355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Бездомные » Текст книги (страница 13)
Бездомные
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:58

Текст книги "Бездомные"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

И я вопрошала в глубине моей души, встречу ли когда…

7 июня. Завтра уезжаю. По крайней мере так я решила. Ничего не могу с собой поделать! Вместо успокоения, которое я испытывала первое время, дальнейшая жизнь здесь влекла бы за собой внутреннее раздражение или какие-нибудь, упаси боже, споры. Как они относятся к крестьянам, к прислуге, к людям, работающим на фольварке! Быть может, это смешное идеальничанье городской барышни, очень может быть, – но я не выношу варварства. Не могу здесь дышать.

– Вот пожила бы сама среди этих мерзавцев… – говорит дядюшка. – А то вам там легко хозяйничать, за письменным столом да с книжечкой в руках…

Так вот, не буду жить среди «мерзавцев» – и сбегу отсюда. Собственно говоря, это ведь и есть мое единственное достижение – то, что я могу уйти, куда мне хочется и когда хочется.

Такое чувство эмансипации переживали мужики моего дедушки Юзефа во времена Княжества Варшавского, когда с их ног сняли оковы, но вместе с сапогами. Я тоже сняла с ног оковы вместе с ботинками – это исторический факт, – и тоже могу свободно переходить с места на место, как крестьяне тех времен. Так куда же я пойду завтра? Плачь от счастья, сердце… В Глоги.

10 июня. Опять Кельцы, опять гостиница. Экскурсия кончается, потому что кончаются деньги. «Возвращаюсь в Ливан, в родной дом…»[78]78
  Слова из поэмы Ю. Словацкого (1809–1849) – «Отец зачумленных» (1837).


[Закрыть]
Глоги, Кравчиски, Менкажицы уже остались позади… Я совершенно спокойна и здорова.

Надо еще только изложить все по порядку, как оно было. Из Менкажиц я сбежала девятого, рано утром, на крестьянской подводе. Накануне этого события я договорилась в деревне насчет двух кляч и тарантаса, выложенного соломой. Этот «афронт» я устроила родственникам умышленно, но вовсе не для того, чтобы сделать им неприятность, а чтобы, не будучи связанной их любезностью, делать что мне вздумается. Когда я как-то вскользь упомянула в разговоре, что хочу побывать в Глогах, все вытаращили на меня глаза, словно я объявила нечто, оскорбляющее человеческие чувства.

– Зачем?! – раздался дружный возглас трех уст. – Ведь там теперь живет еврей, Лейба Корыбут.

Кладбище в Кравчисках – это было еще понятно; но проект поездки в Глоги, где живет Корыбут, рассматривался как затея просто глупая, а с фольварочно-конюшенно-менкажицкой точки зрения, даже и невозможная, – ибо как раз теперь серые выездные… Теця со своей фамильной улыбкой спрашивала меня, что я собираюсь там делать.

– Ну подъедешь, – говорила она, – к этим Глогам, и что станешь делать? Как выйдешь из экипажа? Ведь в усадьбе живут жиды…

Действительно, если бы я подъехала на менкажицких лошадях и в бричке, это привлекло бы ко мне всеобщее внимание. Вот почему я решила прибегнуть к хитрости. Когда подвода подъехала к крыльцу, я объявила, что должна ехать в Кельцы, притом немедленно. За такой фортель я извинялась как могла умильней и обменялась родственными поцелуями, которые употребляются в строго определенном (очень большом) количестве и столь же без всякой надобности, как, например, обращения в письмах… И я уехала.

За деревней, когда мы уже приближались к келецкому шоссе, я спросила своего возницу, сколько он возьмет, если отвезет меня сперва в Глоги, а лишь потом в город.

Мужик даже лошадей остановил посреди дороги, так он задумался. Он бормотал что-то о сене, об овсе, о пропавшем дне, о четырех милях крюку, который придется дать, и, наконец, выпалил, что мне придется прибавить ему пять рублей. Я, конечно, согласилась. Глупый, если бы он потребовал десять рублей и вдобавок верхнее платье и сундучок – я бы тоже согласилась.

