Текст книги "Бездомные"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
– Ну уж, как слеза… – вмешался Юдым.
– Как, вы не верите? Этот господин открыто признался, что не верит в ее чистоту!
– И вправду ужасная вода! – сказала старушка, пытаясь поскорей затушевать последние слова панны Ванды, которые, неведомо почему, вызвали мимолетную, как облачко, краску на лице панны Иоанны.
В тот момент, когда Юдым намеревался произнести нечто статистически-ученое о воде Сены, трамвай протяжно зазвенел и, изгибая на поворотах свои вагоны, словно членики длинного туловища, двинулся вдоль берега черной реки. Каштаны у самых лиц путешественников колыхали ветви с длинными листьями. Сажа и ядовитая городская пыль уже въедались в светлую зелень их нежного покрова и постепенно затягивали его как бы рыжеватой ржавчиной. День был пасмурный. Над местностью ежеминутно проносились то глубокие тени облаков, то сероватый свет хмурого утра. Но никто не обращал на это внимания, потому что оно было целиком привлечено домиками из розового камня на пригородных улицах.
– Что это за камень? Что это за камень, доктор? – настойчиво спрашивала панна Ванда. Но не успел он собраться с мыслями, как она уже оставила его в покое и с улыбкой от него отвернулась. Над садами, спускающимися с холма к реке, подымался и наполнял собой воздух аромат роз, чудесный, упоительный… Кое-где между деревьями виднелись огромные бордюры роз, сквозящие сквозь зеленую завесу желтым и пунцовым пламенем. Юдым наблюдал лица своих дам. На них, не исключая лица старушки, было как бы вдохновение. Невольно поворачивались они в сторону, откуда шло чудесное благоухание, и, полузакрыв глаза, с улыбкой на губах, втягивали его ноздрями. Особенно приковало в этот момент его внимание лицо панны Наталии. Это существо, вдыхавшее аромат роз, казалось, было тем светлым мотыльком, для которого эти цветы созданы и который один лишь имеет на них таинственное право. Из-за садов то тут, то там вздымались почерневшие стены, фабричные трубы, похожие на отвратительное туловище и мерзкие члены какого-то паразита, рожденного из грязи и живущего ею. Над водой далеко вдоль берега тянулись бедные, вульгарные и маленькие дома предместья. В одном месте угольный склад разверзся, как пасть, грязнящая соседние стены, двери и окна своим черным дыханием. Далеко на горизонте виднелся в тумане Медонский лес.
– Что же вам больше всего понравилось в Париже? – спросил Юдым у сидящей рядом с ним панны Наталии.
Это был один из вопросов, заготовленных, как для урока, еще с вечера.
– В Париже? – проговорила она, растягивая это слово с улыбкой на прелестных губах. – Мне нравится, то есть доставляет удовольствие, все… Жизнь, движение… Это как буря! Например, в районе Гар-Сен-Лазар – не знаю, как эта улица называется, – когда едешь в коляске и видишь этих людей, несущихся по тротуарам, эти волны, волны… Грохочущее наводнение… Я раз видела ужасное наводнение у дяди в горах. Вода вдруг вышла из берегов… Мне тогда хотелось кричать ей: «Выше, быстрей, несись же!» Тут то же самое…
– А вам? – спросил Юдым панну Ванду.
– Мне… то же самое… – заговорила она быстро. – А кроме того, Лувр. Только не этот, картинный. Фу! А знаете – тот. Теперь вы, разумеется, обратитесь с вашим вопросом к «тетке» Иоасе, хотя с нее надо было начать, потому что она учительница и милочка. Вот видите – пустяк, а стыдно. Так вот, я вам скажу. Панне Иоасе нравится, primo,[6]6
Во-первых (лат.).
[Закрыть] «Рыбак», secundo,[7]7
Во-вторых (лат.).
[Закрыть] «Мысль», в третьих – Венера, в четвертых… Впрочем, нам всем страшно нравится и «Рыбак», и «Мысль»… Бабушке…
– Что это за мысль?
– Так вы даже этого не знаете! Ну, это уж… «Мысль», она нарисована в новой ратуше. С закрытыми глазами, худая, молодая, по-моему – вовсе не красивая.
– Ах, в ратуше…
– В ратуше, ах… Теперь «Рыбак». Он в галерее… Постойте, в какой же это?…
– Вот именно, нам очень интересно – в какой? Только это мы и желаем знать – в какой? – вставила бабушка.
– Погодите… Вы уж думаете, бабушка, что я и такого пустяка не знаю. Итак, прошу прощения у почтеннейшей публики: за Сеной, в саду, где вода и эти чубатые утки…
– Люксембургском… – шепнула панна Наталия.
– В Люксембургском саду!
– Вы знаете «Рыбака» Пювиса де Шаванна? – спросила панна Подборская.
– «Рыбака»? Не припоминаю…
– Вот вы какой знаток и парижанин! – насмехалась, презрительно надувая губки, панна Ванда.
– Да разве я знаток и парижанин? Я самый обыкновенный хирург.
И говоря это, он вдруг увидел перед глазами картину, о которой шла речь. Он видел ее год назад и, пораженный несказанной силой этого шедевра, сохранил его в памяти. С течением времени другие вещи заслонили то, что составляет собственно живопись, особую прозрачность красок, очертания фигур и пейзажа, простоту изобразительных средств и даже самую фабулу произведения – и осталось только мучительное сознание чего-то невыразимо скорбного. Воспоминание было как бы неясным эхом чьей-то обиды, какого-то беспримерного позора, в котором мы неповинны, но который все же как будто вопиет к нам с лица земли единственно потому, что мы были его свидетелями. Панна Иоанна, которая спросила Юдыма о «Рыбаке», сидела на конце скамьи, отделенная от него двумя барышнями и бабушкой. Ожидая ответа, она слегка наклонилась и внимательно глядела на него. Вынужденный глядеть в эти удивительно ясные глаза и возбужденный тем выражением восторга в них, которое полностью заменяло длинное описание полотна Пювиса де Шаванна, он теперь стал припоминать даже краски этой картины, даже пейзаж. Самозабвеннее восхищение в этих глазах, казалось, описывало ему картину, помогало восстановить в памяти стершиеся впечатления. Да, он помнил… Худой человек, собственно даже не человек, а антропоид из предместий огромной столицы, обросший клочковатой бородой, в рубашке, разлезшейся от старости, в штанах, висящих на худых бедрах. Он снова увидел этого человека с сачком, погруженным в воду. Глаза его как будто покоятся на поддерживающих сетку палках и все же видят каждого проходящего мимо человека. Они не ищут сочувствия, которого нет, не жалуются и не плачут. «Вот и вся польза, извлекаемая вами из всех моих сил и моею духа…» – говорят глубокие провалы его глаз. Вот оно – отражение мировой культуры, ужасающее произведение человечества. Юдым вспомнил даже то недоуменное чувство, которое охватило его, когда он наблюдал, какое впечатление эта картина производит на других. Перед ней толпились великосветские дамы, нарядные благоухающие духами девушки, «одетые в мягкие одежды» мужчины. И вся эта толпа вздыхала. У людей, которые пришли туда, обремененные добычей, тихие слезы текли из глаз. Покоряясь велениям бессмертного искусства, они несколько мгновений чувствовали, как живут и что делают на земле люди.
– Да, – сказал Юдым, – правда. Я видел эту картину в Люксембургской галерее.
Панна Иоанна снова спряталась за плечо пани Невадзкой. Доктор увидел лишь ее белый лоб, окаймленный темными волосами.
– Как там панна Иоанна ревела… Как она ревела!.. – шепнула Юдыму Ванда почти на ухо. – Впрочем, мы все… У меня у самой из глаз катились слезы, как… как горох с капустой.
– Я не имею обыкновения… – улыбнулась панна Наталия.
– Нет? – спросил доктор, лениво окидывая ее взглядом.
– Мне очень жаль было этого человека, особенно жену, детей… Все они худые, как щепки, похожи на сухой хворост на выгоне… – продолжала она, краснея и с улыбкой прикрывая глаза.
– Этот «Рыбак» в точности похож на Иисуса Христа, ну прямо как две капли воды. Скажите сами, бабушка…
– «Рыбак»? В самом деле похож, в самом деле… – говорила старая дама, погруженная в созерцание местности.
Трамвай повернул на улицу городка Севр и остановился перед двухэтажным домом. Путешественники на империале могли заглянуть прямо в номера харчевни. То было неподходящее зрелище для барышень. Пьяный солдат в кепи набекрень обнимал за талию отталкивающего вида девицу, и оба, высунувшись из окна, строили едущим обезьяньи гримасы. К счастью, трамвай двинулся в дальнейший путь. Едва он выбрался за последние дома городишка, в пустое и печальное пространство в чистом поле, как вдруг потемнело. Поднялся резкий ветер. Ближний лес затянулся серой мглой, и вскоре хлынул частый и крупный дождь. В вагонах началась паника. Косые струи дождя врывались под тент и заливали скамьи. Дамы сбились в кучу в наиболее защищенном месте и кутались как могли. Юдым рыцарски заслонял их от дождя собственным телом. В то время как он стоял так, опершись спиной о барьер, он заметил высунувшуюся из-под множества юбок чью-то ножку. Эта ножка в открытой лакированной туфельке на высоком каблуке опиралась о железный прут балюстрады, высоко открывая стройную икру в черном шелковом чулке. Юдым размышлял, кому можно быть обязанным столь чарующим зрелищем. Он считал его следствием случайности и невнимания и, боясь поднять глаза, лишь из-под прикрытия ресниц совершал эту кражу со взломом и заранее обдуманным намерением. Поезд вкатился в огромную версальскую аллею. Разросшиеся вековые деревья немного заслонили путешественников. Дамы старались хоть немного отряхнуться и разгладить на себе одежду. Но прелестная ножка не исчезала. Капли дождя брызгали на лакированную кожу, словно ударами пальцев отряхивая с нее легкую пыль, и впитывались в мягкий шелк. Теперь уже Юдым знал, чья это собственность, – он поднял глаза на лицо панны Наталии и почувствовал, как в него впиваются холодные клыки наслаждения. Глаза барышни были по обыкновению опущены. Лишь иногда ее брови, две едва заметно изогнутые линии, приподнимались немного выше, словно два рычажка, тянущие вверх упрямые веки. На губах, из которых нижняя была слегка оттопырена, застыла неописуемая усмешка, язвительная и шаловливая.
«Ах, вот как…» – думал Юдым, рассматривая это странное лицо.
Панна Наталия почувствовала его взгляд. Румянец на ее щеках сменился бледностью, которая, казалось, растворила в себе улыбку, играющую на губах. И тогда тени вокруг ее закрытых глаз стали еще голубей и линия хрящеватого носа острее.
Вскоре трамвай въехал на площадь перед Версальским дворцом, и путешественники поспешили покинуть его намокшую верхнюю платформу. Доктор проложил своим спутницам дорогу и захватил для них место в небольшой станционной будке, куда набилось столько народу, что трудно было буквально рукой шевельнуть. Вышло так, что доктор Томаш стоял позади Иоанны и Наталии. Остальные пассажиры трамвая, в панике бегущие перед дождем и втискивающиеся в крохотное строеньице, прямо-таки возложили тело последней из этих барышень на грудь Юдыма. Лицо ее пришлось вплотную к его усам. Растрепанные дождем и модой русые волосы панны Наталии касались его лица, губ, глаз, вызывая в нем озноб. Среди собравшихся царило молчание, прерываемое лишь астматическим дыханием какого-то толстяка. Непрерывные струи дождя с плеском стекали с крыши и словно темной завесой заслоняли распахнутую настежь дверь.
В одно из мгновений панна Наталия попыталась шевельнуться, но лишь уперлась левым плечом в плечо Юдыма. И тут перед его глазами еще отчетливее обрисовался ее профиль. Она хотела было заговорить о чем-то, но лишь быстро усмехнулась… И вдруг подняла свои вечно опущенные ресницы и несколько мгновений смело, испытующе, упоительно смотрела ему в глаза. Пани Невадзкая стояла у самых дверей. На ее долю приходилось больше воздуха, но, несмотря на это, она тяжело дышала, лицо ее сильно покраснело.
– А знаете, дорогие мои девицы, – сказала она своим гулким шепотом, – я бы, пожалуй, предпочла мокнуть под дождем, чем глотать дыхание этих маршандевэнов.[8]8
Искаженное «marchands de vin» – виноторговцев (франи).
[Закрыть]
– Откуда же вы, бабушка, знаете, что это marchands de vin?
– Вот вздор! – сказала старушка, блеснув своими выпуклыми глазами. – Прямо мне в лицо несет, как из двух прокисших подвалов, а она еще меня спрашивает, откуда я знаю…
Она говорила это панне Ванде, но Юдым слышал их разговор. Что до него, то он совсем не был склонен предпочесть дождь тесноте в трамвайной станции. Тем не менее он обратился по-польски к пани Невадзкой:
– Мы могли бы, конечно, быстро перейти площадь. Это близко. Но дамы промокнут… У нас нет даже зонтика…
Говоря это, он подался несколько вперед, словно намереваясь вынести старую даму из толпы. И тут все его тело соприкоснулось с телом панны Наталии, одетым в тонкие, прозрачные ткани. Горящими глазами он всматривался в холодные, бледные, каменные черты лица и опущенные веки.
Дождь постепенно переставал. Лишь из водосточной трубы соседнего дома с шумным плеском непрерывно лилась струя воды. Несколько мужчин, вооруженных зонтами, вышли из станционного домика. Стало свободней. Но панна Наталия, несмотря на это, еще несколько восхитительных минут не меняла положения. Наконец и она двинулась к дверям вслед за младшей сестрой, которая уже протягивала руку наружу, пробуя – идет ли еще дождь. Не успел он еще совсем пройти, как засияло веселое солнце. Камни дворца засверкали, словно усыпанные битым стеклом, и это зрелище выманило» всех из тесной норы. Юдым подал руку бабушке, все общество быстро направилось к дворцу. В его больших, длинных залах, перед стенами, завешанными историческими картинами, сплоченная группка как бы разделилась. Каждый из присутствующих по-своему рассматривал плохие полотна нижнего этажа. Вскоре эта живопись стала утомлять. Юдым шел, будто по длинным, подстриженным аллеям, и бессознательно огорчался, что им и конца не видать. Впрочем, он уже бывал в Версале, и теперь ни королевские покой, ни зеркальный зал не интересовали его. Он медленно шагал по правую руку старой барыни, которая каждые несколько шагов останавливалась и, поднося к глазам лорнет на длинной черепаховой ручке, притворялась, будто рассматривает картины. Войска, целый ряд наполеоновских битв, театральные лица и жесты вождей, дикие, покрытые пеной скакуны – все это проходило перед глазами доктора как вереница далеких, юношеских грез. Где-то в далеком зале они задержались перед белым мраморным изваянием умирающего корсиканца. Когда все общество возвращалось из этого крыла дворца и снова проходило по залам, увешанным батальной живописью, старушка, обняв за талию Иоанцу, сказала:
– Мы теперь далеко отсюда, в мире героев. Мечтаем, мечтаем…
Панна Иоанна, мучительно покраснев, смущенно бормотала:
– Ах нет… Ну что вы!.. Я только так…
С этого мгновения, хотя Юдым наблюдал за ней лишь украдкой, она держала себя в руках и силилась согнать с лица отражение испытываемых ею впечатлений.
Тщательнейшим образом осмотрены были королевские апартаменты. Когда пани Невадзкая уже прослушала с весьма торжественным выражением лица все, что, выразительно жестикулируя, рассказывал сопровождающий их служитель, и все общество, обойдя маленькие гостиные, направилось к выходу, панна Ванда оглянулась и тихонько позвала:
– Панна Иоакнетка, мы уходим!
Юдым проследил глазами взгляд младшей девицы и всмотрелся в панну Иоанну. Она стояла, опершись на один из небольших стульев, обтянутых блеклым голубоватым шелком, и смотрела в окно. Выражение ее лица было настолько странным, что Юдым невольно остановился. Потом подошел к ней и сказал, вспомнив, что рассказывал минуту назад служитель:
– Вы думаете о Марии Антуанетте?
Она взглянула на него смущенно, словно пойманная на месте преступления, и нетвердым голосом сказала:
– Отсюда, через это окно, видны большой двор и ворота. Оттуда… оттуда ворвалась толпа черни. Пьяные женщины и мужчины, вооруженные ножами. Мария Антуанетта видела их из этого окна. Я испытала такое странное чувство… Вся эта страшная толпа кричала: «Смерть австриячке!» И вот здесь, вот через эти двери, она убегала, вот так она бежала…
– Панна Иоася… – звали ее спутницы.
– Но вы что-то говорили о странном ощущении?
– Говорила об ощущении… – продолжала она, потупляя глаза и еще больше бледнея. – Мы, знаете ли, очень трусливы. Боимся не только наяву, но и в так называемых мечтах. Я очень испугалась черни, о которой как раз думала.
– Черни? – повторил Юдым.
– Да… То есть ее крика. Испугалась сама не знаю чего-то такого…
Она подняла свои чистые глаза с каким-то удивительным выражением страха или скорби. Еще раз бросила на маленькие комнаты взгляд, полный сердечной жалости, и быстро пошла за спутницами.
Из Версаля в Париж возвращались по железной дороге. Задержались в Сен-Клу. Достигнув вершины холма тотчас за вокзалом, барышни вскрикнули. Уходя вглубь и теряясь в рыжих туманах, у их ног лежала каменная пустыня – Париж. Цвет этой пустыни был красноватый, рыжий, то тут, то там его разрывали странные темные знаки – Триумфальная Арка, башни собора Нотр-Дам, Эйфелева башня. По краям, уже недоступным глазу, туман расцвечивался голубоватыми полосами. Оттуда плыли дымы фабричных труб, похожих издали на толстые кнутовища. Эти бичи подгоняют рост пустыни. Отзвуки ее жизни сюда не доходили, и казалось, что она скончалась и застыла, вылившись в каменную, шероховатую форму. Какое-то странное волнение охватило прибывших – волнение, какое испытываешь лишь при виде великих явлений природы: среди ледников, в горах или на море.
Юдым сидел возле панны Наталии, но позабыл даже об этом соседстве. Его взор тонул в Париже. В голове его зарождались мысли, бессвязные мысли, свои, неподдельные, за границей сознания возникающие наблюдения, которые человек не смеет никому доверить. Вдруг он задал себе вопрос:
«Почему она сказала, что испугалась, выглянув из окна спальни Марии Антуанетты?»
Он оторвал глаза от зрелища города, ему захотелось еще раз присмотреться к панне Исасе. Лишь теперь он хорошо разглядел ее профиль. Подбородок у нее был чисто сарматского или кавказского типа. Он слегка выдавался вперед, так что между ним и нижней линией носа образовывалась прелестная парабола, в глубине которой цвели розовые губы. Как только черты лица освещались отблеском какого-нибудь впечатления, губы мгновенно становились живым источником чувства. Выражение их изменялось, усиливалось или угасало, всегда сохраняя какую-то особую силу естественной экспрессии. Глядя на нее, нельзя было отделаться от упрямой мысли: даже преступный порыв отразился бы на этом лице с той же искренностью, что и радость при виде расцветших ирисов, веселых красок пейзажа, странных художественных фантазий, а также при виде обыденных предметов. Несомненно, всякая вещь становится в этих глазах явлением добрым и естественным. Иной раз в них сквозила усталая неприязнь и слабая улыбка, но даже и в этом было что-то детское: искренность, быстрота, сила.
Как в выражении лица, так и в движениях панны Иоаси было нечто… не похожее ни на что… Если она хотела передать словами то, что чувствовала, то очень живо, быстро поднимала на мгновение руки или по крайней мере брови, словно старалась принудить к тишине все, что способно заглушить мелодию ее мыслей, слов, улыбок и движений.
«Кого она напоминает? – думал доктор, исподтишка поглядывая на ее лоб и глаза. – Не видел ли я ее где-нибудь в Варшаве?»
И вот ему пришла в голову приятная и нелогичная мысль, что он же видел ее вчера перед белой улыбающейся статуей…
На вокзале Сен-Лазар он расстался с туристками.
Старая дама сообщила ему, что завтра уезжает со своей «бандой» в Трувиль, а оттуда в Англию.
Юдым торжественно распрощался с ними и, слегка утомленный, вернулся в свою клетушку.
В поте лица
Прошел год, и в один из последних дней июня Юдым проснулся в Варшаве. Было десять часов утра. Сквозь прикрытые окна в комнату ломился уличный грохот. Издавна знакомый вид, знакомый грохот извозчичьих пролеток, трясущихся по булыжникам, величиной с буханку хлеба. Снизу, с узкого двора, куда выходила большая часть окон меблированных комнат, в которых он накануне остановился, уже поднимались на крыльях тепла влажные миазмы. Юдым вскочил, подошел к екну и сквозь щель между его рамами стал глядеть на дворника с медной бляхой на шапке, который с такой знакомой грубостью объяснял что-то пожилой даме в черной мантильке. Молодость кипела в жилах доктора. Он ощущал в себе дремлющую силу – как человек у подножья высокой горы, который делает первый шаг, чтобы взойти на ее далекую вершину, и знает, что взойдет. Он до сих пор еще не стряхнул с себя усталости после пути «Париж – Варшава», проделанного одним духом. Но накануне он испытал столько приятных чувств, что они заставили его совершенно забыть об угольной саже, которой он пропитался насквозь. Глядя из окон вагона на пейзаж, на деревушки с их белыми хатами, на безбрежные поля и зрелые хлеба, он не чувствовал большой разницы между этой страной и Францией. То тут, то там возвышались странные силуэты фабрик, и по ясному небу тянулись полосы дыма. В вагон садились крестьяне, которые были нисколько не глупее французских – а иной раз так умны, что мое почтение! – ремесленники и рабочие, точнехонько такие же, как французские. Слушая их разговоры, он ежеминутно твердил себе: «Ну, похоже ли на правду, что мы варвары, полуазиаты? Неправда! Мы точно такой же народ, как всякий другой. Прем вперед – и баста! Вот посадить бы сюда этих там, так мы бы еще посмотрели, как бы они смогли хоть столько сделать, вынянченные своими паршивыми конституциями…»
Это приятное, оптимистическое впечатление Юдым привез с собой в город, словно живой и сладостный аромат родных полей. Он роскошно выспался и теперь приветствовал «старуху» Варшаву первым утренним взглядом. Ее вид сразу же напомнил ему о родственниках.
Он чувствовал, что необходимо их навестить, и не только по обязанности, но также и ради того, чтобы увидеть родные лица. Он вышел из гостиницы и, двигаясь шаг за шагом, затерялся в толпе, плывущей по тротуару Маршалковской. Его радовали торцовые мостовые, его радовало, что деревца разрослись и уже отбрасывают некоторую тень, что новые дома выросли на месте старых лачуг.
Миновав сад и площадь за Железной Брамой, он очутился у себя и приветствовал свою подлинную отчизну. Узкими проходами между лавчонками, ларьками и лотками он вышел на Крохмальную. Солнечный жар заливал эту сточную канаву в образе улицы. Узкий проток между улицей Теплой и площадью выделялся кладбищенским смрадом. Здесь по-прежнему кишел еврейский муравейник. По-прежнему сидела старая, источенная болезнями еврейка, продающая вареные бобы, фасоль, горох и тыквенные семечки. Там и сям бродили продавцы сельтерской воды с сосудами у пояса и стаканами в руках. Один вид этих стаканов, липких от засохшего сиропа, в руках у грязного бедняка, мог вызвать рвоту. Одна из разносчиц сельтерской стояла у стены. Женщина была оборванна, почти нага. Лицо у нее было желтое и мертвенное. Она стояла на солнцепеке, потому что люди, идущие по солнечной стороне, могли испытывать большую жажду. Разносчица держала в руках две бутылки с красной жидкостью, вероятно каким-нибудь соком. Ее серые губы что-то шептали – быть может, приглашение выпить сельтерской, быть может имя его, Адонаи – того, чье имя не смеет назвать смертный, – а быть может, проклятие солнцу и жизни, выползшее, как червь, из нищеты и грязи…
По правую и левую сторону были распахнуты настежь лавчонки – помещения, кончающиеся тут же у порога, похожие на обклеенные выцветшей бумагой ящики. На деревянных полках такого магазина лежало рубля на три папирос, а поближе к дверям манили прохожего крутые яйца, копченая селедка, шоколад в плитках и конфетах соблазнительной формы, ломтики сыра, белая морковка, лук, чеснок, пирожные, редиска, стручковый горох, ведра с кошерными сардельками и банки с малиновым соком и сельтерской водой.
В каждой из таких лавчонок чернела на полу куча грязи, сохраняющая свойственную ей приятную сырость даже в жару. По этой грязи ползали дети, едва прикрытые грязными лохмотьями и сами невыразимо грязные. Каждая такая яма была обиталищем нескольких лиц, которые проводили жизнь в безделье и страстных перекорах. В глубине обычно сидел отец семейства, бледный меланхолик, который с утра до ночи, не шелохнувшись, глядит на улицу и убивает время, грезя о жульничествах…
Шагом дальше открытые окна позволяли заглянуть во внутренность мастерской, где под низкими потолками сокращают свою жизнь сгорбленные мужчины или согнувшиеся в дугу женщины. Здесь видна была сапожная мастерская, темная нора, из которой валил на улицу прямо-таки осязаемый смрад, а там дальше – производство париков, которые носят набожные еврейки. Таких парикмахерских предприятий было штук пятнадцать кряду. Желтые, бледные, помертвелые девушки, сами нечесаные и немытые, трудолюбиво рылись в клочьях волос… Со всех дворов, из всех дверей, даже со старых кровель, крытых железом или черепицей, из окон мансард, выглядывали больные, худые, длинноносые, зеленые лица и глаза кровавые, слезящиеся или ставшие равнодушными в бедствиях, глаза, которые в вечной печали грезят о смерти. В каких-то воротах Юдым столкнулся с торговкой, обеими руками тащившей корзины с зеленью. Парик она сдвинула на затылок, как фуражку, и ее бритое темя белело, как лысина старика. Глаза навыкате смотрели прямо перед собой с выражением такой муки, которая преобразилась уже в спокойствие – жизни не было в этих глазах, похожих на яичную скорлупу, но, казалось, кровь громко стучит в набухших венах ее лба и шеи. На пороге одной из лавок сидел старый, сгорбленный еврей-носильщик. Он оставил среди улицы два перевязанных веревками шкафа, которые притащил сюда на спине, и ел огурец, заедая этот свой обед куском хлеба.
Юдым шел торопливо, что-то бормоча про себя. Стены запыленного ярко-зеленого или рыже-красного цвета, похожие на пестрые и грязные лохмотья, вдруг бросились ему в глаза.
Теплая…
Тротуары, как и тогда, были разбиты, мостовая вся в ухабах. Здесь не было ни одного прохожего в цилиндре, и редко когда попадалась дама в шляпе. Большинство идущих были похожи на стены этой улицы. Шли люди, одетые в рабочие костюмы, почти все без воротничков. Извозчик, проезжающий по улице, привлекал всеобщее внимание. Издали уже заметил Юдым ворота доходного дома, где провел детство, и приближался к нему с неприятным чувством так называемого «ложного стыда». Приходилось ему встретиться с лицами из низших слоев общества. Теперь, когда он вернулся из-за границы, это было ему неприятнее, чем когда бы то ни было. Быстро вошел он в ворота, подталкиваемый бессознательным желанием избежать встречи с чужими… Двор расходился в три стороны под прямыми углами. Над одной его горловиной высилась какая-то шумная фабричка, которая явилась новостью для Юдыма; другую горловину по-прежнему занимал угольный склад, а третья вела в многоэтажный флигель. Туда-то и направил свои стопы Юдым. Добравшись до грязных, как апартаменты Люцифера, сеней, он услышал в подвале знакомое бряцание: это «сосед» Домбровский, слесарь, занимался своим искусством. Юдым спустился по лестнице и заглянул в сенцы, налево от дверей слесаря. Там виднелась распахнутая дверь, ведущая во тьму подвала, где когда-то жила его семья. Прокисший холод заставил Юдыма отшатнуться от дверей. Из мастерской слесаря вышел замурзанный мальчонка и уставился на гостя. Юдым поскорей побежал наверх. Он миновал второй и третий этажи и замедлил шаги, лишь добежав до чердака. Перед ним было оконце без стекол, нечто вроде бойницы в стене. Кирпичи, служащие основанием этому отверстию, были до того истерты играющими детьми, что приобрели овальную форму. Сколько раз сам Юдым вылезал через это отверстие наружу и повисал в воздухе! В углу чернел общий водопроводный кран, разводящий сырость на всю стену. Черное пятно – копоть от керосиновой лампы – шло от крана до самого потолка. Стены были пропитаны мраком и печалью, как доски, из которых сколочен гроб. Последний пролет лестницы вел в мрачный коридор, прорезающий весь чердак в длину. Юдым остановился перед дверью в глубине этого коридора и постучал раз, другой, третий. Никто не отозвался. Когда он еще раз дернул скобу, из соседних дверей высунулась девочка лет тринадцати и, смерив его глазами зрелой кокетки, не дожидаясь вопроса, сказала:
– Вы кого ищете?
– Здесь квартира Виктора Юдыма?
– Здесь.
– Не знаете, есть ли кто дома?
– Только что была тетка, кажется… А может, спустилась во двор с детьми.
Говоря это, она еще больше высовывалась из двери и со столичной развязностью заглядывала в глаза Юдыму. Вдруг из глубины квартиры раздался страшный крик, поток бранных слов, бессвязных грубых ругательств, слившихся в звериный рев. Недоумевающий Юдым прислушался, потом потихоньку спросил у девочки, что это означает. Она шаловливо усмехнулась и сказала:
– Это моя сумасшедшая бабушка.
– Сумасшедшая? И вы держите ее дома?
– Ну да, дома. Где ж нам ее держать?
Он отстранил девочку и заглянул в комнату. В углу под печкой сидел призрак человека, привязанный за руки и за ноги к торчащему из пола крюку. Седые космы покрывали голову и плечи этого существа, а тело – обрывки лохмотьев. Иногда из-под волос показывались ужасающие глаза, словно два сверкающих огненных меча, иногда с губ срывался залп ужасной брани. Юдым инстинктивно отступил в сени и стал расспрашивать девочку:
– Почему вы не отдадите ее в больницу?
– Откуда я знаю – почему? Вот еще! Нельзя отдать.
– Почему нельзя?
– Нет места. А потом, где же нам взять денег, чтобы платить за нее?
– А зачем вы ее так приковываете?
– Ну вот еще… Зачем? А затем, что она схватит топор, нож, колун и поубивает детей, отца, маменьку. Это такая шельма злющая, что мое почтение!
– И давно она больна?
– Да разве она больна? Помешана, а не больна. Мне бы ее здоровье! Когда отцу приходится ее вязать, так оба они так замучаются, что только ну! Отец тоже не слабенький, да и то едва может эту холеру объездить…
Юдым махнул рукой и сбежал по лестнице; очутясь во дворе, он заметил в другой его горловине, у фабричной стены, множество детей, скачущих, бегающих, играющих. На груде осмоленных бревен сидела тетка Пелагия, пожилая женщина, уже давно живущая из милости у своего племянника Виктора, брата Юдыма. Это была тощая, болезненная и ворчливая особа. Редко кто и редко когда слышал от нее доброе слово, а детей она кормила тумаками досыта. Юдым медленно направился к ней, кривя губы под усами и изо всех сил борясь с собой. Ему неприятно было здороваться с нею на людях, перед множеством жильцов и зевак. Он испытывал неприятное чувство полуотвращения, пробужденного и всплывшего на поверхность вследствие какой-то специфической жалости, составляющей основу родственных чувств. Тетка Пелагия повернула голову и заметила его, но не тронулась с места. Когда он подошел и коснулся носом ее грязноватого рукава где-то поближе к руке, она быстро наклонилась и чмокнула его губами возле волос.