Текст книги "Библиотека фантастики и путешествий в пяти томах. Том 5"
Автор книги: Стефан Цвейг
Соавторы: Константин Паустовский,Джон Эрнст Стейнбек,Александр Казанцев,Глеб Голубев,Алан Маршалл
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
– Вы, наверно, перебарщиваете, но я вам верю.
– Да нет, кроме шуток. Умный, вдумчивый, деятельный парикмахер обладает властью, которая кажется непостижимой большинству мужчин.
– Господи, твоя воля! Робби, слышишь? Ты знал об этом?
– Кое-что знал. По той специальности, которую я выбрал, мы и психологию проходили.
– Вот уж не думал! – сказал папаша. – Слушайте, а не выпить ли нам по маленькой?
– Нет, спасибо, сегодня не могу. У меня собака заболела. Завтра хочу встать пораньше и поеду на поиски ветеринара.
– Знаете что? Робби пристроит вам какую-нибудь лампочку для чтения. А движок я не стану выключать. Завтракать утром будете?
– Нет, вряд ли. Я рано выеду.
Когда я вернулся в домик после тщетных попыток облегчить Чарли его муки, Робби привязывал лампочку на длинном шнуре к изголовью моего унылого железного ложа.
Он сказал вполголоса:
– Я, мистер, не знаю, верите ли вы сами в то, что говорили, но меня вы поддержали здорово.
– Да, пожалуй в основном все правильно. Но в таком случае на вас ляжет большая ответственность. А, Робби?
– Безусловно, – проникновенным голосом ответил он.
Ночь выдалась беспокойная. Я снял домик, далеко не такой удобный, как тот, что возил с собой, а водворившись здесь, вмешался не в свое дело. И хотя обычно люди следуют чужим советам только в том случае, если и без них собирались так поступать, не исключена была возможность, что мои дифирамбы куаферам породят нечто чудовищное.
Глубокой ночью Чарли разбудил меня тихоньким, виноватым поскуливанием, а так как скулить не в его привычках, я сразу встал с постели. Чарли мучился, брюхо у него раздуло, нос и уши были горячие. Я вывел его и сам пошел с ним, но ему так и не удалось облегчиться.
Как мне хотелось хоть немножко смыслить в ветеринарной науке! Когда животное заболевает, чувствуешь себя совершенно беспомощным. Оно не может рассказать о своих ощущениях, но, с другой стороны, и лгать не умеет и не будет нагромождать симптомы болезни или предаваться утехам ипохондрии. Я не собираюсь утверждать, что им вовсе не свойственно притворство. Даже Чарли, честнейший пес, и тот иной раз начинает припадать на одну ногу, когда ему вдруг покажется, будто его обидели. Написал бы кто-нибудь хороший, полный справочник по лечению собак! Я бы сам за это взялся, да знаний у меня нет.
Чарли было очень плохо, и ему неминуемо должно было стать еще хуже, если не снизить все увеличивающееся давление на стенки мочевого пузыря. Это можно было бы сделать катетером, да разве найдешь катетер здесь, в горах, среди ночи? У меня был гибкий шланг для отсоса бензина, но он не подходил по диаметру. Потом я вспомнил, что будто бы давление в мочевом пузыре вызывает мышечное напряжение, а оно в свою очередь увеличивает давление и т.д. и т.п. Значит, прежде всего следовало ослабить напряжение мышц. Моя аптечка не была рассчитана на общую практику, но в ней нашелся флакон снотворного «секонал» по полтора грана на прием. Какую же дозу ему дать? Вот тут-то домашний лечебник и пригодился бы. Я открыл одну капсулу, половину порошка отсыпал, капсулу опять закрыл и сунул Чарли под самый корень языка, чтобы он не вытолкал ее. Потом задрал ему голову и стал поглаживать горло, пропуская лекарство вниз по пищеводу. Потом взвалил его на кровать и тепло укрыл. Прошел час. Чарли вел себя по-прежнему. Тогда я открыл вторую капсулу и дал ему еще полпорошка. Мне кажется, что по весу Чарли полтора грана – доза порядочная, но у него, видимо, была невосприимчивость к медикаментам. Он не поддавался снотворному еще минут сорок пять, а потом стал дышать реже и уснул. Я, наверно, тоже задремал. И вдруг слышу: Чарли повалился на пол. Очумелый от порошка, он не устоял на ногах, но поднялся, опять споткнулся и опять встал. Я отворил дверь и выпустил его. Мой способ лечения подействовал, но каким образом в организме не такой уж крупной собаки могло скопиться столько жидкости – это я отказываюсь понимать. Чарли кое-как влез в машину, рухнул на коврик и заснул мгновенно таким глубоким сном, что я забеспокоился, не слишком ли велика была доза снотворного. Но температура у него упала, дыхание выровнялось, сердце билось ритмично, в полную силу. Я плохо спал и, проснувшись на рассвете, увидел, что Чарли лежит в той же позе. Я разбудил его, он меня признал, хоть и не сразу, и отнесся ко мне благосклонно. Улыбнулся, зевнул и опять уснул крепким сном.
Я перенес его в кабину и сломя голову помчал в Спокан. По каким местам мы ехали – ничего не помню. На окраине Спокана я отыскал в телефонной книжке адрес ветеринара, узнал, как туда проехать, и с Чарли на руках ворвался к нему в приемную, требуя незамедлительной помощи. Фамилию врача называть не стану, но такой ветеринар – это лишний довод в пользу издания хорошего домашнего справочника по собачьим болезням. То ли он был дряхлый старик, то ли искушал судьбу, но кто я такой, чтобы приписывать его состояние похмелью? Дрожащая рука приподняла губу Чарли, потом оттянула кверху веко и отпустила его.
– Что с ним? – совершенно равнодушным тоном спросил он.
– Я за этим к вам и приехал – сам хочу узнать.
– Будто в дурмане. Старый. Может, с ним удар?
– У него растяжение мочевого пузыря. А одурманен он секоналом. Я дал ему полтора грана.
– Зачем?
– Чтобы ослабить мышечное напряжение.
– Вот и ослабили.
– Может, такая доза слишком велика?
– Не знаю.
– Ну а вы сколько бы дали?
– Я бы совсем не давал.
– Начнем с самого начала: что с ним?
– Вероятно, простуда.
– А это может вызвать такие явления в пузыре?
– Если его застудить, сэр, то может.
– Слушайте, я сейчас в разъездах. Мне бы хотелось установить более точный диагноз.
Он хрюкнул.
– Вы поймите. Собака старая. Что делать? У старых собак всегда какие-нибудь немощи.
После бессонной ночи я был кусачий.
– У старых людей тоже, – сказал я ему. – Но это не мешает им что-то делать по этому поводу.
И на сей раз, кажется, его проняло.
– Надо промыть ему почки. Сейчас дам что-нибудь, – сказал он. – Это простудное.
Я взял у него какие-то маленькие пилюльки, заплатил за визит и вышел. Дело было не в том, любит или не любит этот ветеринар животных. По-моему, он самого себя не любил, а в таких случаях человек обычно ищет, на кого бы излить свою неприязнь. Иначе выход у него только один: признаться, что относишься к себе с презрением.
С другой стороны, я никому не уступаю в ненависти к таким, с позволения сказать, собачникам, которые громоздят одно на другое все свои поражения на жизненном пути и нагружают ими собаку. Такие люди сюсюкают со взрослыми, умными животными, навязывают им собственные сантименты и под конец превращают их в свое alter ego [31]. Из ложно направленной любви эти люди способны, по-моему, подвергать животных длительным мукам, отказывая им в удовлетворении их потребностей и естественных желаний, и в конце концов собака, если она слабохарактерная, не выдерживает и превращается в заплывшее жиром, одетое в собачью шкуру, астматическое скопище неврозов.
Когда чужие начинают сюсюкать с Чарли, он сторонится их. Ибо Чарли не человек, а собака, и это его вполне устраивает. Чарли понимает, что в своем роде он существо первостатейное, и ему вовсе не хочется быть второсортным человечишкой. Когда проспиртованный ветеринар коснулся Чарли нетвердой, неумелой рукой, я уловил затуманенное презрение в глазах моего пса и подумал: он видит этого человека насквозь; ветеринар, вероятно, тоже догадывался, что Чарли его понимает. И, может быть, в этом-то и было все несчастье. Как, наверно, тяжело чувствовать, что твои пациенты не верят тебе.
Когда я проехал Спокан, опасность раннего снегопада миновала. Воздух тут был совсем другой – его подсластило сильное дыхание Тихого океана. На дорогу из Чикаго до Скалистых гор времени у меня фактически ушло мало, но ошеломляющие масштабы и разнообразие этих мест, множество дорожных эпизодов и встреч невероятно растянули его. Ибо не правы те, кто утверждает, будто интересно проведенное время летит быстро. Как раз наоборот: истинную временную протяженность можно воссоздать в памяти, измеряя ее вехами событий. Отсутствие их словно сплющивает часы и дни.
Тихий – это мой родной океан. Он первый, который я увидел в своей жизни, я вырос на его берегу, собирал морскую фауну на его отмелях. Мне знакомы его причуды, его цвет, его нрав. И вот теперь я уловил дыхание Тихого океана еще в глубине материка. Когда возвращаешься домой из дальнего плавания, запахи земли приветствуют тебя издали. В равной степени это относится и к морю, когда подолгу бываешь на сухопутье. Я будто слышал аромат прибрежных скал, и водорослей, и взволнованного кипения прибоя, и терпкость йода, и проступающий сквозь все это известковый дух вымытых и перемолотых волной раковин. Эти еле уловимые, но хранимые памятью запахи подкрадываются незаметно, и сначала даже не отдаешь себе отчета, что слышишь их, только чувствуешь, как тебя вдруг электрическим током пронизывает буйная радость. И я мчался по дорогам штата Вашингтон, точно кочующий лемминг, стремясь поскорее попасть к морю.
Мне очень хорошо запомнилась прелесть и пышность восточной части штата Вашингтон и величавая река Колумбия, прославившая Льюиса и Кларка. И хотя теперь на ней были плотины и высоковольтные передачи, все же она не очень изменилась по сравнению с той, какую я помнил. Перемены, уму непостижимые, начали обозначаться только на подступах к Сиэтлу.
Мне, разумеется, приходилось читать о колоссальном росте населения на Западном побережье, но для большинства людей Западное побережье – это Калифорния. Туда валят валом, количество жителей в городах увеличивается там вдвое, втрое, власти предержащие стонут под бременем расходов на благоустройство и забот о неимущих переселенцах. Все это я увидел впервые в штате Вашингтон. Я помнил прежний Сиэтл – небольшой городок, расположившийся на холмах возле несравненной по удобству стоянки для судов; небольшой, но просторный, весь в садах, в зелени деревьев и застроенный так, что его улицы вписывались в окружающий пейзаж. Теперь там все по-другому. Вершины холмов сбриты, чтобы современным кроликам было удобнее сновать по ровному крольчатнику. Автомагистрали с восьмирядным движением, точно глетчеры, проутюжили встревоженную землю. Этот Сиэтл не имел ничего общего с тем, который я помнил. Напряженность уличного движения показалась мне смертоубийственной. На окраине этого когда-то хорошо знакомого мне города я совершенно заплутался. Вдоль сельских дорог, где раньше было полным-полно ягод, теперь тянулись высокие проволочные изгороди и заводские корпуса длиной в милю, и над ними стлался желтый дым прогресса, стойко отражающий попытки морского ветра разогнать его клубы.
Из моих слов можно заключить, будто я скорблю о прежних временах – занятие самое что ни на есть стариковское – или же противлюсь переменам, а сетование на них – ходячая монета богачей и дураков. Это отнюдь не так. Теперешний Сиэтл не то что изменился на моей памяти. Он просто совсем другой, новый. Если б меня водворили туда, не сказав, что это Сиэтл, я сам нипочем бы не догадался. Стремительный рост всюду и везде – так растут злокачественные опухоли. Бульдозеры скатывали зеленый лесной ковер, а оставшийся после повала хлам сгребали в кучи для сжигания. Белые щиты сорванной опалубки лежали у серых бетонных стен. И почему это прогресс так похож на разрушение?
На следующий день я сходил в старый порт Сиэтла, туда, где на подносах с белой стружкой изо льда так красиво покоятся крабы, креветки и всякая рыба; где до блеска отмытые овощи выложены на лотках узорами. В киосках вдоль берега я пил сок венерок, ел крабов под острым соусом. Тут перемены были не так уж заметны – немножко все облезло, стало поплоше, чем двадцать лет назад. И далее последует обобщение относительно роста американских городов, которое, по-моему, подтвердят и другие известные мне города. Когда город начинает раздаваться, расти вширь от окраин, центр его, составлявший раньше его славу, бросают, если можно так выразиться, на произвол времени. И вот стены домов начинают темнеть, уже чувствуется здесь запустение; по мере того как арендная плата падает, в эти кварталы переселяются люди менее состоятельные, и на месте процветающих когда-то фирм заводится мелкая торговля. Центральные кварталы все еще слишком добротны, чтобы их обрекли на снос, но в то же время уж очень несовременны – они больше никого не привлекают. Кроме того, людская энергия уже устремилась к новым начинаниям – к строительству крупных торговых центров за городской чертой, к кинотеатрам на открытом воздухе, к новым жилым кварталам с широкими газонами и оштукатуренными зданиями школ, где наши детки утверждаются в своем невежестве. В районе старого порта, тесного, закопченного, с булыжной мостовой, воцаряется безлюдье, нарушаемое по ночам отребьями рода человеческого, смутными тенями, которые только и знают, что искать забвения с помощью сивухи. Почти в каждом знакомом мне городе есть такие затухающие очаги насилия и отчаяния, где ночь вбирает в себя яркость уличных фонарей и где полицейские появляются только попарно. А потом, быть может, город вернется сюда в один прекрасный день, сковырнет эту болячку и воздвигнет какой-нибудь монумент своему славному прошлому.
После остановки и отдыха в Сиэтле Чарли полегчало. И в голову мне закралось подозрение: не потому ли он заболел, что в его годы постоянная вибрация машины служит во вред?
Как и следовало ожидать, лишь только мы выехали на прекрасное Западное побережье, ритм моего путешествия изменился. Каждый вечер я заезжал на автомобильные стоянки – великолепно оборудованные места отдыха, во множестве появившиеся здесь за последние годы. И вот тут-то я и столкнулся с некоей тенденцией на Западе, подчиняться которой мне, пожалуй, уже не по возрасту. Речь идет о самообслуживании. За завтраком на столе у вас стоит тостер. Поджаривайте хлеб сами. Когда я заехал в одну из таких обителей уюта и всяческих удобств, меня там зарегистрировали, провели в прекрасный номер, плату за который, разумеется, взяли вперед, и на том мои отношения с тамошней администрацией кончились. Ни официантов, ни коридорных. Горничные появлялись и исчезали незаметно. Если мне требовался лед – пожалуйста, у двери конторы стоит морозильный аппарат. Я сам доставал его оттуда, сам брал газеты. Все было удобно, все под рукой… и ты один-одинешенек. Я купался в роскоши. Приезжали и уезжали другие постояльцы, но их не было слышно. Если встретишься с кем-нибудь и скажешь «добрый вечер», на тебя бросят несколько растерянный взгляд, а потом ответят «добрый вечер». И казалось, что эти люди смотрят, где в тебе щель, куда надо опустить монету.
Однажды в дождливый воскресный день, было это в Орегоне, отважный Росинант потребовал от меня внимания. Упоминая здесь о моем верном экипаже, я обычно ограничивался несколько казенными комплиментами по его адресу. А разве не всегда так бывает? Мы ценим добродетель, но в обсуждение ее вдаваться не любим. Честный бухгалтер, верная жена, серьезный ученый интересуют нас несравненно меньше, чем растратчик, бродяжка, шарлатан. Если я несколько неглижировал Росинантом в своих рассказах, то лишь потому, что он вел себя идеально. Впрочем, на техническое обслуживание моего пикапа такое мое отношение к нему не распространялось. Я аккуратнейшим образом добавлял и менял масло, вовремя проводил смазку. Терпеть не могу, когда с мотором обращаются дурно, не заботятся о нем или заставляют его работать с перегрузкой.
Росинант отвечал на мое доброе обхождение, как ему и положено, мурлыканием мотора и безотказной службой. Только в одном я проявил легкомыслие, а может быть, просто переусердствовал. Слишком много я всего с собой возил – слишком много провианта, слишком много книг, а инструмента хватило бы на то, чтобы собрать подводную лодку. Если по дороге попадалась хорошая на вкус вода, я наливал полный бак, а тридцать галлонов воды весят триста фунтов. Запасной баллон с бутаном, взятый на всякий пожарный случай, потянет все семьдесят пять. Рессоры у моего Росинанта глубоко прогнулись, хотя на вид были вполне надежные, а по плохим дорогам я вел его медленно, плавно. Но своей готовностью служить мне он добился только одного: отношение к нему выработалось у меня как к честному бухгалтеру, как к верной жене, то есть недостаточно внимательное. И вот в один дождливый воскресный день в Орегоне, когда Росинант хлюпал по густой жиже, которой не предвиделось конца, правая задняя шина у него лопнула, громко при этом чавкнув. Я знавал вредные машины, у меня самого были такие подлюги, которые могли бы сотворить нечто подобное просто назло хозяину, но Росинант!
Чему быть, того не миновать, думал я; летит мяч не вскачь, а поспевает. Но на сей раз мяч летел по жидкой грязи глубиной в восемь дюймов, и в эту жижу было погружено запасное колесо, укрепленное под рамой. Все нужные инструменты лежали под полом Росинанта, там, где стоял стол, так что мне пришлось разгрузить всю свою поклажу. Новенький, не бывший в употреблении домкрат, сверкающий фабричной краской, не слушался меня, разворачивался туго и вообще оказался недостаточной грузоподъемности. Я лег на живот и полез, то есть поплыл под машину, стараясь держать ноздри над водой. Рукоятка домкрата была скользкая от маслянистой жижи. Катышки грязи образовались у меня в бороде. Я лежал, тяжело дыша, как подбитая утка, и ругался сквозь зубы, подводя домкрат под ось на ощупь, потому что она была вся под водой. Потом, пуская пузыри, кряхтя от сверхчеловеческой натуги, чувствуя, что глаза у меня вылезают из орбит, я поднял домкратом эту огромную тяжесть. Мускулы мои, казалось, рвутся в клочья, отделяясь от костей. Фактически времени на смену колеса ушло не больше часа. Я был неузнаваем под наслоениями рыжей грязи. Руки были все в порезах, в крови. Я вкатил лопнувшую шину на пригорок и осмотрел ее. Боковую часть всю вырвало. Тогда я обследовал левое заднее колесо и к ужасу своему увидел на покрышке большое вздутие сбоку и повыше еще одно. Не осталось сомнений, что она тоже не долго продержится, а день был воскресный, день был дождливый, и мы были в Орегоне. Если лопнет вторая шина, мы засядем на размытой, пустынной дороге и нам не останется ничего другого, как обливаться слезами и ждать своего смертного часа. И, может быть, какие-нибудь добрые птички укроют листьями наши тела. Я содрал с себя слой грязи вместе с одеждой и вырядился во все чистое, ставшее грязным в процессе переодевания.
К какой другой машине относились с таким подобострастием, как я к Росинанту, когда мы медленно двинулись дальше! Малейшая неровность дороги болью отдавалась у меня во всем теле. Мы ползли со скоростью пять миль в час, не быстрее. И тут вступил в силу древний закон, согласно которому города – если они вам вдруг понадобятся – будут находиться на большом расстоянии один от другого. Но мне был нужен не только город. Мне требовались две новые шины на задние колеса. Те, кто конструировал мой пикап, не могли предвидеть, что я так его нагружу.
По прошествии сорока мучительных лет в размокшей пустыне, где не было ни облака днем, ни огненного столпа ночью, которые указывали бы нам путь, мы въехали в маленький, залитый дождем, примолкший городишко. Названия его я не припомню, потому что и тогда не знал. Все там было заперто – все, за исключением одной маленькой заправочной станции. Хозяином ее оказался великан со шрамом на лице и с бельмом. Будь он лошадью, я бы такую не стал покупать. Кроме того, он был немногословен.
– Плохо дело, – услышал я.
– Эка удивили! Есть у вас шины в продаже?
– Вашего размера нет. За такими надо посылать в Портленд. Завтра созвонюсь, послезавтра, может, получу.
– А здесь в городе еще где-нибудь нельзя достать?
– Есть два магазина. Оба закрыты. И такой размер вряд ли там найдется. Вам нужны большие.
Он поскреб в бороде, долго присматривался к вздутиям на левой задней покрышке и ковырнул их указательным пальцем, корявым, как напильник. Потом вернулся в свою маленькую контору, сгреб в сторону ворох тормозных накладок, вентиляторных ремней и каталогов и из-под всего этого извлек телефонный аппарат. И если обветшает когда-нибудь моя вера в святость – основу основ натуры человеческой, – я вспомню этого механика со зверским ликом.
Он позвонил в три места, прежде чем ему ответили: да, есть одна шина подходящего размера, но хозяин собрался на свадьбу и никак не может доставить заказ. Еще три звонка – и возникает слух о второй шине где-то за восемь миль от города. Дождь не утихал. Телефонные розыски длились бесконечно, потому что от одного звонка до другого у станции скапливалась вереница машин, требующих масла и бензина, а отпускалось все это с величавой медлительностью.
Наконец одним из звонков подняли с постели шурина. У него была ферма неподалеку. Выезжать в дождь ему не хотелось, но мой святой со зверским ликом, видимо, знал, как на него воздействовать. Шурин съездил в те два места, на большом расстоянии одно от другого, где были такие шины, нашел две и привез их. Не прошло и четырех часов, как мы были полностью снаряжены и могли катить по дороге на новых шинах – на таких, какие с самого начала следовало поставить моему пикапу. Мне хотелось пасть на колени в самую грязь и целовать руки моему спасителю, но вместо этого я по-царски вознаградил его.
– Это вы напрасно, – сказал он. – И вот что запомните. Теперь шины у вас большего размера. И это отразится на показателях спидометра. Стрелка будет указывать меньшую скорость, чем на самом деле, и если вы нарветесь на какого-нибудь дотошного полицейского, он вас задержит.
Преисполненный чувства смиренной благодарности, я едва мог вымолвить слово. Это случилось в штате Орегон, в дождливый воскресный день, и я надеюсь, что зверского вида хозяин тамошней заправочной станции проживет на свете тысячу лет и населит землю своими отпрысками.
Не подлежало сомнению, что у Чарли скапливался огромный опыт по части деревьев, и мой пес на глазах становился крупным специалистом в этой области. Он, вероятно, смог бы получить место консультанта в институте растениеводства. Но сведения о мамонтовых деревьях гигантских секвойях – я решил до поры до времени не сообщать ему. Мне казалось, что пудель с Лонг-Айленда, удостоившийся чести засвидетельствовать свое почтение Sequoia sempervirens, или Sequoia gigantia [32], попадет в какую-то особую собачью категорию, пожалуй, даже станет чем-то вроде того самого рыцаря Галахада, который сподобился узреть святой Грааль [33]. Голова кружилась при одной мысли об этом. Испытав такое, он может мистическим образом перенестись в другую сферу существования, в другое измерение, подобно тому как сами секвойи кажутся нам чем-то существующим вне нашего времени, вне привычных нам понятий. Чего доброго, еще рехнется пес. Такое опасение приходило мне в голову. Но, с другой стороны, как бы он не превратился в невыносимого хвастунишку. От пса с таким багажом могут отвернуться и собаки и люди.
На того, кто хоть раз видел мамонтовые деревья, эти исполины накладывают свой отпечаток, и память о них не стирается всю жизнь. Дать хорошую зарисовку или фотографию секвойи еще никому не удавалось. Чувство, которое они рождают в вас, трудно передать другому. Благоговейная тишина – вот их ореол. Они потрясают не только своей немыслимой высотой и не только цветом коры, будто плывущим и меняющимся у вас на глазах. Нет, секвойи просто не такие, как все известные нам деревья, они посланцы иных времен. Им ведома тайна папоротников, ставших углем миллион лет назад, в каменноугольный период. У них свой свет, своя тень. Люди самые суетные, самые легковесные и развязные видят в мамонтовых деревьях диво-дивное и проникаются почтением к ним. Почтение – лучшего слова не подберешь. Так и хочется склонить голову перед повелителями, власть коих непререкаема. Я знаю этих исполинов с раннего детства, жил среди них, разбивал палатки, спал возле их теплых могучих стволов, но даже самое близкое знакомство не вызывает пренебрежения к ним. В этом я ручаюсь не только за себя, но и за других.
Много лет назад в наших местах под Монтереем появился новый, никому не известный человек. Деньги и то, как их добывают, видимо, притупили и атрофировали в нем способность что-либо чувствовать. Он купил рощу вечнозеленых секвой в глубокой лощине, недалеко от побережья, а затем на правах владельца срубил их и продал, а следы бойни так и оставил на земле. Возмущение и немая ярость охватили весь наш город. Это было не только убийство, это было святотатство. Мы смотрели на чужака с отвращением, и он так и прожил среди нас, заклейменный до конца дней своих.
Разумеется, реликтовых рощ свели немало, но многие из этих величественных монументов стоят и будут стоять по причине весьма уважительной и любопытной. Управление штатов и правительственные органы не могут приобретать и брать под свою защиту эти священные деревья. А посему их покупают и сохраняют для будущего клубы, организации, даже отдельные лица. Я не знаю других случаев, где применялась бы подобная практика. Таково влияние секвойи на человеческие умы. Но как оно скажется на Чарли?
На подступах к обители мамонтовых деревьев в южной части Орегона я перевел Чарли в домик Росинанта и держал его там почти как в мешке. Несколько реликтовых рощ мы проехали не останавливаясь, ибо они были не совсем то, что нужно, и вдруг на ровной лужайке передо мной возник стоявший особняком дед в триста футов вышиной, а в обхвате с небольшой многоквартирный дом. Его плоские лапы с яркой зеленью хвои начинались футов на полтораста от земли. А под этой зеленью вздымалась прямая, чуть конусообразная колонна, переливающаяся из красного в пурпур, из пурпура в синеву. Ее благородная вершина была расщеплена молнией в грозу, бушевавшую здесь в незапамятные времена. Съехав с дороги, я остановился футах в пятидесяти от этого богоподобного существа, и мне пришлось задрать голову вверх и направить взгляд по вертикали, чтобы увидеть его ветки. Наконец-то она настала, эта долгожданная минута! Я отворил заднюю дверцу Росинанта, выпустил Чарли и не проронил ни слова, ибо на глазах у меня вот-вот могла сбыться собачья мечта об эмпиреях.
Чарли повел носом по сторонам и тряхнул ошейником. Потом ленивой походочкой направился к какой-то сорной травинке, вошел в контакт с тоненьким деревцем, спустился к ручью, испил воды и огляделся вокруг – чем бы еще заняться?
– Чарли! – крикнул я. – Смотри! – И показал на деда.
Чарли помахал хвостом и сделал еще несколько глотков. Я сказал:
– Ну, понятно! Разве догадаешься, что это дерево? Ведь головы-то он не поднял и веток не видит.
Я подошел к Чарли и задрал ему морду вверх.
– Смотри, Чарли! Это всем деревьям дерево. Конец твоим поискам Грааля!
Он принялся чихать, как это всегда бывает с собаками, если нос у них слишком высоко поднят. Меня обуяла ярость и лютая ненависть вот к таким, кто ничего не умеет ценить, кто по своему невежеству губит давно взлелеянный тобою план! Я подтащил Чарли к секвойе и потер его носом о ствол. Он холодно посмотрел мне в глаза, простил меня и не спеша отправился к орешине.
– Если он это мне назло или вздумал шутить, – сказал я самому себе, – убью его на месте. Нет, пока не проверю – не успокоюсь.
Я раскрыл перочинный нож, подошел к ручью и срезал с молоденькой ивы небольшую веточку с развилкой, всю опушенную листьями. Верх рогатки я очистил, а конец заострил, потом подошел с этой веткой к безмятежно спокойному деду титанов и воткнул ее в землю, так чтобы зелень листвы четко выделялась на шершавой коре ствола. Вслед за этим я свистнул, и Чарли довольно любезно отозвался на мой зов. Я намеренно не смотрел на него. Послонявшись минуту-другую, он вдруг, к удивлению своему, увидел ивовый кустик, деликатно понюхал свежеподрезанные прутики, примерился с одной, с другой стороны и, установив нужный угол прицела и траекторию, дал очередь.
Целых двое суток я провел вблизи мамонтовых деревьев и за все это время не видел ни экскурсантов, ни громко тараторящих компаний с фотоаппаратами. Нас окружало кафедральное безмолвие – может быть потому, что толстая мягкая кора секвой поглощает звуки и создает тишину. Стволы этих исполинов вздымаются прямо в зенит; горизонта здесь не видно. Рассвет наступает рано и так и остается рассветом, пока солнце не подымется совсем высоко. Тогда зеленые, похожие на папоротник лапы – там, в вышине – процеживают сквозь хвою его лучи и раскидывают их золотисто-зелеными пучками стрел, вернее, полосками света и тени. Когда солнце пройдет зенит, день здесь уже на склоне, и вскоре наступает вечер с шорохом сумерек, не менее долгих, чем утро.
Таким образом, время и привычное нам деление дня в реликтовой роще совсем другие. Для меня рассвет и вечерние сумерки – пора покоя, а здесь, среди мамонтовых деревьев, покой нерушим и в дневные часы. Птицы перепархивают с места на место в сумеречном свете или вспыхивают искрами, попадая в солнечные полосы, но все это почти беззвучно. Под ногами подстилка из хвои, устилающей землю уже две тысячи лет. На таком толстом ковре шагов не слышно. Уединенность и все далеко-далеко от тебя – но что именно? Мне с раннего детства знакомо ощущение, будто там, где стоят секвойи, происходит нечто такое, чему я совсем сторонний. И если даже в первые минуты это ощущение не вспомнилось, вернуться ему было недолго.
Ночью тьма здесь сгущается до черноты, только в вышине, над самой головой, что-то сереет да изредка блеснет звезда. Но чернота ночная дышит, ибо эти великаны, подчиняющие себе день и обитающие в ночи, – живые существа, их присутствие ощущаешь ежеминутно; может быть, где-то в недрах у них таится сознание, и, может быть, они способны чувствовать и даже передавать свои чувства вовне. Я всю жизнь соприкасался с этими существами. (Как ни странно, слово «деревья» совсем не подходит к ним.) Я принимаю секвойи, их мощь и древность, как нечто должное, потому что жизнь издавна свела меня с ними. Но людям, лишенным моего жизненного опыта, становится не по себе в рощах секвой, им кажется, будто они окружены, заперты здесь, их гнетет ощущение какой-то опасности. Пугает не только величина, но и отчужденность этих исполинов. А что же тут удивительного? Ведь секвойи – последние уцелевшие представители того племени, что благоденствовало на четырех континентах в верхнюю эпоху юрского периода по геологическому летосчислению. Окаменелая древесина этих патриархов относится еще к меловому периоду, а во времена эоцена и миоцена они росли и в Англии, и на европейском континенте, и в Америке. А потом ледники тронулись с мест и безвозвратно стерли титанов с лица планеты. Остались они, считанные, вот только здесь, как подавляющие своим величием свидетельства того, чем был мир в давние времена. Может статься, нам неприятны напоминания, что мы еще совсем молодые и незрелые и живем в мире, который был стар в пору нашего появления в нем. А может, ум человеческий восстает против бесспорной истины, что мир будет жить и той же величавой поступью шествовать по своему пути, когда и следов наших здесь не останется?