Мы тотчас свернули и по пастбищам, минуя Стружув, потащились в гору. Было часов шесть утра. День был теплый, как по заказу, слегка лишь затянутый светлыми тонкими прядями ночного тумана, которые еще дремали в лесных ложбинках, словно сети паутины. Сама я впала в какое-то кажущееся оцепенение. На сердце у меня было тревожно, как никогда, но над его волнением простерлась наша горная и лесная тишина. Моя подвода медленно достигла перевала и попала в колеи старой, поросшей травой дороги, называемой «в гору». Орешник и березы разрослись в настоящий лес. Мужичок мой подстегнул лошадей, мы миновали глинистый овраг у вершины – и вот, далеко внизу, перед моими глазами появились Глоги. С лугов, с реки, с пруда, поднимались исчезающие в вышине туманы. Наш дом сиял белыми стенами среди зелени сада и смотрелся в зеркало вод.

Молодые лошадки, непривычные к тамошним дорогам, не могли удержать тарантаса, ослабевшие постромки били их по ногам и мы во весь дух понеслись с крутой горы среди можжевельника. Домчались до ручья. И лишь там лошаденки высвободили свои маленькие головы из хомутов, которые надвинулись им прямо на уши. Возница остановился, а я вылезла. Я указала ему дорогу, по которой надо проехать на другой край Глогов, к кабачку, у келецкого шоссе.

– Я приду туда в полдень, – сказала я.

Крестьянин посмотрел на меня исподлобья, но мой чемодан, оставшийся на подводе, ободрил его. Когда он, наконец, уехал, я пошла по тропинке. Трава еще не была скошена. Меня окружили родные мои цветы, заросли. Я шла объятая счастьем, словно облаком. Вот цветы, которые я, еще прежде чем увидеть глазами, чую ноздрями, выглядывают из луговой травы. Бледно-фиолетовые «ласточки», сестрички мои родные, дорогие мои!.. Я не сорвала ни одной, я только останавливалась над ними, лаская их взглядом. Они спрашивали меня, почему я ушла из этих краев, почему не живу в родной деревне… Но вот, возле своей тропинки на пастбище, я увидела что-то незнакомое: большой ракитовый куст. Он стоял одиноко…

– Я не знаю тебя, – сказала я ему. И в тот же миг вспомнила… Это он!

В нашу кухню в тот день, когда я родилась на свет, приблудился бедный бродячий пес. Никто не знал, откуда он и как его зовут. Но ввиду того, что он явился в такой день, ему дали поесть как гостю. С того времени он так и остался при усадьбе. Прозвали его «Разбоем». Был он добрый, честный и верный пес. Мама очень любила его, я с братьями – тоже. Когда мы приезжали домой на каникулы, его лай был первым, что мы издали слышали. В минуты отъезда он смотрел нам в глаза с такой скорбью…

Когда мне было четырнадцать лет, он был уже так стар, что не двигался с места, весь поседел, оглох и перестал лаять. Лежал на солнце и печальным, старческим, сонным взглядом поглядывал вокруг. Когда к нему приближались, он еще вилял хвостом, поднимал голову и улыбался, как человек.

Однажды утром, на рассвете, мы услышали, что он скулит. Я кинулась к окну и на пастбище увидела нашего охотника Гонзву. Десятках в полутора шагов от него рвался Разбой, привязанный к камню. Огонек из ружья, голубоватый дымок,… Потом гром. Разбой залаял раз, другой…

Когда мы с Вацеком и Генрысем с плачем прибежали к нему, Гонзвы уже не было, а он лежал убитый. Передняя лапа еще раз дрогнула и застыла в моих руках.

Здесь мы выкопали яму и на могиле нашего верного пса посадили ракитовую ветку.

Это он. В этих прутьях течет его теплая кровь… Я приблизилась и коснулась куста рукой. Он весь был одет в белую росу-налистницу, словно в ксендзовский стихарь. Может быть, ствол черного дерева издаст радостный лай, может быть, мертвые листья шевельнутся.

Ничего. Только молчаливые, холодные, крупные капли упали на мои руки.

Лугами я дошла до источника. Старая груша у обрыва и сток в глубине остались совершенно такими же. И огромные камни, по которым к нему можно пройти… Так же выскакивают из бьющего ключа водяные пузыри, расцветающие на поверхности, словно вечные розы, живые летом и зимой.

Я села у источника и забыла про весь божий мир.

Птицы пели в густых зарослях, среди которых сверкали струи, по нескольким руслам бегущие из стока, пересекая невдалеке песчаную дорогу.

Над источником в изобилии краснела центурия, которую мы рвали здесь с покойницей-мамой. Отвар этой травы помогал ей от головной боли. Я протянула руку и машинально сорвала несколько крепких стеблей, но тут же, словно кара за их смерть, меня пронзило страшное сознание. Я почувствовала во рту горечь центурии и капли ее, стекающие в сердце.

Я ушла оттуда. Передо мной была плотина, ведущая к усадьбе. Все здесь иное, иное… Выросли новые рощицы. Только искры, горящие на волнах пруда и на скользких стеблях тростника, только запах татарника да влажный аромат ивняка – все те же. Бело-желтые кувшинки улыбались мне со своих широких листьев и лили в сердце вино радости.

Я заметила, что огромные ольхи над водой срублены и что статуи св. Яна уже нет. Гребля, видимо, снесена была паводком, и ее заменили плотиной с шлюзом, спускающим избыток воды. Теперь вода не сочится сквозь отверстие в гребле, и меня поразило отсутствие мелодичного шума, который длился столько же, сколько и мое счастье в детстве…

И вот всего этого уже нет, как воды, которая тогда текла. Уже не найти этого, как тех капель, которые уплыли и утонули в море.

Старая черная мельница у плотины все так же стояла по пояс в зелени. Придорожная лиственница разрослась еще больше. Две ивы у бараков стали уже совсем трухлявыми, и лишь несколько побегов растет из их умирающих стволов.

Я остановилась перед нашим домом.

Какое запустение! Ограды, клумбы, дорожки – все уничтожено. Даже дикий виноград у крыльца вырван, само крыльцо сломано, стены ободраны, окна заколочены.

Я вошла в сени, приоткрыла дверь в большую комнату, где умерли мои родители. Там было полно еврейской рухляди. А в т о м углу стоит ложе с горой перин.

Я поскорей убежала.

Сперва никто из взрослых не заметил меня. Откуда-то выполз только маленький еврейчик, лет шести, и все старался забежать вперед меня. Когда я снова очутилась во дворе, меня окружило человек десять. Они шли за мной, расспрашивали, кто я такая, чего мне надо. Я что-то говорила им. Один старый еврей семенил совсем рядом, допрашивая словами и взглядом. Я миновала двор, липы и направилась к Буковой. Этот старый еврей в атласном лапсердаке все шел и непрерывно говорил что-то. Я не могла отвечать. Шла… Наконец он отстал и только следил за каждым моим шагом издали. Из-за кустов выглядывали его дети.

Душа моя была овеяна мраком, сердце застыло и не могло породить ни одного чувства. Лишь мысль, свирепая, болезненная, мстительная, осветила как молния это место. Оно осталось тем же самым. Все миновало, утекло как вода. А равнодушная земля все так же зеленела, она осталась все та же, что была.

Ничто не уцелело здесь после моего отца, матери, после меня и моих братьев. Пространство, напитанное нашим трудом, мыслями и чувствами, взял себе другой человек.

В этом месте, где родители издали свой предсмертный стон, в месте, которое для меня – святая святых, трещат на своем языке чужие люди. Деревья, которые в течение долгих тоскливых лет жили в моей душе, как святыня, как таинственные символы вещей, сокрытых от глаз смертных, дороги, проложенные в желтом песке, дороги, которые словно золотые канаты тянули меня в эти края в зимние ночи, полные слез и мрака, луга мои и сверкание воды на речных перекатах между ольхами – все это унаследовал пришлый человек! И для него все эти сокровища моей души – лишь источник жалкого заработка.

И он, как и мы, преминет и сойдет со своим торгашеским мозгом в эту всепоглощающую землю… Вот когда я увидела ее подлинный облик! Ее улыбку вечному солнцу, в которой была словно глумливая насмешка над моей любовью к ней, было словно циничное признание, что она меня никогда не видела, что она и не знает, кто я такая. Нет, эта земля не такая, какой я ее любила…

Она не отвечает на любовь сердца человеческого. Когда же душа изо всех сил рвется к ней, она, в своем сонном сиянии, приоткрывает какую-то свою неземную цель, которой ничем, что в силах человеческих, достичь нельзя.

Возле оврага, в этом тихом уголке среди полей, я вдруг остановилась. Меня остановила сила, которой я в себе не знала.

Я была так близко к родителям, что почти слышала их, могла бы коснуться их руками. Мне казалось, что они со мной, что если я поверну и войду в ворота усадьбы, то увижу их под липами. Благодать такой близости не была ниспослана мне даже в Кравчисках.

Было тихо. Иллюзия продолжалась лишь одно краткое мгновение.

И только теперь я объяла душой страшную расправу, производимую смертью.

Где же они? Во что обратились? Куда ушли отсюда?

Я трепетала до самой глубины сердца.

Я падала ниц перед смертью с мольбой – быть удостоенной обладания тайной.

Где мой отец, где моя мать, где Вацлав?…

И тут я снова услышала в себе те же слова, что тогда, по пути в Менкажицы:

«То же случается с людьми, что и с животными, ибо как животное, так и человек умирает, и единым духом обладают все, и ничего нет в человеке, чего нет в животном, ибо все суета сует».

И дальше, дальше, как несказанную скорбь, шептала я про себя помертвевшими устами слова мудреца господня:

«Кто может сказать, что дух человеческий поднимается кверху, а дух животного нисходит вниз под землю? Все идет в одно место, все произошло из праха и в прах обратится».

Обессиленная, в глухом отчаянии дотащилась я до зарослей на холме. Я пошла в тень берез и блуждала среди них, ничего не видя и не слыша. Не припоминаю когда и не знаю где упала я на землю. На меня снизошла жажда смерти. Лишь ее я чувствовала, и она была последним биением моего сердца.

Так продолжалось долго…

Но тогда с кладбища в Кравчисках пришла ко мне из-под земли моя мать. Сквозь ил, песок, сквозь гранитный камень прорвалась она из земли. Я уже не лежала на мертвом перелоге. Я почувствовала себя на лоне матери моей, я услышала биение ее сердца. Во мне трепетали глубокие, земные, тихие волнения. Словами я тщетно пыталась бы выразить то, что со мной произошло. Смерть испугалась и отступила, прекратились плач и скорбь.

О светлые цветы моей долины…

Часть вторая

Добропорядочные провинциальные идеи

Во время сезона у доктора Юдыма было немало работы. Рано утром он вскакивал тем ретивей, что часам к шести его комнатушка под самой железной крышей, куда вынесли из великолепных апартаментов его пожитки в июне месяце, уже накалялась от солнца. Он записывал данные метеорологической станции, заглядывал в кабинеты, где производились гидропатические процедуры, присматривал за порядком в ванных, у источников, а около восьми появлялся в своей больнице.

В десять он усаживался в кабинете и вплоть до часа дня принимал определенную категорию больных (преимущественно молодых заморышей). После обеда он занимал дам, участвовал в организации любительских спектаклей, прогулок, всяческих игр, состязаний в пешей ходьбе и т. д. На развлечения такого рода приходилось смотреть как на служебные обязанности, нравились они ему или нет.

Все это захватило его как новая жизненная стихия.

Он был окружен толпой женщин, молодых, праздных, нервновозбужденных, жаждущих, как говорится, впечатлений. Юдым сам не знал, когда и как превратился в молодого франта, одетого по последней моде, весело лопотавшего банальные комплименты. Эта забавная, любопытная, приятная и развращающая жизнь маленького климатического курорта, где на несколько месяцев соединяются как бы в одну семью люди, съехавшиеся со всех концов страны и представляющие все круги общества, совершенно ошеломила его. Ни с того ни с сего он вдруг попал в общество богатых дам и был посвящен не только как свидетель, но и как арбитр, в сокровеннейшие тайны этих дам. В нем заискивали, его даже вырывали друг у друга различные «котерии» этих дам, и иногда он с затаенным смехом разрешал такие вопросы, которые про себя называл фатовством или «хорошим тоном».

Иногда, возвращаясь поздно ночью к себе с какой-нибудь роскошной вечеринки, он размышлял над утехами жизни, над этими их новыми формами, с которыми теперь знакомился. Когда он размышлял об этом мирке Цисов, ему казалось, что он читает роман конца прошлого века, – плотский роман о жизни, заслуживающей разрушения, но излучающей какое-то обаяние… Сила чувственности, нарочито укрытой в прекрасные формы, становится чем-то неведомым для грубой, прозаической натуры. Были минуты, когда он прямо-таки восхищался красноречием молчания, символикой цветов, красок, музыки, пугливых слов…

На балах и вечерах бывали иной раз и обитательницы усадьбы. Тогда королевский скипетр переходил в руки панны Наталии. Когда она появлялась в своем светлом платье, то была так ослепительно прекрасна, что все живое насмерть влюблялось в нее. Она, вероятно, чувствовала повальное безумие, которое сеяли среди мужчин ее королевские глаза, но не благоволила это видеть, оставаясь всегда холодной, равнодушной, словно чуждой этой жизни. Иной раз она как будто развлекалась охотно, обворожительно улыбалась, но тотчас, как только замечала, что тот или другой поклонник хочет воспользоваться ее минутным настроением, низводила его с высот одним взглядом и одной улыбкой.

Случилось так и с Юдымом.

Ободренный успехом среди дам, Юдым смело приблизился к панне Наталии. Во время одного из вечеров она несколько раз выбирала его, весело болтала, сама упомянула о Париже и версальской экскурсии. У Юдыма закружилась голова. Взволнованный всем этим, в приступе безумной смелости, он решился на попытку совершить переворот и в следующей кадрили заговорил о Карбовском, которого уже несколько недель не было в Цисах. Панна Оршеньская соглашалась с ним, когда он говорил, что этот Карбовский не кажется ему человеком симпатичным, ободряла его короткими кивками головы и негромкими восклицаниями. Веселый флирт продолжался. Лишь когда доктор Юдым подошел к ней еще раз и, поощренный успехом, хотел продолжить разговор – уже не о Карбовском, а о себе, – он смертельно испугался, увидев, как в ее глазах сверкнула такая мрачная гордость, какой он еще никогда в жизни не видел. Ему показалось, что этот гетманский взгляд из глубины полуприкрытых век, без всякого волнения оскорбляющий его, вонзается в него и разрывает его в клочья, как когти орлицы живую добычу. Слова, которые он хотел сказать, сразу увяли и, как сухая пакля, застряли в глотке. Бледный, со стиснутыми зубами, сидел он как цепью прикованный, не в силах ни уйти, ни остаться.

Все эти обстоятельства мешали доктору заняться больничными делами. В нем были в это лето как бы два бегущие наперегонки течения. Чем больше опережало одно, тем сильнее старалось его догнать другое. Доктор непрестанно чувствовал, что нечто внутри него мешает ему тщательно ухаживать за больными, и преодолевал это усиленной работой. Но сталкиваясь с миром развлечений, он подчинялся ему тем пассивнее, чем более страстно перед тем работал в больнице. И все же ему было как-то очень хорошо. Его жизнь текла безостановочно, и он потерял всякое представление о том, что такое самоанализ, скука, разочарование.

Больница возникла, собственно говоря, только при нем. Здание было построено несколько лет назад «идеалистом» Невадзким, но после его смерти использовалось часто для всяких посторонних целей. По надобности, управляющий имением складывал в больничных палатах свеклу, рассохшиеся бочки с винокуренного завода, сломанные части молотилки и т. д. Бывало и так, что управляющий, кассир и другие служащие брали оттуда кровати для своих гостей; посуда же и утварь были разворованы с истинно славянской тщательностью. Иной раз там лежала какая-нибудь бездомная родильница, над которой кто-нибудь сжалился, или какой-нибудь рабочий фольварка, страдающий коликами, или ребенок в оспе.

Надзор за больничкой лежал на докторе Венглиховском. Было бы ложью утверждать, что директор примирился с тем, что больничку захламливают железным ломом, наоборот, надо признать, что он иной раз до упаду смеялся над этим; но нельзя было бы также утверждать, что он занимался больными. Если кто-нибудь был уж очень плох и его клали, чтобы «локализовать заразу», доктор Венглиховский заглянет, бывало, и черкнет рецепт. Обычно его лекарство даже помогало.

Иной раз какой-нибудь немощный попадался ксендзу, паннам или самой помещице. Такого счастливца водворяли в больницу. Если это был подопечный ксендза, то из ксендзовского дома ему приносили тарелку бульона или какую-нибудь там вареную куриную ножку с соусом. Если ему покровительствовали барышни – он объедался, причем часто во вред своему здоровью, превосходными кушаньями, оставшимися на блюдах после обеда господ.

Вообще этот больничный домик, уединенно стоящий среди строений фольварка, служащих для того, чтобы создавать барыши общеизвестными способами, в скромных масштабах символизировал судьбу благородной идеи в этом материальном мире. Он стоял печальный, будто опустив руки, покинутый, беспомощный и робкий. Доктора Томаша, всякий раз как он приближался к этому домишку, охватывала сильнейшая, неукротимая ярость. Он думал о человеке, который его построил с определенной целью, который долго размышлял, как его следует строить. И, сопоставляя со всем этим результаты предприятия, доктор Томаш приходил в такое бешенство, словно тот, умерший, бичевал его презрительными словами. Но дело было не только в этом.

Едва он успел устроить себе в первой маленькой и светлой палате кабинет и объявить прием, на него свалилась целая лавина евреев, нищих, бродяг, бедняков с туберкулезом, раком – одним словом, вся плачущая кровавыми слезами нищета смрадного польского местечка и не менее смрадных деревушек. Доктор рассортировал этот материал и принялся за дело. Некоторых он принужден был принять на какое-то время в больницу; поэтому волей-неволей пришлось привести ее в порядок.

Через платных агентов он разыскал все украденные кровати и неумолимейшим образом отобрал их обратно. История того, как он добывал новые сенники, одеяла, простыни, подушки, могла бы занять целые фолианты. Ради покупки двух ванн и оборудования для нагревания воды самые красивые, самые светские дамы выступали в любительском спектакле. Все оборудование для кабинета, аптечки и кухни – решительно все молодой эскулап вырывал у людей. Тут выманил любезничаньем шесть тарелок, там – ножи, ложки; одну даму заставил купить стаканы, у другой выиграл пари на штуку ситца для больничного белья. Старая пани Невадзкая живо интересовалась хлопотами молодого доктора, со слезами на глазах благодарила его «от имени покойника», но сама была под столь сильным влиянием управляющего имением, который терпеть не мог этого баловства, внушающего батракам всякие фанаберии, что ничем, собственно, помочь ему не могла.

Однако по ее приказанию больничная территория была обнесена новым крепким забором, а садовнику было приказано старательно заботиться о содержании фруктового сада вокруг здания. Это было первое важное завоевание, ибо с этой минуты господином окруженного заборами храма стал Юдым. Никто из прислуги и всяческих прохожих не имел уже права и шага ступить на эту территорию, а не только вынести что-нибудь оттуда. Кованая калитка была тщательно заперта и снабжена звонком…

Вторым важным завоеванием была пани Вайсманова. Эта особа была вдовой, у ее покойного мужа был «небольшой капиталец», но в данное время она не имела никаких средств к существованию. Поэтому она согласилась занять должность надзирательницы в больнице, с жалованием в 400 рублей в год (которые, ясное дело, под страшным секретом, с педантической регулярностью выплачивал из своей «секретной кассы» М. Лес через посредство Юдыма), с квартирой, отоплением, освещением (все это взяла на себя усадьба).

Третьим фактором, не менее важным, было то, что находящиеся на излечении больные снабжались провизией. Тут Юдым вел себя прямо-таки по-макиавеллевски. Инспирируя курортниц, он воздействовал через их посредство на материалиста управляющего, допускал по отношению к нему самую низкую лесть, соблазнял обещаниями, наконец, предал его в руки трех барышень из усадьбы и добился своего. Управляющий согласился в течение всего года доставлять больнице определенное количество картофеля, муки, круп, молока, масла, фруктов, овощей и т. д. и собственноручно подписал это обязательство, хитро составленное Юдымом. Курортное правление тоже не смогло отказать в такой помощи, – впрочем, лишь в известных пределах. Наконец, и ксендз, и поставщик мяса для санатория и усадьбы, да и местечковые мещане побогаче, понуждаемые ксендзом и доктором, обязались давать больнице натурой различные продукты питания.

Таким образом, уже к середине лета больница ожила и наполнилась всяческими болящими. Они кашляли, стонали и сопели так, что сердце доктора радовалось. В садике грелись на солнце высохшие старушонки, трясущиеся в лихорадке хилые дети, разные «юродивые» еврейчики и другие птицы небесные, что не сеют не жнут… Не проходило и недели, чтобы доктор не делал какой-нибудь операции. Он вырезал жировики, болячки, прокалывал, сверлил, удалял, отрезал, приклеивал и т. п. Что во всем этом было очень дурно, так это отсутствие фельдшерской помощи и переходящий все границы недостаток в инструментах и перевязочных материалах.

Госпожа Вайсман не выносила вида крови (особенно мужицкой и horribile dictu![79]79
  Страшно сказать! (лат.)


[Закрыть]
– еврейской), она брезговала «этой нечистью» и вообще презирала «чернь». Доктору приходилось следить за каждым ее шагом и добиваться, чтобы она не проявляла пренебрежения к крестьянам.

«Правящие» сферы, руководящие санаторием, наблюдали за деятельностью молодого хирурга, если можно так выразиться, исподлобья. Нельзя сказать, чтобы кто-нибудь противодействовал Юдыму или считал, что он поступает дурно, но, с другой стороны, нельзя и утверждать, чтобы кто-либо разделял его энтузиазм к этому делу. Доктор Венглиховский смотрел на все мероприятия своего ассистента, направленные к постановке больницы на столь небывалый уровень, столь же иронически, как на раскрадывание лакеями больничных коек. Когда Юдым добивался существенной помощи лекарствами, доктор Венглиховский, покряхтывая, соглашался и выделял некоторое, разумеется минимальное количество. Когда больничка была оборудована, директору это было несколько неприятно, хотя никому, и в том числе Юдыму, он не давал этого почувствовать. Но шутки над одержимостью «ординатора» в такое время звучали в устах д-ра Венглиховского, быть может, слишком уж снисходительно. Время от времени старый медик заглядывал в больницу и по-прежнему самовластно правил там. Входил в палаты в шляпе, с сигарой во рту, громко говорил, задавал вопросы, бранил пани Вайсманову, покрикивал на больных и мимоходом исследовав того, другого, крупным почерком писал рецепты или советовал Юдыму дать одному то-то, а другому то-то.

«Ординатор» выслушивал эти приказания беспрекословно и неукоснительно выполнял каждое предписание директора. Ему хотелось снискать благоволение д-ра Венглиховского, увлечь его идеей больницы, втянуть в работу, поэтому он пропускал мимо ушей и шутки и предписания, с которыми не был согласен. Даже если директор приказывал беспощадно удалить из больницы кого-нибудь, кого он знал как «бродягу», Юдым принуждал себя и здесь покориться. Так продолжалось до конца августа.

В последние дни этого месяца количество больных стало уменьшаться. Коляски, пролетки и санаторные омнибусы ежедневно увозили какую-нибудь компанию или по крайней мере какую-нибудь семью. Доктор Юдым разорялся на прощальные букеты, в которых над всеми цветами преобладали незабудки. В глубине парка начались уже первые заморозки, которые устилали вечерами лужайки холодной белой росой, а в кроны деревьев то тут, то там вплетали желтый листок, как первый седой волос в шевелюру зрелого мужчины.

Тихая грусть охватывала веселящиеся компании. Именно теперь и начали выявляться тщательно скрываемые симпатии. Над людьми, которые лишь сейчас поняли, сколько им надо сказать друг другу, навис предательский день отъезда.

Сердце Юдыма не было задето, преходящие же «впечатления» были для него чем-то вроде дождя, который превращает землю в грязь и как будто делает ее ни к чему не годной, а на самом деле именно тогда-то и дарует ей созидающую силу.

Мимолетные огорчения быстро увядали, душа Юдыма окрепла и толкнула его к удвоенным усилиям.

В первые дни сентября, когда наступило ненастье, в рабочих бараках фольварка множество детей металось в так называемой лихоманке.

Бараки эти были расположены за большим сырым парком, который, как огромный плащ, спадал с вершины холма, где стояла усадьба, к реке, текущей в лугах. Там находились овчарни, коровники и жилища фольварочных рабочих. Управляющий, человек чрезвычайно энергичный и отличный агроном, использовал бесполезно бегущую речушку, выкопав на краю парка, в трясине, подмытой подземными ключами, несколько соединенных друг с другом прудов. Вода по деревянным шлюзам низвергалась из пруда в пруд. Выкопаны они были в торфянике. Ил, который выгребали на берега и плотины, «доходил» на солнце и в надлежащее время служил для удобрения пахотных земель. А стекающая оттуда йода бежала по длинной канаве к прудам, которые разливались в санаторном парке, что очень его украшало. Почва, сырая сама по себе в этой местности, и стоячая вода, задерживаемая в водоемах, выделяли тяжкие испарения, которых не могло высушить солнце. Вот там-то (в бараках и в деревне, расположенной на противоположном берегу реки) и свирепствовала лихорадка. Дети, которых приводили оттуда к Юдыму, были худые, веленые, с губами иссиня-черными, будто вымазанными углем, с невидящими глазами. Периодические приступы лихорадки, непрестанные головные боли и эти словно умирающие души в живых еще телах заставили Юдыма уже после одного-двух исследований предположить, что перед ним жертвы малярии. Тогда он украдкой отправился осмотреть места, лежащие в долине. И убедился, что это бедствие постигло многие семьи.

Обитатели деревни, ее аборигены, переносили болезнь, по-видимому, легче, но количество жертв из населения бараков, прибывшего отовсюду, было огромным. Юдым брал в больницу лишь очень больных детей, лечил их хинином и держал на солнце в саду, вовлекая во всяческие работы, а понемногу и в учебу. Но он не мог забрать и четвертой части. И ведь даже те, кто у него «наверху», в тепле, чувствовал облегчение, должны были затем возвращаться в свои жилища у воды.

Жилища эти, построенные уже давно, были сравнительно неплохими и, как овчарни, амбары и прочее, сложены из кирпича. О перемещении этих семей в другое место не могло быть и речи, так как это потребовало бы огромных издержек; там была сосредоточена вся жизнь фольварка.

Когда Юдым впервые мимоходом спросил управляющего, нельзя ли перенести бараки в другое место, тот посмотрел на него пристально и с таким выражением, как если бы доктор ни с того ни с сего в обществе пожилых почтенных людей вдруг пустился канканировать или кувыркнулся через голову. Юдым подождал еще миг, не ответит ли ему всевластный агроном, но, ничего не дождавшись, со всей деликатностью, на какую был способен, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю