мир! За всю поездку я не сомкнула глаз и все время, опершись головой о доски вагона, боязливо мечтала о жизни. Знала я о жизни ровно столько, сколько знает о себе человек, которого гонят к Ерачу мучительные, загадочные страдания. Он ничего не знает о сущности своей болезни, не понимает, что она такое, чем может кончиться, куда она бросит его тело, судьбу, мысли, чувства, а лишь грезит резкими, замысловатыми видениями, силясь все понять. Так и я тогда… Кинулась в жизнь с капиталом, состоящим из железнодорожного билета, узелка с вещами, из семидесяти пяти копеек «наличными», ну и телеграммы госпожи В. Дома я оставила двух братьев, тетку Людвику, которая (за отсутствием кого-нибудь более подходящего) заменила мне мать в те годы, когда я «посещала» гимназию, и делилась со мной крохотным кусочком своего хлеба – и это, пожалуй, все… Ах нет, не все! Я любила Кельцы, разных келецких людей, братьев Вацека и Генрика, Домбровских, Мультановичей, Карчевку, Кадзельню – и так, вообще всех. В этом возрасте человек легко любит именно все вокруг, а тем более – Кельцы. В ту ночь в вагоне мне было так грустно! Колеса, стучащие по рельсам, кричали мне жестокие слова. Их скрежет разбивал мою волю и силу, превращая их в какую-то боязливую мглу. Я помню эти мгновения испуга, как он ожег меня, и я решила сойти на первой же станции, вернуться. Вернуться, вернуться! Но мой вагон проносился в эту осеннюю ночь по какой-то мрачной местности и своей железной дикой силой уносил меня прочь от всего, что я нежно любила. Впрочем, что я могла? Вернуться к бедной тетке, содержащей ученическую квартиру? Снова жить в нищенской, темной и тесной конурке? Спать на старом диване? Запах подливок, вечные недостатки, заботы о масле и жалобы тетки на дороговизну картофеля… Ах, и поклонение восьмиклассников, испорченных, неумных и распущенных! Нет, туда я не могла вернуться, ни за что на свете не могла…

И ведь я должна была, по обету, так торжественно данному в день святой троицы, вывести на дорогу Вацлава, который был тогда в седьмом классе, помочь Генрику. Давние, давние времена…

О утро того дня, поздней осенью, больное и заплаканное утро, когда, дрожащая от холода и (что уж там скрывать!) от страха, я тряслась на извозчичьей пролетке!.. Приезжаю, нахожу эту Беднарскую улицу, в моем воображении похожую на какую-то извивающуюся гадину, – и вскоре мы с пани В. идем к Предигерам. Я прохожу по улицам. Увиденные мною впервые в такой день (помертвевшими от трусости глазами), они кажутся мне холодными и мокрыми насквозь, негостеприимными, как та «скорлупа, в которой плавает какой-то гад…».[53]53
  Неточная цитата из стихотворения А. Мицкевича «Ода к молодости» (1820).


[Закрыть]
Входим. Как аршином смеренные лакейским взглядом, ожидаем в пышном кабинете. После долгих мучений я слышу, наконец, шелест шелкового платья. Ах, этот шелест…

Появляется пани Предигер. Нос, правда, еврейский, зато взгляд аристократический, совершенно по сарматским образцам. Разговариваем обо мне, о моем аттестате, о том, чему я должна учить Ванду, мою будущую ученицу. Наконец, как будто случайно, переходим с польского языка на французский. И в конце концов вопрос: сколько я желаю получать в месяц? Минута колебания. Затем я, провинциалка, решаюсь на героизм и, сама не веря собственным ушам, называю максимальную цифру, которая когда-либо возникала в моем воображении: пятнадцать рублей.

Отдельная комната, полное содержание и пятнадцать рублей в месяц! Слышите вы, все, кто просвещает глупых детей между заставами епископской столицы?[54]54
  Имеется в виду город Кельцы.


[Закрыть]

Пани Предигер не только соглашается, но еще и «с удовольствием»…

В ту же ночь я спала уже в уютной комнатке с окном на улицу Длугую. Да будет благословен год, который я провела там! Незнакомая с Варшавой до такой степени, что могла бы артистически изображать барана (если сравнить Варшаву с новыми воротами), я самым примерным образом сидела дома, занималась с Вандой и читала. Библиотека пана Предигера «была всегда к моим услугам», – как высокопарно выразилась пани Предигер. Никогда в жизни, ни раньше, ни позднее, я не поглощала столько книг. Чего, чего только не держала я в то время в руках!

Да что там! Я была в то время приятная, прямо как леденец… «И в этом суть!» – как говаривал добрейший пан Мультанович. Я любила Вандзю, мою ученицу, – любила искренне, как родную младшую сестренку. Любила даже пани Предигер, хотя она всегда была со мной сурова, высокомерна и ослепляла меня величием свысока, как газовый фонарь. Быть может, я от всего сердца любила бы и пана Предигера, если бы не то, что он был богатым, тупым, отвратительным жирным мужчиной, в чьих глазах я в течение целого года видела лишь два чувства: хитрость или торжество.

Постепенно все мои высокие чувства погасли. Между мной и обитателями этой квартиры не расцвела дружба, не сложились даже доброжелательные отношения. Теперь-то я уже знаю, что в этом нет ничего удивительного… Разве цветок, хотя бы самый жалкий, самый плохонький цветочек, расцветет на льду?

Я помню свои первые посещения театра, концерта «Лютни», лекций. Сейчас я ощущаю лишь слабые отзвуки того чудесного, почти мистического волнения, которое я испытала, увидев на сцене «Мазепу», блестящих актеров, которые произносили дивные стихи Словацкого – те самые, которые я знала наизусть, «мои» стихи… Тогда же судьба сподобила меня узреть некоторых литераторов, которых я, по своей вывезенной из Кельц простоте, считала прямыми потомками Аполлона. Впоследствии – но только впоследствии, – я убедилась, что гораздо чаще они могли бы вести свою родословную от Вакха и Меркурия. Талант – это в большинстве случаев сума, иногда даже полная драгоценностей, которую, по воле случая, таскает за спиной первый попавшийся господин, иной раз даже первый попавшийся воришка. Теперь-то я это знаю. Но тогда! Вспомнить только тот священный трепет, с которым я входила в комнату, где, приглашенный паном Предигером поужинать, сидел он – он сам…

Но, впрочем, я и теперь не прочь была бы увидеть хоть из какого-нибудь уголка Толстого, Ибсена, Золя, Гауптмана. И хотела бы услышать своими ушами Пшибышевского,[55]55
  Пшибышевский Станислав (1868–1927) – польский писатель-декадент, в своем творчестве проповедовал ницшеанские идеи. Наиболее известные произведения Пшибышевского: «Гомо сапиенс», «Дети Сатаны», «Снег».


[Закрыть]
Серошевского,[56]56
  Серошевский Вацлав (1858–1945) – польский писатель и этнограф. Принимал участие в социалистическом движении, трижды был в ссылке в Сибири, в 1905 году эмигрировал за границу. В своих произведениях Серошевский описывает быт и нравы угнетенных царизмом народов севера («На краю лесов», «Якуты»), в циклах рассказов «Оль-Сони-Квсань» и «Китайские повести» писатель обнаруживает прекрасное знание жизни китайского и корейского народов.


[Закрыть]
Тетмайера[57]57
  Тетмайер Казимеж (1865–1940) – известный польский писатель и поэт. Роман Тетмайера «Ангел смерти», сборник стихов «Эротики» и некоторые другие произведения отмечены характерными для декадентской литературы мотивами индивидуализма и эротики. Большой интерес представляют сборник рассказов Тетмайера «На скалистом Подгалье» (1903–1910), посвященный жизни польских горцев – жителей Татр, и роман «Легенда Татр» (1909–1910) из истории борьбы польских горцев против помещиков в XVII веке.


[Закрыть]
и всего лишь одного «вича» (разумеется – Виткевича[58]58
  Виткевич Станислав (1851–1915) – критик-искусствовед, художник, писатель, автор ряда монографий и статей о польских художниках. С. Виткевич был другом Жеромского, и его имя неоднократно с большой теплотой упоминается в переписке писателя.


[Закрыть]
).

Но всем этим знаменитостям я предпочитаю теперь мир, с которым столкнулась здесь. Мир, который меня меньше всего разочаровал, среда, чувствующая без аффектации, наши «девы-матери», люди кроткие духом, в стоптанных башмаках и в порыжевших мантильках.

Некогда мне казалось, что из них и состоит мир. Остальные, думала я, это временно заблудшие, и, познав истину, они обратятся к ней и начнут новую жизнь. В этих мечтаниях меня утверждали письма Сташки Бозовской, которые она писала из глухой дыры, куда уехала. Эти письма были не чем иным, как возвышающим обманом, общением легковерных душ. Теперь вот Сташка уже умерла. У меня и сердце и глаза полны слез…

18 октября. Раз я уже начала писать, хотелось бы вспомнить, обдумать и то и это. В памяти всплывает столько подробностей, столько лиц, событий и чувств. Все это очень трудно объять и слить воедино, – все разбегается, как ртуть, и бежит в разные стороны. Такова наша жизнь: быстрая, подвижная, без руля…

Я думала сегодня ночью о Вацлаве, и снова у меня эта боль в сердце. Ведь это и вправду какая-то насмешка судьбы: Генрик, которого исключили из шестого класса, сидит себе в Цюрихе, слушает в университете лекции по философии и чувствует себя отлично, а Вацек получил серебряную медаль, так блестяще работал здесь по естествознанию, был всеми уважаем – и кончил так бесполезно и ненужно. Чудовищная логика вещей. Тетка Людвика, конечно, сказала бы: «Все потому, что вы мало веруете…»

Мне часто кажется, что в людях есть какое-то скрытое сходство с животными: всякого, кто выделяется, они преследуют единодушно, даже не сговариваясь, ведомые каким-то стадным инстинктом.

24 октября. Была в театре. Играли «Учительницу»[59]59
  «Учительница» – драма польского писателя В. Козебродского, написанная в 1892 году. Козебродский Владислав (1839–1893) – известен как автор ряда пьес, повестей и романов из жизни галицийской буржуазии.


[Закрыть]
– произведение, превознесенное всеми критиками. Я удивляюсь, почему автор изобразил свою героиню, как жертву соблазна, когда таких случаев, наверно, вовсе не бывает. Правда жизни, конечно, груба. Я знаю, каким покушениям подвергалась Хеля Р. или панна Францишка В. Добродетельные мужья, которые у своих жен под башмаком, в этом смысле гораздо предприимчивей холостяков. Гувернантки бывают умные или глупые, злые или добрые, некрасивые или хорошенькие, – но в этом отношении все должны быть безупречны. Может, иностранки – этого я не знаю. Для них, говорят, игра еще стоит свеч. Но местный элемент…

Гувернантка, как существо чужое в семье, обычно стоящее ниже на общественной лестнице, все время находится под неусыпным наблюдением. Если бы она подала малейший повод к каким-нибудь такого рода разговорам – с ней покончено! Вообще говоря, пересуды о ней могут быть снисходительны, даже доброжелательны, даже лестны, но никогда не прекратятся. Притом уже одно то, что она находится в положении низшем и трудном, в то время как сама по себе часто бывает значительно выше окружающих, – вызывает и обостряет чувство гордости, благородное чувство, которое, как палка, служит ей и опорой в минуты слабости и утомления, и оружием защиты от врага. Уже одно это чувство немало, – быть может, даже вполне достаточно обуздывает.

26 октября. Читала Луизу Аккерман. В одном месте у нее сказано, что женщина, занимающаяся поэзией, смешна. Мне кажется, она права. Почему?

Поэзия – это искренний голос человеческой души, взрыв страсти. Этот порыв духа должен быть борьбой за нечто новое, провозглашением неведомых тайн.

Женщина до сих пор не имеет права считать себя творцом. Она становится смешна, если не видит громадную пропасть, которая отделяет ее от человеческой искренности. Какую новую правду о женской душе заключают в себе ее поэтические произведения? Всего лишь любовь (nota bene – мужскую). Иногда крик мятежа, то есть чего-то преходящего, что скорей обедняет, нежели обогащает… Довольно часто – бунт за право провозглашать то, что уже провозглашено мужчинами. Чаще же всего – лицемерие или красиво, интересно и загадочно (в глазах мужчин) ощущаемую беспомощность перед лицом любви. Все настоящие поэтессы оставляют собственную личность в тени (например, Ада Негри). Если бы современная Сафо захотела говорить внятно как человек, она должна была бы говорить как мужчина. В действительности женщина обладает теми же чувствами, быть может даже ее сердце вмещает их больше и они у нее гораздо тоньше, чем у мужчин, – но она не может, не смеет их искренне выразить. Ее мысли струятся иным руслом, они более чисты, вернее – не так грубо чувственны. Страсти же ее совершенно другие – совсем не такие, какими их изображают нынешние авторы, не только мужчины, но и женщины. Мужчины все чувственны, и чувственны отвратительно, – по крайней мере так их воспринимает молодая девушка. Таковы они и в искусстве, которое сами создали. И они так наивны в своей чувственности, что достойны жалости, как маленькие дети. Что блестит – то в ротик! Они не чувствуют себя обязанными поосторожней выражать свою грубость, хотя бы из учтивости, хотя бы во внимание к тому, что, быть может, «слабый пол» иначе испытывает те же чувства…

Итак, все, что могло бы в большом искусстве исходить от женщин (я разумею: столь же сильное), все это – по крайней мере так было до сих пор – должно сперва сформироваться по мужскому образцу. Вот почему иной раз случается читать написанные женщинами и изображающие якобы женские чувства произведения, сознательно лживые с начала до конца. Это просто литературное кокетство дамы, желающей уподобиться мужчинам. Между тем мужчины отлично защищают созданный ими порядок и клеймят всякую попытку отличающейся от них души обособиться и создать новое, еще неведомое искусство, вместе с безграничной областью его новых, тайных приемов. Иначе властелины мира подверглись бы новой, коренным образом иной критике, что не могло бы им быть приятно. Вот почему нынешние суждения по этому вопросу не только мужчин, но и большинства воспитанных в их школе женщин весьма похожи на понятия индусов, которые считали женщину нечистой, так как… таковой она временами бывает. Все это не зависит от ее воли, но подвергается рассмотрению с простотой поистине индийской – как факт, говорящий сам за себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю