Текст книги "Хроника трагического перелета"
Автор книги: Станислав Токарев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
На смену шли другие. И хоть Альбер Гюйо, один из асов зари воздушной эры, в печати советовал новичкам: «Искренне вам скажу – бросайте это занятие, ничего хорошего оно не сулит», хоть рос всемирный мартиролог, они – летали.
Число катастроф со смертельным исходом не могло не увеличиваться – прежде всего у профессионалов, артистов, развлекателей публики. С марта по декабрь 1910 года погибло 32 летуна, из них только пять военных, их час пробьет в 1914-м. Зрителям же чем дальше, тем больше докучали простые полеты-«блинчики» – круги на небольшой высоте. Зрители хотели сюрпризов – трюков, дальних полетов, рекордов. Это поощряло искусство летания, но повышало риск.
* * *
Спросите сейчас представителя любого вида спорта, что заставляет его до последней возможности не оставлять арену. Ответят разное – в том числе, что надо кормить семью, и это тоже правда. Но есть другая, общая. Кто-то из чемпионов мне сказал: «Спорт как наркотик – затягивает».
Помню давний разговор с Анной Дмитриевой, некогда лучшей нашей теннисисткой, а тогда уже не начинающим, но еще и не слишком опытным телекомментатором.
– Знаете, когда вечером мне выходить на программу «Время», меня целый день преследует своего рода галлюцинация, кошмарный сон наяву. Я вхожу в магазин стекла и хрусталя, неловко поворачиваюсь, задеваю какую-то вазу, и все вокруг рушится и бьется.
– Так зачем вам это все, коль такая мука?
– Я спортсменка – без остроты, без стрессов я уже не могу.
Я вспомнил Дмитриеву на корте. Ее крики при подачах, в которых – истинно – «сила гнева, пламя страсти». Вспомнил, как, совершив ошибку, она мечется вдоль задней линии – чистая пантера, если только красавица-зверюга может колотить себя ракеткой, приговаривая «Анька – дура, Анька – бездарь».
Вспомнил и поверил: нет, не может.
* * *
Васильев в воздухе родился заново. Не по капле выдавил – разом выплеснул из себя раба.
Судя хотя бы по тому, что он – один из немногих, а из знаменитых единственный, – никогда не катал сильных мира сего. Ни князей, ни миллионеров. Автор никого никому не противопоставляет, лишь констатирует. Далек от мысли осуждать, к примеру, неимущего, на хозяйством аппарате летающего Николая Костина за то, что из школы Фармана он прямиком подался на гастроли в Бухарест, где его пассажирами были наследник румынского престола Фердинанд, принц Карл и принцесса Жозефина Гогенцоллерны, русский поверенный в делах Лисаковский. Не судить нам и Бориса Масленникова, который во время турне по Балканам в воздух поднял болгарского царя Фердинанда (бывшего австрийского гусара, закадычного друга Франца-Фердинанда, наследника престола Габсбургов), его сыновей Бориса и Кирилла, а в Белграде – сербских королевичей Георгия и Павла.
Такие полеты способствовали известности, она же – хлеб профессионального пилота, пролетария спорта.
Да ведь и сам Ефимов Михаил Никифорович не пренебрегал случаем доставить удовольствие, скажем, Гучкову. Или – Сухомлинову. Не чурался приятельством с его степенством Василь Василичем Прохоровым, сыном владельца Трехгорки. Наследный мануфактурщик и модный мужчина, возжелав не отстать от прочих, напротив, опередить, стать пилотом, положил Ефимову за ученье вдесятеро больше таксы – три тысячи. Да еще пять, чтобы первый летун России не уезжал на гастроли в Киев, где уже афиши были расклеены. И аппарат у него купил за 12 тысяч. И в первый же день угробил. И купил другой. Угробив и этот, – третий. «Папаша в кураже бьет зеркала, сынок – аэропланы», – писали газеты. Ефимова, может, в душе и коробило, но он не показывал вида, когда купецкое чадо звало его Мишкой, брата же – Тишкой.
В Россию после европейских триумфов Ефимов вернулся не бедным человеком, об этом уже упомянуто, приведем лишь еще одну цифру: от своего антрепренера он получал 78 тысяч франков в месяц. Но он знал нищету и не только за штурвалом был расчетлив – не чурался случая умножить состояние.
В июле 1911 года объявлено, что «Государь император во внимание к особым трудам и заслугам, оказанным Императорскому Всероссийскому аэроклубу, состоящему под высочайшим Его Величества покровительством, всемилостивейше соизволил пожаловать звание почетного гражданина крестьянину Смоленской губернии и уезда, Владимирской волости деревни Дуброва Михаилу Ефимову». Думается, напрасно его биографы пишут об этом в стыдливо-оправдательном тоне: мол, поскольку он принял предложение служить инструктором Севастопольской военной авиашколы, а офицеры – все дворяне, пришлось властям пойти на эту меру, Михаилу же Никифоровичу пришлось звание принять. «Ефимов» – это звучало на всю страну громче, нежели «почетный гражданин Ефимов». На страну. Но, может, не для бывшего крестьянина? Конечно, не выпрашивал он милости. Но связи его тут, без сомнения, роль сыграли.
Васильев связями пренебрегал. Как бы тогда сказали, манкировал.
Наконец, вот еще что. После перелета газеты, в особенности либерального направления, накинулись на организационный комитет. В клочья рвали за беспомощность, бездумность, легкомыслие и разгильдяйство – тот только жалко отбрехивался, как пес от стаи волков.
Но а герою-то, казалось бы, что до этой перепалки? Он весь сезон до той минуты первый в России – меньше чем за год из новичков в триумфаторы.
Ему поздравления, ему цветы. Ему жмет руку губернатор.
А он?
– Нас посылали на смерть.
Ну, допустим, изможденный, шатающийся, еще не пришедший в себя, он не отдавал отчета, что говорил. Недаром друзья тотчас увезли его в гостиницу.
На следующий день генерал-адъютант В.Ф. Джунковский вручает телеграмму:
«Передайте авиатору Васильеву мое искреннее поздравление с победой на перелете Петербург – Москва и мою благодарность за его готовность и впредь работать на пользу отечественного воздухоплавания, успехи которого близки моему сердцу. Николай».
А он в ответ? Уже отдохнувший, уже в здравом уме и твердой памяти. Как сообщает газета «Речь», он в беседке устроителей во всеуслышанье настаивает на своем:
– Генералы, добиваясь наград, отправили людей на бойню.
Он твердит об этом на каждом углу. О причинах аварий, травм товарищей, гибели одного из них. Его свидетельствами во многом питаются газеты.
В итоге, мечтающий поселиться в Москве, получивший уже приглашение организовать здесь школу, присмотревший домик, он остается на бобах. Другие участвуют во второй московской Авиационной неделе, его не зовут. Идет служить сдатчиком (испытателем) на завод Щетинина. Разбивается. В больнице пишет книгу, где все случившееся излагает и обобщает еще ярче.
Несгибаем. Выплеснул раба.
Смелым летчиком быть легче, чем смелым гражданином.
Глава одиннадцатая
Выше уже упоминался петербургский студент, получивший от Императорского аэроклуба первое на территории России международное пилотское удостоверение – Генрих Сегно. Поляк.
Воспользуемся этим обстоятельством, чтобы поговорить о роли поляков в становлении нашей авиации, ибо ее невозможно недооценить.
Современный аэроклуб народной Польши в анналах своих числит первым авиатором нации другого – штабс-капитана Бронислава Матыевича-Мацеевича, что, может быть, точнее. Сегно получил «бреве» 25 июля 1910 года в Петербурге, Матыевич-Мацеевич – 1 июля в Этампе у Блерио, куда был командирован со второй партией наших офицеров. Первым установил всероссийский рекорд высоты – 11 метров. Вторым из наших пилотов, после капитана Льва Мациевича, с которым был близок, вошел в комиссию по приемке импортных аппаратов. Бронислав Матыевич-Мацеевич мечтал, чтобы в их роду профессия военных авиаторов стала наследственной, учил летать младшего брата – Станислава, мичмана с эсминца «Мощный» Балтфлота. Старший был в ноябре 1910 года назначен инструктором Севастопольской школы, младший, воспользовавшись отпуском, отправился к нему погостить. 18 апреля 1911 года штабс-капитан взлетел на двухместном «Фармане», имея мичмана пассажиром. На высоте около 200 метров машина получила лобовой удар ветра – настолько сильный, что, кажется, застыла, потом круто накренилась влево, канула вниз и врезалась в каменную стену – ограду хутора. Из-под обломков извлекли бездыханные тела.
Вторая и третья жертвы нашей авиатики – после капитана Льва Мациевича. Мир их праху.
Но продолжим воспоминания.
Едва ли не самым популярным у нас перед первой мировой войной пилотом-профессионалом был Адам Габер-Влынский – внешне точь-в-точь один из первых королей немого кинематографа Макс Линдер – такой же маленький, элегантно-невозмутимый, как тот несгораемый и непотопляемый французский комик (передо мной портрет на обложке журнала «К спорту» – в цилиндре, с нафабренными усиками, роскошная борзая возле колен).
Габер-Влынский наладил, наконец, дело обучения в Москве, на Ходынском поле: кто только ни брался – и Уточкин, и Сципио дель Кампо, он же – пришел, увидел, организовал…
(Заметим в скобках, что Сегно совершил то же самое в Варшаве, на Мокотувском плацу, и среди его учеников – участники перелета Петербург – Москва Янковский и фон Лерхе).
Вписали свои имена в историю русского воздухоплавания аэронавт Юзеф Древницкий, упомянутый выше Ежи-Витольд Янковский, первооткрыватель полярных маршрутов Ян Нагурский (на Земле Франца-Иосифа есть мыс Нагурского). Как не упомянуть одного из спасателей челюскинской экспедиции Героя Советского Союза Сигизмунда Леваневского, пропавшего без вести при попытке долететь до Северного полюса.
Наконец, пан Михал Сципио дель Кампо – он был в школе «Авиата» инструктором, прежний авиалихач, неунывающий храбрец, воплощение того, что называется «хонор польски».
«Хонор» нельзя переводить по созвучию как «гонор». Честь. Чувство чести. «Хонор польски» – это и романтичность. И она влекла за облака. У каждого народа свои черты, и, помнится, у известного писателя Тадеуша Брезы в романе «Бронзовые врата» ирландец говорит поляку, что их соплеменники схожи – мы-де не всегда точно знаем, за что мы, но готовы за это умереть.
Ни к какой стране, кроме родной, я не испытываю столь сильной, до боли, нежности. Откуда это во мне?
Почему, когда не раз польские друзья отмечали мои именины – праздник «швенты (святого) Станислава» (имя я получил, когда бабушка понесла меня крестить, отец же, большевик, атеист, вырвал у нее младенца и в загсе записал вот так. В честь, может быть, партийного товарища), и в первый раз я услышал их «Сто лят, сто лят нех жие, жив нам», то сразу подтянул, словно чужие слова и мелодия всплыли из подсознания?
Потом вспомнил. В эвакуации, в сорок первом, в Чебоксарах к нашей квартирной хозяйке нанимались пилить и колоть дрова два польских солдата, которых занесло туда поражение от фашистов в тридцать девятом. Помню их мятые конфедератки с потемневшим красным околышем, поношенные мундиры цвета хаки и широченные, алые же галифе (может, кавалеристы были – «Хей, вы, улане, малеваны дети?»). Так вот, они меня, хилого горожанина, учили расправляться с поленьями. И торжественное «Сто лят» пели они, когда из жестяного репродуктора во дворе услышали мы сообщение о разгроме немцев под Москвой.
Где они? Ушли ли под командой Андерса, подчинясь решению лондонского эмигрантского правительства, в Иран и, может, оросили червоной кровью червоные маки в сражении под Монте-Кассино? Или позже вступили в Войско Польское, в дивизию имени Тадеуша Костюшко?
Мое любимое место в Варшаве – парк Лазенки с удивительным, наверное, одним из лучших в мире памятником – Шопену; ветви напрягшегося, противясь вихрю, дерева круто летят над задумчивой головой. Мой коллега Янек Войдыга, которого я до той поры считал просто легким компанейским хлопцем, однажды предложил показать свой город. Мы вышли из парка. «Вон там – видишь серый дом на углу? – гестапо расстреляло моего ойца и матку. А там – далей – был окоп во время повстання, я там был связной. Ходьмо далей – на бжег Вислы».
«Направо мост, налево мост, и Висла перед нами… – когда-то у нас была в моде эта непритязательная лирическая песенка, – и тут дома, и там дома, одетые лесами…» Я еще помню Варшаву в развалинах. На Маршалковской, во всяком случае, на углу Ерозолимских аллей, торчали руины, их черноту, когда вечерело, подсвечивали красным. Но не в этом дело «Смотри, – сказал мне Ян, показывая на тот берег. – О там, на тым бжезе, тен костел. Там тогда стояли ваши. Нет-нет, мы розумяли… пшепрашам, понимали (Янек превосходно владеет русским, лишь волнуясь, сбивается), цо то было за повстання, его мотивы, его трагичность и трагичность положения ваших, не имевших в тен час сил идти далей. Но мы гибли. С самолетов английских – их вели, вешь, наши пилоты, а чтобы ты знал, после того, как нас разбил Гитлер, поляки сничтожили над Францией семь немецких самолетов, бились в небе над Англией, а над Вислой немцам было тенжко нам противостоять еще и потому, что диверсионная группа Армии Крайовой на Белянах, на земле, уничтожила пять юнкерсов, – так вешь, вятр, курва мать, дул на тен бжег, на правый, и нес парашюты с оружием, с едой, а мы были на левом…»
…Помню, бродил один под стеной Королевского замка, еще не восстановленного (студенты-варшавяки носили по улицам кружки для пожертвований: одну – на Красный крест, другую – на Замок Крулевски, я хотел опустить по злотому и, туда, и сюда, меня вежливо упредили: для Красного креста – «пшепрашам, дзенькуема бардзо, але на Замок, пшепрашам, не». Пожертвования на национальный памятник принимали только от соплеменников. Живи они хоть в Австралии. Хонор польски, хонор польски…). На дворе стоял вроде бы ноябрь. Сухой и холодный ветер от Вислы влек первые снежинки, они ложились под ноги, в их тонкий слой впечатывались мои черные следы. А над головой свисали гроздья еще не опавшей, не пожухшей, пламенной рябины, припорошенные белым. Бело-красное окружало меня, бяло-червоное – пейзаж цветов национального флага, мира и войны, подвенечной фаты (или савана) и крови.
Почему в Кракове возле Мариацкого костела, когда на башню восходит трубач, трубит традиционный «хейнал» и обрывает на полуноте, как тогда, столетия назад, когда в горло горнисту, сигналившему тревогу, впилась, оборвав звук, татарская стрела, и у меня комок в горле?
Сколько раз делили, рвали на куски прекрасную страну, сколько восставала она за свою независимость?
Пушкин приветствовал взятие мятежной Варшавы. Обращаясь к протестующим французским парламентариям, писал: «Оставьте: это спор славян между собою. Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою, вопрос, которого не разрешите вы». Эти его стихи, как, в особенности, и другие – «Бородинская годовщина», князь Вяземский, в тайне души полонофил, в дневнике язвительно и непрозорливо назвал «шинельными». Но вчитайтесь в письмо Александра Сергеевича Петру Андреевичу, тогда же писанное. «Ты читал известие о недавнем сражении?.. Скржнецкий (один из вождей повстанцев. – С.Т.) находился в этом сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на белой лошади, пересел на другую, бурую, и стал командовать – видели, как он, раненный в плечо, уронил палаш и сам свалился с лошади, как его свита кинулась к нему и посадили опять на лошадь. Тогда он запел «Еще польска не сгинела», и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского майора, и песня прервалась…»
Разве не ощущаем сочувствия, даже восхищения доблестью братьев-славян в строках личного – не для публикации – письма, принадлежавшего перу нашего национального гения? Гения, а значит, вольнолюбца…
Многое в характере брата моего славянина, в сложной, часто трагической судьбе его Отчизны предопределено тем, что лежала она меж молотом и наковальней. Бисмарк, железом и кровью создавший Германскую империю, писал прямо: «Бейте же поляков, чтобы у них пропала охота к жизни… Мы не можем, если хотим существовать, делать ничего другого, как истреблять их».
В Российской империи такие призывы, конечно, были немыслимы. Но и здесь поляки (кроме принадлежавших к аристократической верхушке), самолюбивые и щепетильные, не могли не ощущать определенных ущемлений. В 1897 году Николай II приказал наименования «Царство польское», «губернии Царства польского», не устраняя из свода законов, употреблять лишь в случае крайней необходимости и заменять постепенно такими, как «Варшавское генерал-губернаторство», «Варшавский военный округ», «Варшавский учебный округ». В 1909 году был принят финансовый законопроект, где все те же слова «Царство польское» (а ведь в официальном многоступенчатом титуле император российский именовался и царем польским) заменены были на «Привисленские губернии».
Через год в Варшаве сломан постамент памятника князю Ягелло, основателю государства. В Ковеле гипсом наглухо замазана таблица на стене костела, воздвигнутого в память 600-летия короля Казимира Великого…
Так что в те годы стремление поляков прославиться в воздухе означало утверждение не только имен своих, но чести народа.
В заключение этого отступления – может, затянувшегося, но, убежден, уместного, – несколько памятных дат и фактов.
Двадцать второго июля 1943 года в городе Григорьевске началось формирование летной эскадрильи для 1-й дивизии имени Тадеуша Костюшко Войска Польского, а 20 августа 1944 года по получении достаточного количества наших боевых машин сформирована дивизия: полки «Варшава», «Краков» и 3-й штурмовой. Через три дня летчики полка «Варшава» вступили в сражение по поддержке наступательных операций советских частей в районе Варки (этот день отмечается в Польше как праздник авиации). 2 мая 1945 года в битве за Берлин польские летчики сбили 12 фашистских самолетов.
Всего же за годы второй мировой войны пилотами с белым орлом на фюзеляжах совершено 2282 боевых вылета.
Глава двенадцатая
«…Подвижный, тонкий, красиво сложенный, лицо дышит энергией, задором; глаза живые, пронзительные; голос привлекает задушевностью, искренностью; одет не как спортсмен, а как джентльмен – просто, изящно, в темно-синию триковую пару».
Таким предстал Александр Алексеевич Васильев перед газетными репортерами в начале первого турне по России – вдоль Волги. Пишущая братия особо точных деталей нам не подарила, но вчитаемся все же.
Элегантен – только что из Парижа, Доброжелателен и искренен – не ведает, какие мытарства ждут впереди. В Нижнем Новгороде появился молодой барич, хозяин размашисто задуманного турне. Здесь, на всероссийски знаменитой громадной ярмарке, ждет его верная свита – французы, русские, грузин…
Да, он доброжелателен, но не хорошая ли то мина при очень, увы, плохой игре? Гастроли, как договорено, начались до его приезда. Однако; милейший Летор сумел сломать крыло хозяйского «Блерио», доставленного из Петербурга, Кебурия порядком разгрохал собственный, нужен ремонт. Механик Реми беспрестанно ругается с механиком Лебедевым, толмачу обрыдло переводить их тирады, состоящие по большей части из непереводимых выражений, и техническая интеллигенция переходит к жестикуляции, на языке юриспруденции именуемой рукоприкладством…
Господи ты Боже мой, уж не на пресловутых ли они «Самокатах» все побывали, куда в ярмарочную пору вагонами свозят девиц? Уж не погуляли ли под «Веселой Козой», как шутники именуют нижегородский герб – оленя с закинутыми за спину рогами и игриво поднятой передней ножкой?
Меж тем совсем недавно в Нижнем летал Уточкин, и газетчики услужливо сообщают Васильеву, какой Сергей Исаич имел здесь сногсшибательный успех. Явился на ипподром в визитке, с галстуком-бабочкой, раскланялся, положил котелок на траву, взлетел на «Фармане», покружил, а снизившись, подкатил точнехонько к шляпе, выпрыгнул, надел, сдвинув набекрень. Оп-па. Цирковой трюк.
Катал пассажиров, из коих один – первой гильдии купец господин Пошехонов, лицо известное, в числе прочих достоинств обладал многопудовым весом. Сергей Исаич с ним лишь круг сумел сделать почти над землей: мотор не тянул. Пилот тотчас выразился в своей манере: «П-попрошу заплатить за живой вес вдвое», на что господин Пошехонов возражений не высказал – более того, по плечу потрепал: «Мы, брат, с тобой два сапога пара – коммерсанты».
Зато и пожертвование сделал знаменитый летун со сборов на памятник Минину и Пожарскому, о чем в газетах объявлено было, в афишках во-от такими буквами значилось…
Васильев еще не знает, что в этом турне перед ним, словно мираж, олицетворенный барьер, который все время придется перепрыгивать, замаячит любимец публики Уточкин. Сейчас он знает одно: надо лететь. Не отдохнув с дороги, едва добившись, чтобы по-ярмарочному похмельные грузчики не поломали, снимая с железнодорожной платформы, новенький «Блерио-XI». Когда добрались на ломовых до ипподрома, пилот горемычно сообразил, что предназначения некоторых частей мотора «Гном» усовершенствованной конструкции он попросту не понимает. Эх, гуманитариус, несостоявшийся Плевако. Механик Реми тыкал пальцем – то так, это этак, авиатор бестолково кивал: «Уи, уи»… В конце концов француз категорически рекомендовал хоть день потратить на освоение аппарата.
А публика ждала дебюта. А Летор насвистывал парижский куплетец. А Виссарион Кебурия, черней своих кудрей, тыкал пальцем в сторону ангара: «Чинить надо, деньги надо, лететь надо!»
Вечерело. С трибуны неслось окающее: «Летать-то станете, мошенники?»
Васильев махнул Реми, чтобы тот крутанул пропеллер. Мотор затрещал. От ветра, словно от ужаса, вздыбились волосы француза.
Странно, подумал. Вспомнил, как, когда со смотровой площадки Эйфелевой башни предстал перед ним Париж, страх неодолимо потянул броситься вниз головой в бездну. Но тут… Аппарат набрал высоту, и – иное чувство. Острое, до боли, наслаждение. Летел над Волгой, пароходы снизу сигналили гудками. Долетел до Сормова, повернул. Внизу темнело, зажигались огни. Бог мой, удастся ли отсюда, с высоты двух, примерно, верст, рассмотреть ипподромное поле? Вдобавок аппарат лез и лез все выше – отказали, что ли, элероны? Осторожно попробовал двинуть от себя клош – раз, другой, третий. Рычаг, наконец, послушался, машина выровнялась, скользнула вниз. Он сузил круг, потом еще больше. За бортом мелькнуло что-то белое. Всмотрелся. Кажется, дорожка бегового круга. Выключая мотор, планируя и снова включая, он снижался во мглу, среди которой смутно пестрели люди на трибуне скакового круга. Толчок… Земля.
Этим он в Нижнем начал и закончил – ждала Казань. Мытарства на местной чугунке. Нам с вами это, как говорится, до боли знакомо: железные дороги весьма усовершенствовались за восемь десятков лет, железнодорожные же нравы (прости нас, Господи и МПС)…
Злоключения свои Александр Алексеевич описал репортеру юмористически. «Явился на станцию, предъявил накладную, требую груз. «Мы не можем, просите весовщика», – распорядились какие-то светлые пуговицы. С трудом нахожу весовщика. «Не мое это дело, просите дежурного по станции, я иду чай пить». – «А где дежурный?» – «Пошел умываться». Спрашиваю стрелочника, носильщика, сторожа, проводника, всех, кто попадается на пути, ответ один: «Изволят умываться». Является дежурный. Мило усмехнулся и пропел: «Напрасны ваши вожделенья, огня, любви не жажду я-а»… Щелкнул пальчиками: «К на-чаль-ни-ку». Оглядываюсь, вижу плотную, сытую фигуру. Железнодорожный князь скомкал накладную и сунул в карман: «Справимся».
Прихожу завтра. Ему некогда. Но у нас афиши расклеены, завтра полеты! Он; «Не помню, куда сунул накладную». – «Да в карман же!» – «А в чем я был – во френче или в пальто?»
Тем временем газеты полны описаний первого Всероссийского праздника воздухоплавания, имеющего быть на Комендантском аэродроме в Петербурге с участием самого – наконец-то! – Ефимова, Сегно, Уточкина, поручиков Руднева, Горшкова, Матыевича-Мацеевича, подполковника Ульянина, капитана Мациевича, лейтенанта Пиотровского: гала-представление, парад отечественных звезд.
Праздник этот, впрочем, омрачен вестью о гибели при перелете Альп перуанца Гео Шаве.
* * *
«Митинги» России в новинку – другим странам они приелись. Требуется что-то новенькое. В Буэнос-Айресе Брежи на «Вуазене» соревнуется в скорости с курьерским поездом и побеждает. Из полетов по Канаде возвращается Лессепс, является на аэродром в экзотическом наряде индейцев-ирокезов. Они потрясены его мастерством, вождь Сакоченинента выкурил с ним трубку в знак принятия в свой род и нарек именем Тенераонтсованера, что означает «смелый человек с большими крыльями». К сожалению, в оперенном ирокезском головном уборе не полетаешь, приходится надевать шлем… В САСШ Гамильтон успешно доказывает своей и мексиканской таможенным службам, что аэроплан вполне применим для провезения контрабанды…
Томас Алва Эдисон положительно высказывается о применении аппаратов тяжелее воздуха для нужд почты, также и перевозки небольшого числа пассажиров. Сомневается лишь в их способности поднимать большие тяжести, а коли так, в торговле авиация вряд ли найдет применение. «Современному типу аэропланов может быть сделан упрек, что машина эта пока служит лишь спортсменам. Чтобы управлять ею, нужна особая ловкость. Полезный аппарат – тот, освоить который сможет каждый интеллигентный человек в сравнительно короткое время».
Бесполезность авиатики как спорта? Ну, а что если преодолевать на аэропланах неприступные горные вершины? Например, Альпы – хребет, оказавшийся некогда роковым для воинов Ганнибала? И вот уж объявлен приз – 70 тысяч франков. В газетах пестрят сообщения о новом опасном предприятии отважных.
Записались Винцирс, Обрен, Вейман, Ниссоль, Пайетт – не все имена широко известны. Впрочем, по возвращении в Россию Михаил Никифорович Ефимов сказал, что с его точки зрения настоящих авиаторов там, за границей, кот наплакал – Полан, который хоть смел, но коммерсант до мозга костей, Латам, которому нужны одни аплодисменты, Моран и Шаве. Остальные – богадельня. Да и из аппаратов, сказал, серьезного внимания заслуживают «Фарман» и «Блерио» – «недаром Вуазен и Соммер закрыли лавочки».
«Летят на демонской машине Моран, Ефимов и Шавез!» – писал тогда Александр Блок. Леон Моран вскорости искалечится, уйдет из летунов в предприниматели, основав фирму «Моран-Сольнье». Шаве (так правильно читается его фамилия)…
«На демонской машине»…
Но летел он на надежном «Блерио»…
Итак, записались многие, рискнули двое – Шаве, которому в тот час принадлежал рекорд высоты (2680 м), и Вейман. Долетели до Симплонского перевала, но вихревые течения заставили их вернуться. Через день Шаве полетел снова. Спустя час его увидели над Домодоссолом – по другую сторону Альп. «Блерио» быстро и плавно пошел на снижение, но над землей внезапно опрокинулся…
Гео Шаве умер в больнице на берегу тихого бирюзового озера Лаго-Маджоре. Все просил найти часы, подарок отца, и когда их отыскали в автомобиле, воскликнул: «О, теперь я выздоровею!» «Нет, – кричал в агонии, – нет, я не умру!»
А несколькими месяцами позже в Венеции некий «хорошо известный в спортивных кругах меценат» граф Саворьян де Браца заявил: с двумя друзьями он присутствовал при катастрофе, и на ее месте, осмотрев то, что осталось от аэроплана, все трое обнаружили, что одно из крыльев было укреплено лишь маленькими гвоздиками, искусно замаскированными лаком. Граф утверждал, что Шаве пал жертвой покушений.
Так ли, не так? Ефимов в упомянутой выше беседе заметил, что хорошо знает закулисную сторону авиации: «Она дурно пахнет».
Грешил он – как, впрочем, и другие летуны – на антрепренеров.
А в Петербурге летали.
И блистал, набирая приз за призом, Ефимов. Из офицеров же – Руднев.
И 22 сентября лейтенант Пиотровский, поднявшись с пассажиром, студентом Масановым, скрылся вдали и исчез. На трибунах циркулировали слухи, что он спустился на Кронверкском проспекте подле строящейся мечети. Другие убежденно заявляли: не спустился – упал.
Только вечером стало известно, что он долетел до Кронштадта, покрыв над водным пространством расстояние большее, нежели ширина Ла-Манша. Почти в темноте. Без сопровождения какого-либо судна. Не отдохнув от предыдущих полетов, а их он проделал уже два. Не проверив машину. По вдохновенью.
Шум, овации, всеобщее ликование. Офицеры вспоминают, что недавно поручики Руднев, Горшков и Когутов удостоены Анны 3-й степени, и выражают надежду на то, что и лейтенанта непременно наградят.
Уточкин – рыжий, багровый, в пиджаке в рыжую клетку – бросается к своему «Фарману», летит, сам не зная куда, и ухитряется налететь на трос запущенного Ульяниным коробчатого змея, в кабине которого некая дама и некий гимназист. Сын Сергея Исаевича. Уточкин успел выключить мотор, канат змея цел, биплан ахнул оземь, но краса Одессы невредим. Полетел бы снова, жаль, старый «Фарман», еще тот, который Ксидиас купил Ефимову, а потом продал Уточкину вскладчину с друзьями, имеет, как сказали бы на Приморском бульваре, «еще тот вид».
Лейтенант Пиотровский, которому обратный перелет не удался (аппарат упал на песчаный берег), появляется все же на аэродроме – прихрамывает, лицо в пластырях, – но, окруженный репортерами, заявляет о намерении совершить теперь перелет Петербург – Париж.
– Качать его! Вот что значит истинный спортсмен-любитель! Не то что профессионалы, которым лишь бы призы, денежки!
Думаю, средь всего этого пыла, жара и фейерверка холоден оставался лишь Ефимов. И не только потому, что камешки о денежках – в его огород: он за четыре дня заработал больше всех. Он знал цену риска и авантюр. Предчувствовал: добром не кончится.
Двадцать третьего сентября капитан Лев Мациевич предлагает подняться с ним в воздух Петру Аркадьевичу Столыпину. Премьер соглашается не без колебаний, ибо страдает стенокардией. Однако полет проходит успешно. 24 сентября Лев Макарович поднимает в воздух начальника Главного морского штаба вице-адмирала Яковлева. 24-го же он устанавливает рекорд высоты этих соревнований. Затем изъявляет желание его улучшить, каковое приветствуется высшими чинами ведомства. У него устала, болит спина, он отдает механику распоряжение нарастить спинку сиденья.
Когда аппарат был на высоте около 1000 метров, по трибуне пронеся вздох ужаса.
Фигурка пилота отделилась от машины и камнем полетела вниз. Вслед, разломанный на две части, рухнул и аэроплан.
Корпуса корабельных инженеров капитан Лев Мациевич лежал, врывшись в землю, прикрыв рукой лицо. Верно, падая, он еще сохранял сознание. Когда труп подняли, в твердой почве осталась вдавлина, точно повторявшая форму тела.
На трибуне, прижав к себе обмершую семилетнюю дочь, билась в истерике жена 35-летнего офицера, ушедшего первым из наших.
Заупокойный молебен был отслужен в Адмиралтейском соборе св. Спиридония. В церкви присутствовали матросы субмарины «Акула», которой командовал покойный, – низкорослые и кряжистые, как все подводники. Гроб, накрытый Андреевским флагом, вынесли военный министр Сухомлинов, исполняющий должность морского министра адмирал Григорович, генерал от кавалерии Каульбарс, видные думцы А.И. Гучков и Г.Г. фон Лерхе. Погребальная процессия заполнила весь Невский. Прах предан земле в Александро-Невской лавре. В момент ружейного салюта над куполом всплыл и сделал круг дирижабль «Кречет».