355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Жеромский » Бездомные » Текст книги (страница 10)
Бездомные
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:58

Текст книги "Бездомные"


Автор книги: Стефан Жеромский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Разве мужчины с самыми возвышенными чувствами – поэты – уважают в женщинах человеческий дух? Мне кажется, нет. Они поклоняются прекрасному существу, поскольку оно является сокровищницей свойств, дающих им наслаждение, хотя обладание именно этими свойствами не может быть зачтено женщине в заслугу. Пуще всего они всегда превозносят тип женщины, оказывающей некое демоническое влияние. Быть может, меньше, но искренне и замечательно красиво восхваляют они души чистые, страдающие молча, – кроткие существа, которые и не помышляют о защите и мщении, – такие, как Офелия. Существ, пользующихся своим правом на личное счастье, пользующихся врожденными силами своей души и способностями своего ума, почти нет в искусстве. Гораздо легче обнаружить в литературе благородное стремление мужчины к оправданию виновной женщины, нежели попытку признать права и достоинство напрасно обиженной. Ведь это не является ни идиллией, ни трагедией и, следовательно, не может производить «эстетическое» впечатление. Лишь Ибсен – бессмертный правдолюбец, создатель Хедвиг в «Дикой утке», издевающийся посредством этого образа как дьявол, как нечеловек над человеческой культурой, – стал прозревать суть дела. Но и он не смог удержаться от того, чтобы не отдать дань основному закону мужского чувства.

Подлинная женская поэзия, быть может, и трепетала некогда в искусстве, но лишь в песне невольницы, когда в доме римского вельможи, перед толпой развалившихся патрициев, она принуждена была для их развлечения петь песнь родной страны…

Мы этой поэзии не знаем. Когда я думаю об этом пении и хочу разгадать его, мне иной раз кажется, будто я его слышала откуда-то издалека. Иногда оно проникает в мое сердце, и тогда я в течение всего дня слышу в себе звук струн, порванных в скорби окровавленными пальцами. Тогда поэтесса говорила правду: «Вот, что я чувствую! Вот, что в моем сердце! Мне все равно, что ты скажешь о моей песне. Для себя, для себя одной я пою…»

Но в наше время… И нынче не умолк этот плач, плач женщины обманутой, проданной своей семьей, рабы своего мужа и любящей другого, плач женщины падшей и презираемой лицемерно-добродетельной толпой Существуют мечты невинно и страстно влюбленной – той, что зачала и носит под сердцем дитя… Но что это? Такие звуки не разрешается извлекать из «лиры». Это было бы неморально, безнравственно…

21 октября. Прочитала то, что есть в строках моего дневника от вчерашнего дня и останется в назидание векам. Мне хотелось бы писать правдиво и искренне, но это невероятно трудно. У меня много мыслей полуосознанных, словно заблудившихся в незнакомых окрестностях. Если я их пытаюсь сформулировать хотя бы для себя самой, они тотчас изменяются под пером и становятся уже не те… Как же их записывать? Так, как они приходят? Или в той форме, какую они принимают, выражаемые словами? Второе напоминает мне момент в «Небожественной комедии» Красинского,[60]60
  Красинский Зигмунд (1812–1859) – польский поэт-романтик, современник А. Мицкевича и Ю. Словацкого. Наиболее известные произведения Красинского – драмы: «Небожественная комедия» (1835), «Иридион» (1836).


[Закрыть]
когда муж, в красивых периодах оплакивающий несчастье помешанной жены, вдруг слышит голос: «Драму сочиняешь…»

30 октября. Два дня назад я писала, что женщины чище мужчин. Когда я бывала глубоко искренне захвачена какой-нибудь мыслью, мне не раз случалось находить в окружающем мире если не дальнейшее ее развитие, то по крайней мере некоторые подробности, к ней относящиеся. Вероятно, это случается потому, что сосредоточенная мысль, словно свет среди тьмы, выхватывает из окружающего мира все, что бы я в других условиях и не заметила, если бы оно даже бросилось в глаза.

Была у Марыни. Я редко с ней видаюсь, но люблю ее – как бы это выразить? – независимо от воли, а быть может, и вопреки воле. Она до глубины души невинна, чиста, беленькая такая и простосердечная, – а между тем любит более чем одного, чем двух, чем трех мужчин, и эротический элемент для нее совсем при этом не главное. Я не хочу сказать, что он не играет вовсе никакой роли; но гораздо больше в ней чего-то вроде мании величия. Когда я ей сделала осторожное замечание по этому поводу, она с чистосердечнейшей наивностью ответила мне, что не понимает, почему нельзя «интересоваться» («не увлекаться, боже упаси, – как можно!») несколькими людьми.

Все ее «симпатии» совершенно различны, а между тем совмещаются, как слои в торте. Каждый из таких слоев по отдельности совсем другой и очень вкусен; разве из этого следует, чтобы, взятые все вместе, они стали невкусны? Однако, несмотря на всю эту озорную философию, Марыня не способна была бы проявить ни капельки той «безбожиости», на которую жалуется в своей песенке Офелия.

4 ноября. Один из тяжелых дней, которые кажутся похожими на какие-то свирепые и подлые существа. Такой день тянется долго и не хочет уходить, как ростовщик, который в срок должен выжать из должника все следуемое. А когда такой день, наконец, уйдет, подохнет, он оставляет за собой черную тень – бессонную ночь, полную слез, видений и страхов. Одна из моих «доброжелательниц», пани Лаура, в чьем доме я уже три года даю уроки девочкам, с проявлениями самой сердечной якобы жалости сообщила мне печальную новость, услышанную от такой же сплетницы, только что вернувшейся из «вояжа». Так вот, Генрысь будто бы не кончает университет, как он меня тысячи раз заверял, но зато делает долги и скандалы. Была и какая-то дуэль. Генрысь участвовал в пьяных буйствах, сидел в городской каталажке, был ранен полицейскими шашками. Столько всего, что и перечислить трудно… Но самое главное – это ложь. Он будто бы уже два года вовсе не ходит на лекции, у него нет даже минимального количества семестров, необходимых для экзаменов. Словом, омерзительное болото фактов. Я терпеливо, с улыбкой выслушивала все это, одновременно приговаривая:

– Знаю, сударыня, знаю, что это за сорванец…

Но в душе у меня было другое.

Во всем этом должно быть много правды, раз его лишили музейной стипендии. И все бы это было ничего, если бы не ложь, не «разыгрывание» глупой сестрицы. Если бы он написал мне обо всем, как оно есть, я бы не стала упрекать его и даже не считала бы это чем-то дурным. На то он и бравый бурш, чтобы устраивать скандалы. Но узнавать об этом от посторонних, от чужих людей, которые непроизвольно обрушивают на меня злорадство, гниющее на дне души любого человека…

5 ноября. Слишком мало сплю. Я впала в дремоту лишь под утро и брожу сегодня с грацией мокрой курицы. Уроки отбываю, как каторгу. Угнетенность душит. Она приводит к тому, что человек сторонится, всех, съеживается, становится жалким. Я решила силой вырваться из душного закоулка, куда меня загнала горькая весть. Нет, я не покину Генрика! Я стану вдвое больше работать, возьму новые уроки – быть может, даже и утренние. Пусть он кончит хоть какие-нибудь курсы, все же ему будет легче устроиться здесь на работу. Очень жалею и всегда буду жалеть, что он не выдержал экзамена в политехникум – но ничего не поделаешь. Все эти «свободные профессии» продолжались у него действительно немножко слишком долго.

6 ноября. Ради экономии беру к себе панну Геп. Это больше чем наполовину загромоздит мою жизнь, но ничего не поделаешь. Теперь моя комната лишь отчасти будет служить мне убежищем, даже дневник придется писать урывками. Но зато будет лишних почти восемь рублей ежемесячно. Я должна дать Вацлаву на полушубок и валенки… Егеровское белье. Надо бы по две пары. Не забыть, не забыть, не забыть, что пани Ф. едет 18-го, 18-го, 18-го!

13 ноября. Взяла еще один урок. Втиснула его между Липецкими и Зосей К. Новая работа заключается в подготовке девочки, Гени Л., в приготовительный класс. Она еще ничего не знает. Ни диктовки, ни таблицы умножения – ничего. Комната большая, темная, как подвал, с одним окном, которое выходит на тесный двор. В эту пору солнце еще не заходит, но здесь уже вечер. Сидим мы с этой Геней друг против друга и по очереди произносим странные слова:

«– Ces enfants ont trouvé leurs mouchoirs, mais ils ont perdu leurs bonnes montres».[61]61
  Эти дети нашли свои носовые платки, но потеряли свои хорошие часы (франц.).


[Закрыть]

Сперва произношу это я, громовым голосом, затем она пытается извлечь из себя звуки столь же низкие. Бедняжка, вероятно, думает, что по-французски надлежит говорить именно таким загробным голосом. В большой темной квартире все это отдается, как некий масонские возгласы. Иногда девчушке приходят в голову странные мысли. Она задает мне вопросы, на которые никак нельзя ответить.

Оттуда, отсидев час, я во, весь дух мчусь на своих калошных шинах в недра Повислья, к Блюмам, чтобы сообщить важную весть, что «посредством изъявительного наклонения мы говорим о действиях, происходящих в настоящем времени, повелительного – о приказываемых или запрещаемых, и сослагательного – о действиях лишь возможных, предполагаемых…» Там всегда меня поджидает чувствительный кузен.

Теперь уж весь день набит (прямо как еврейский кошель!) уроками. Я так приучилась к систематическому хождению в назначенные часы, что по воскресеньям, проводя послеобеденное время в пустой болтовне или за чтением, я поминутно испытываю приступы страха и срываюсь с места как сумасшедшая. Ноги сами вскакивают и находят какие-то логарифмы маршрутов на улицу Смочую или Длугую.

Кто мог бы подумать, что я, жалкое порождение Келец, в самом центре Варшавы добьюсь когда-нибудь 62 рублей месячного заработка за то, что сею тайны науки по разным улицам?!

Геп уже переехала ко мне. Она обладает коренным недостатком француженок – чрезвычайной болтливостью. Правда, я извлекаю из этого пользу, потому что принуждена по вечерам болтать с ней и чисто женским, обезьяньим способом приобретаю парижский акцент. Но зато плохо сплю. В двенадцать я еще смеюсь ее рассказам о приключениях. После часто не могу уснуть. Бьет час за часом…

Встаю я ослабевшая, и что-то во мне дребезжит, как в наших старых стенных часах, когда их, бывало, тронешь. Странно, что в таких случаях мне совсем не хочется спать. Разве что измучусь до упаду. А когда это случается, я совсем цепенею, не понимаю, что мне говорят, и отвечаю трещотке Геп совсем невпопад.

15 ноября. В воскресенье читала много прекрасных вещей. Они и до сих пор у меня в голове, как нечто постороннее, не мое, слабо связанное с моей духовной личностью. Немногие чувства могут наполнить сердце такой жаждой полезной деятельности, как одно лишь сознание того, сколько пришлось страдать и терпеть прошлым поколениям ради счастья ныне живущего поколения, частицу которого мы составляем. Существует какое-то странное братское чувство, обращенное в прошлое, к тем, кто уже все свершил. Никого из живущих нельзя мысленно окружить таким поклонением, таким священным поклонением, как тех, кто остался позади нас, во мраке забвения.

Я пришла к выводу, что даже очень тяжкие моральные страдания, утонченные, глубокие и интимные горести можно если не излечивать, то, во всяком случае, делать менее болезненными посредством некоторого насилия над собой. Когда тебе так грустно, что слезы текут из глаз по любому поводу, читай какой-нибудь «Отчет о седьмом периоде деятельности торгового банка» или «Одиннадцатое очередное общее собрание акционеров Варшавско-Тираспольской железной дороги». Когда в такие минуты упорно и сознательно вникаешь в этого рода вещи, они начинают воздействовать своей страшной чуждостью, своим беспощадным, стальным эгоизмом на все тонкие и нежные чувства с силой шлейховского раствора. Эта соль на некоторое время приводит к такому одеревенению нервных стволов, что можно область, охваченную ее действием, безболезненно резать ланцетом. Другое дело, если страдание очень уж жестоко. В таких случаях «Одиннадцатый отчет» выпадает из рук, как непосильная тяжесть.

17 ноября. По-видимому, писать такой дневник, как я была намерена, не могу. У меня слишком скромный запас постоянства. Спокойная и почти веселая с утра, я не знаю, не буду ли к вечеру утопать в отчаянии, увы! – даже без серьезных причин. Отсутствие денег, молчание Вацека, мысли о Генрике, какие-нибудь пустые, бесплодные, мелкие события осеннего дня, которые Красинский так справедливо называл «подлыми»… чаще всего чья-нибудь горькая участь, далекая, далекая, не моя, не твоя, а здешняя… Все-то ввергает меня в печаль, вернее – в какое-то мучительное оцепенение. Отнюдь ке спокойствие! О нет! Спокойствие – это состояние драгоценное. Беды и заботы учат воспринимать покой как счастье! Невозможно записать здесь переходные моменты, как невозможно смотреть на себя в зеркало, когда ты чем-нибудь до глубины души взволнована. Их невозможно также воссоздать, пользуясь красивыми словами, выражающими подобные же вещи – ибо все равно это было бы нечто совсем иное. Многое прошло и проходит, о чем я не только не могу рассказать, но что не могу и оценить, и не знаю даже, как обозначить. Временами я так обессилеваю, что могла бы усесться на краю тротуара, по которому мчусь с урока на урок, и отдыхать там под смех прохожих.

Как счастливы дамы, которых я встречаю, когда они медленным шагом отправляются на прогулку или еще куда-нибудь. Они ведут приятные, чарующие, игривые разговоры с модно одетыми господами. Кто эти люди? Что они делают? Где живут? Я их совсем не знаю. Мир так мал, так тесен и вместе с тем так огромен! Человек в нем – это бедный раб, вечно движущийся взад и вперед по одной и той же короткой дороге, как поезд пригородного сообщения.

Я вернулась мыслями к местам, где была раньше, и вспомнила себя, какой была несколько лет назад.

Я была тогда лучше. Теперь я не могла бы так убиваться на работе, лишь бы «сделать добро».

Что же будет дальше? Неужели я буду становиться все хуже и хуже? Тогда, в Кельцах, в наших Глогах, в Менкажицах, да и здесь, в Варшаве, я делала раньше усилия, чтобы не быть такой. Теперь я вспыльчива, полна злых мыслей. Как аскетически я чуждалась раньше всяких житейских удобств! А теперь мне досаждает всякое мелкое затруднение.

Я долго думала о том, что же именно во мне изменилось. Раньше во мне было много веры в человеческую доброту, и потому я готова была спешить к людям с помощью. Мне была ниспослана благодать полно, от всего сердца отдаваться мыслям о предметах нематериальных, о вопросах иного порядка.

А сейчас я так холодна! Прежние источники наслаждения я едва помню. Я стала так бесчувственна к страданиям других людей и могу сказать, что еще холодней (а может, просто иначе) ощущаю собственные горести. По-настоящему я и сейчас очень расположена ко многим людям, но часто мне мерещится, что ни Вацека, ни Генрика я уже не люблю с прежней силой. Я делаю еще для них и для других людей что могу, но не чувствую уже себя счастливой одним тем, что и я чем-то полезна. Я еще восхищаюсь добрыми и пламенными натурами, всеми, кто страдает и презирает скрытое зло. Но это все не то! Люблю ли я таких людей, или только хотела бы идти в одной шеренге с ними из прямого расчета на то, что в этой шеренге безопасней всего идти, ибо она идет к победе – вот чего я не знаю, вот чего не могу искренне сказать. Это путь, по которому «душа во тьму нисходит, во тьму бездонной ночи…»[62]62
  Строка из стихотворения польского поэта Яна Каспро-вича (1860–1926, сборник «Куст дикой розы», 1898).


[Закрыть]

Раньше вокруг меня были люди благородные, тихие, скромные, нежные, характеры глубокие, часто твердые, как железо, в своей честности, склонные забывать о себе ради других. Их отличали единство стремлений и ровность характеров… С ними я чувствовала себя так уверенно. Так хорошо и тихо было у меня на душе… Таковы были мои родители, соседи, еще некоторые люди в Кельцах. Была ли у меня тогда другая душа, или я была лишь более легковерной? В моем прежнем мире не было ни одного человека, к которому я чувствовала бы отвращение. А теперь – сколько таких! Например, этот кузен у Блюмов, который всегда открывает мне дверь и помогает снять пальто. Я терпеливо ожидаю дня, когда ему вздумается поухаживать за мной в этом коридоре так, как это ему свойственно, насколько могу судить по взглядам, которые он на меня бросает. Учительница, приходящая к его кузинам, кажется ему «аппетитной»… Не могу же я потребовать, чтобы он не открывал мне дверь и не помогал снимать пальто! Но я смотрю на него с таким отвращением, с каким смотрела бы на сороконожку или грязный частый гребень. Мне странно, что он не замечает этого. Мне кажется, что я прямо излучаю это чувство. Быть может, впрочем, в любви того рода, какую он имеет в виду, чувство отвращения со стороны «слабого пола» вообще в расчет не принимается… Какое мне дело до всего этого? Я имею возможность смотреть на эту личность, как, скажем, на барана или другого представителя животного мира. Но почему-то не могу… Вообще меня это интересует больше, чем следовало бы. Я столько пишу об этом, что это само по себе становится подозрительным. Не скрывается ли за этим «отвращением» капелька удовлетворения?

18 ноября. В трамвае на Валицув. Только уже войдя в вагон и заплатив кондуктору, я заметила, что в углу сидит этот красивый человек в цилиндре. Вот уже третий раз встречаю его. Он ежеминутно протирал стекло в окне и выглядывал сквозь очищенный кружок. Кого он ждал? Если это была женщина, то как она счастлива! Кто он такой? Что делает? Как говорит? Какие мысли бродят в этой дивно красивой голове? У меня все время стоит перед глазами его задумчивое лицо и вся фигура. Сегодня на уроке у Ф. я бессознательно и без всяких усилий, почти не понимая, что делаю, нарисовала его профиль с очень тонкими чертами, полный гармонии и какой-то мужественной силы. Как хорошо, что он выскочил на углу Теплой, потому что, как знать, вдруг бы я в него влюбилась. В течение всего дня мне было без всякой причины как-то приятно, радостно, словно со мной вот-вот должно было произойти что-то невыразимо хорошее. Когда я пыталась осознать, что же это такое радостное со мной случилось, из тьмы возникало его лицо и эти глаза, ищущие чего-то за стеклом.

Пусть изведает он в жизни все доброе…

19 ноября. «Сладчайшая песнь Соломонова» гласит: «Кто тот, кто выходит из чащи, подобно двум столбам дыма, курящимся от мирры, ладана и всех благовоний…»

Чудесные слова! Это реальное описание чувства… Того, что выходит из чащи… Бессмысленные слова объясняют сущность чувства с точностью алгебры.

20 ноября. «На ложе моем искала я ночью возлюбленного моего и не нашла его. Встану и обойду город, буду искать на улицах и площадях того, кого всей душой люблю. Я искала его, но не нашла…»

Нескромно, унизительно!.. Эти слова как краска стыда. Каждая буква сгорает со стыда! Но что поделаешь, если это правда, что поделаешь, если правда…

22 ноября. Опять этот кузен со своей улыбкой, точно приклеенной к губам гуммиарабиком! Когда он появляется в дверях через мгновение после того, как я нажму кнопку звонка, я как-то теряю силы и чувствую, что внезапно краснею как свекла. И как бы я ни старалась снова побледнеть – все тщетно. Я ничего не могу поделать с этим глупым румянцем, у меня руки дрожат. Этот хлыщ, пожалуй, еще подумает, что производит на меня такое неотразимое впечатление, а между тем я просто чувствую себя оскорбленной. Почему это не тот – из «Песни песней»? Краснеть в обществе хороших и деликатных людей вовсе не так уж неприятно. Тогда это значит, что ты не желала бы, чтобы произнесены были какие-то пошлые слова, не хочешь пустословить или видеть нечто недостойное. Но тут! Я где-то читала, что в Египте продавались талисманы, которые предохраняли купившего от дурного глаза. Тогда говорилось: «От взгляда девушек, которые острей булавочного укола, от женских глаз, которые острей ножа, от взглядов юношей, более мучительных, нежели удар бича, от взглядов мужчин, что тяжелей, нежели удар топора». Как хотела бы я быть предохраненной от последних взглядов, от «этих» взглядов!..

Сегодня госпожа Блюм задержала меня в своей тесно заставленной гостиной, а этот «литератор» тотчас же своей бесшумной походкой тоже проскользнул туда. Я ощущала присутствие этой личности, хотя не поднимала глаз; он немедленно принялся говорить избитые вещи, которые, вероятно, слышал от кого-нибудь поумней. Например – о Ницше. Сильно подозреваю, что он считает себя «сверхчеловеком» и учеником философа, о котором судит по статьям варшавских газет. Особенно хорош он, когда начинает фразу таким многообещающим образом:

– Потому что, надо вам знать…

Или:

– Вы, вероятно, полагаете… так вот…

И провозглашает мысль, прекрасно мне известную и совершенно ненужную, как всякое затрепанное общее место. Разговор ему нужен затем, чтобы подчеркнуть некоторые слова. Интересно, осмелился ли бы этот «сверхфат» таким же образом выделять эти слова в разговоре с какой-нибудь из богатых дам, которые могли бы ответить ему на это с полной смелостью? Впрочем, бог с ним! Что мне до того, что кто-то, пользуясь тем, что я всего лишь бедная учительница, выказал пренебрежение ко мне? Неужели это должно причинять мне боль? Ведь это совершенно незаслуженно… Сносить все совсем без муки я не могу, но ведь можно презирать. Я вынуждена поступать именно так, потому что у меня нет другого оружия, чтобы уберечь свои нервы. Такого рода случаи удерживают меня от того, чтобы искать общества. Знаю, что и в этом проявляется недостаток гражданского мужества. Знаю, что не отшатнулась бы от хорошего человека лишь потому, что им пренебрегают. Но резко вступиться за самое себя у меня не хватает смелости.

23 ноября. Я буду принуждена бросить уроки у Б. Ничего не поделаешь! Не могу же я устраивать скандалы в передней или жаловаться этой госпоже. Я принуждена была защищаться. Сегодня о. х. м. о. и п. Будет он помнить эту минуту! Но как это все-таки подло!

Прежде я думала, что ненавидеть нехорошо. Сердиться, чувствовать обиду – дело другое. Но ненависть! Ведь это желание причинить зло… Сама я не сделала бы ничего дурного даже этому Адонису, но мне не было бы неприятно знать, что с ним что-нибудь случилось. Постепенно я, быть может, приду и к жажде мести. Почему бы и нет? Спускаясь по ступеням, непременно придешь туда, куда они ведут. Я знаю это, но не сержусь на себя, когда чувствую такую враждебность. И как знать, действительно ли ненависть так дурна и безнравственна? Такая ненависть… Кто знает? Только зачем обо всем этом узнавать приходится мне, зачем должна рассуждать обо всем этом я…

26 ноября. Тихо, совсем тихонько умерла панна Л. Ни в чьем сердце не оставила она, кажется, чувства глубокой скорби. Ее любили, если можно так выразиться, из чувства долга. Господи, ведь самые дурные люди, умирая, возбуждают иногда живую и искреннюю скорбь. А кого же можно было почитать за образец не только человека, но и верности учению Христову, если не ее, эту непорочную мать? Это было существо чистое не только духом, но удивительно чистое и телом, это был один из посланцев божьих, который, по его примеру, «трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит», как говорит евангелист Матфей. Всю жизнь она провела в учительстве, словно в монашеском ордене. Быть может, и у нее были скрытые недостатки. Быть может, и она в тайне даже от самых зорких глаз совершала какие-нибудь грехи, о которых никто не знает. Но, торгашески взвешивая ее жизнь – эту жизнь вечно осмеиваемой старой учительницы, – я не нахожу в ней греха. Труд, один труд, труд-инстинкт, труд-страсть, труд-идея, организованный систематически, как геометрическая теорема. Жизнь, распределенная по школьным годам и кварталам. А из жизненных наслаждений – лишь то, что можно вкусить от плодов отечественной культуры. Я не видела никого, кто бы так радовался подлинно «веселием велиим», когда в литературе появились прекрасные произведения, как, например, «Потоп»[63]63
  «Потоп» – роман польского писателя Г. Сенкевича (1846–1916), вторая часть исторической трилогии («Огнем и мечом», «Потоп», «Пан Володыевский»).


[Закрыть]
или «Фараон».[64]64
  «Фараон» – роман польского писателя Б. Пруса (1847–1912).


[Закрыть]
Она действительно чувствовала себя счастливой, что живет в эпоху, когда творит Сенкевич, а портрет этого писателя, увитый плющом, всегда висел в ее комнатке.

Я не была согласна с покойной во многих суждениях, вернее – не одобряла ее в глубине сердца, когда она их высказывала. Потому что время стало другое!.. Она не могла понять некоторых новых сил мира. Она жила по старому закону, попранному ногами «Macht»[65]65
  Власть (нем.).


[Закрыть]
Бисмарка. Как же ей удалось применить этот старый закон к новой жизни? Она сделала это просто, как нельзя проще. Она заковала свое воодушевление в труд, втиснула энтузиазм в свои обязанности. Было трудно, наверняка очень трудно сохранить его таким способом. Для этого нужно было постепенно, в течение лет, создавать систему, железную систему. Учить грамматике, стилистике, учить писать так, как это делала панна Л., – уже никому не удастся. В этом педантическом, почти навязчивом, заядлом обучении как раз и заключался энтузиазм.

У гроба панны Л. я дала обет подражать ей. Не копировать ее, а именно подражать. Жизнь ее была так высоко культурна, что с нашей стороны было бы ослиной глупостью, если бы мы пренебрегли таким совершенным образцом. Ведь вот наши мужчины подражают же англичанам, людям другой страны, другого типа, людям заморским; а мы, имея дома перед глазами такой пример… Итак: 1) Подавлять в себе приступы упадка, слабости, всякие там нежности, а главное, главное, главное – томную грусть. 2) Все время возбуждать в себе стойкость и формировать волю. 3) Составлять план занятий продуманно и критически. 4) Точно выполнять то, что по зрелом размышлении решила, – хоть мир вались! Это в особенности. А вообще: блюсти чистоту души и не допускать до себя ничего подлого. Просто-напросто не допускать. Если же оно будет принимать соблазнительную форму современности, новаторства – бить подлость прямо в грудь, всей силой духа.

У гроба панны Л. мне пришла в голову мысль, что человек праведный живет здесь, на земле, гораздо дольше, нежели дурной. Маленькое, съежившееся, улыбающееся личико панны Л. нынче воздействовало на меня гораздо сильнее, нежели многие мудрые трактаты. Ее учительство не закончилось в минуту смерти. Наоборот, только теперь стало полностью понятно то, что она делала, – как прекрасная книга, последнюю страницу которой мы прочли вместе с последним ее выводом. Так не только жил, но и исцелял после своей смерти умерший от чумы доктор Мюллер, который в свои последние минуты предписывал, как надлежит дезинфицировать его тело, дабы оно не заразило кого-нибудь из его близких четыре дня спустя после его кончины. Таковы люди, которые овладели на земле основной силой – они не боялись сошествия в могилу. Потому-то их смерть является лишь каким-то важным таинством, внушающим уважение и печаль. Смерть людей, которые ее боялись, распространяет отвратительное, устрашающее наваждение, заставляет думать, вернее – задыхаться, утопать в мыслях о разложении тела, полном неописуемой мерзости. И тогда смерть предстает как мерзкое, бессмысленное, а главное – всемогущее чудовище.

И еще одно. Была бы жизнь панны Л. столь же полезной, если бы она вышла замуж и имела детей? То есть, собственно говоря, было ли бы полезнее для мира, если бы она, вместо стольких учениц, хорошо воспитала только собственных детей? И так ли бы хорошо она их воспитала? Мне кажется, что это также материнство, верней, материнство высшей ступени – так формировать человеческие души, как это делала панна Л. Наши матери пренебрежительно относятся к роли матерей-воспитательниц. Между тем способность рождения дитяти – этот великий и чудесный дар природы – еще не дает диплома воспитательницы. То же самое может сделать и гражданка из племени кафров или папуасов. Быть может, я впадаю в ересь, записывая здесь это мнение, но я считаю его правильным. Мысль моя такова: в мире полно женщин неумных и недобрых, но зато здоровых и красивых. Это сабинянки, которые наверняка будут похищены. Однако из факта похищения вовсе не следует, что каждой сабинянке тем самым предстоит стать сокровищницей знания. Обязанность (но уж тогда и право) воспитания все лучших поколений (если нужно, чтобы поколения становились все лучше) должны быть отняты у неумных и недобрых сабинянок и переданы некрасивым паннам Л.

28 ноября. Сегодня, согласно принципам, которых я решила придерживаться, произвела подсчет своих доходов и расходов. Этот материалистический подход к истории моей жизни за последние три месяца и еще более материалистические усилия предвидеть будущее обнаружили, что я расходую почти вдвое больше, чем зарабатываю. Правда, я купила для В. белье и послала Генрику денег на два месяца, а главное уплатила из старого долга тетки Людвики сорок рублей еврею Шапше Боженцкому, – но зато у одной только Марыни набрала в долг больше ста рублей. Я ужаснулась такой своей расточительности, а вернее нищете, и решила ограничить расходы до минимума. И начала с того, что вместе с Маринкой мы купили билет в театр. Играли «Мнимого больного» Мольера. Мы с Маринкой обе пришли к одному заключению… Часто случается читать и особенно слышать мнение, что в мире «все уже было». И на том основании, что все уже было, всяческие господа и дамы позволяют себе такие вещи, которые действительно возможны были только в прошлом. Когда смотришь эту пьесу Мольера, то видишь, насколько продвинулось человечество вперед не только в области медицины, но прежде всего в области этики. Такую же дикость, как в этой пьесе, всякий, кто захочет, может еще увидеть в Радомской, Келецкой, даже и в Сандомирской губерниях; а между тем все это несомненно уже принадлежит эпохе, описанной Мольером.

Между прочим, маленькое и уж совсем личное наблюдение. Я как будто и угнетена смертью панны Л. и другими обстоятельствами, а все же могу помирать со смеху при каждой остроте. Я всегда была высокого мнения о своем легкомыслии. Теперь это качество, кажется, еще усилилось. Во мне нет ничего постоянного, неизменного. Я могу беспечно веселиться не только в театре, а просто с какой-нибудь малышкой на уроке, хотя, кажется, у меня нет недостатка в огорчениях. Как же можно доверять себе, когда в тебе есть какая-то скрытая чертовщинка, которую никак не поймаешь за уши? Это, должно быть, сила нашей бренной оболочки, животная сила, для которой смех так же необходим, как порывы ветра для растений. Следовало бы умерщвлять эту обитель духа…

30 ноября. Его зовут доктор Юдым.

1 декабря. Я совсем не суеверна, не верю в предзнаменования, и все же, когда что-нибудь такое случается, мне очень неприятно. Особенно теперь, после нынешней ночи. Мне кажется, что я стою перед какими-то могучими и грубыми людьми, которые меня обидят. Я поздно уснула, печальная и усталая. Во сне я увидела темный зал, что-то вроде зала суда в Цюрихе, где я никогда не была. Меня ввели туда люди в темных, скромных мундирах. Особенно один… Откуда такое лицо?… Оно до сих пор стоит у меня перед глазами. Эти люди сказали мне, что Генрик совершил преступление, убийство. Меня охватил страх, какого я в жизни еще не испытывала. И вместе с тем я почувствовала в себе решимость столь же пронзительную, что и это известие: не позволю! Я стояла у окна, пробитого в толстой стене и пропускавшего в мрачный зал ясный, золотистый солнечный свет. Вдали виднелось синее, волнистое озеро и белые горы. Как вдруг послышался голос: «Ввести!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю