Текст книги "Хроника трагического перелета"
Автор книги: Станислав Токарев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Глава девятнадцатая
Всю ночь с 8-го на 9-е и до половины следующего дня Васильев провел в мастерских. Собственно, помощи от него большой рабочему люду не было: «Подайте (а позже уж и «подай») разводной ключ – да не тот, барин» (а позже уж и «Куда смотришь, садова голова, не тот, а вон энтот»), и он, обзывая себя в душе жалким гуманитарием, суетился, как мог.
К утру понемногу понимал: не успеют. Ну, а коль не успеют, значит, Господь так судил. В безумном этом предприятии помешают ему участвовать исключительно внешние обстоятельства, и совесть его, значит, чиста.
Правда, сказал ему ввечеру, расставаясь, Ефимов:
– Шанс долететь имеешь только ты.
Выходит, не судьба.
Но к вечеру мастер сообщил, что его спрашивают господин с дамой.
Он вышел из цеха. Шел сильный дождь, с зонтиков господина и дамы струились потоки воды, однако, невзирая на ненастье, располагавшее к хандре и квелости, его Лидия пребывала в явной аффектации:
– Александр! Мсье Кузминский решил протянуть тебе руку помощи!
Симпатичнейший Саша Кузминский, вместе с которым в Этампе, в школе Блерио, мытарились, на старых аппаратах учились, в одной комнатешке жили в «Отеле трех королей», провинциальном трактире со сварливо скрипучей лестницей, сварливо скрипучие нотации инструктора мсье Колена выслушивали и весьма туманные указания: «Желаете повернуть машину вправо, двиньте вперед правую ногу, влево – левую» (крутились на земле, точно на карусели). И «бреве де пило» вместе получали – у Васильева 225-й нумер, у Кузминского – 227-й, и у «Трех королей» вспрыскивали торжество, ощущая себя впрямь королями…
Кузминский опускает глаза, вертит тросточкой в луже:
– Вот видишь ли, Александр… Помнишь, мне не хватило на аппарат? Ах, ты не знаешь, да, не хотел у тебя одалживаться. Французы говорят, что кредит портит отношения… А мои старики… В Сенате – у папа за спиной: «Бедный Кузминский, два сына у него умные, третий – летун». Я на рулетке тогда выиграл. Представь, четыре тысячи триста, как один сантим. Но уж поломал, теперь у меня новый. Почти новый, и чудный безотказный «Гном»… Однако, Александр, я много летаю, намерен еще больше, ты удивишься, но я наметил себе путешествие в Китай и даже Гонконг. Так что…
– Я буду осторожен.
– Уверен. Но не о том. Вопрос деликатного свойства. Все затраты пополам. Надо же нанять авто с запасными и механиком. Поеду с ним, не волнуйся, сам…
– Я тоже! – воскликнула Лидия Владимировна. – Александр позволит! – И в знак того, что никакие преграды ее не остановят, свернула зонтик, подвергнув шляпку буйству стихий.
– И призы, прости, пополам. Надеюсь, ты не считаешь это несправедливым?
– Не считаю.
* * *
Москва ждала авиаторов. На Страстной площади, на Театральной, у Красных ворот вывешены были большие транспаранты, на коих студенты-добровольцы должны были отмечать оранжевыми бумажками, кто из участников в какой час завтрашнего дня в каком пункте трассы находится, и уже весь день девятого подле них праздная или пренебрегшая субботними делами публика оживленно спорила, Сергея Исаевича ли ждать первым – «Этот не подведет! Над пирамидами летал – Наполеон!», либо Васильева – «Молод, молоко не обсохло!» – «Зато Ефимова победил!»
Другие газетные сенсации казались нестоящими.
Ну, эко дело, депутат Государственной Думы октябрист Глебов, обозревая воздухоплавательную выставку, случайно положил в карман инструмент-уклономер ценою в десять рублей, на чем был пойман служителем за рукав («Господа, он же октябрист, – позволил себе сострить хроникер. – Эта партия предоставила себя течению правительственных событий и нуждается в уклономере, показывающем, насколько она уклонилась от официальной линии»).
Ну, среди паломников, совершавших целование креста в Царицынском монастыре, обители отца Илиодора, обнаружены в мужском платье две прехорошенькие девицы. Опять же эко дело: «диавольское наваждение» – пояснил всесильный иеромонах…
Нет, нет, нет: главное – завтра полетят!
В Москве погода стояла ясная.
Глава двадцатая
По тропкам меж ангарами, оскальзываясь, пробирались механики, кто-то у кого-то просил одолжить французский гаечный ключ.
Ушли в свои ангары и некоторые пилоты. Николай Дмитриевич Костин, хмурый более обычного, грыз кончик уса. Вместе с Сергеем Злуницыным, пассажиром, старым товарищем – по одесским еще мастерским, где вместе слесарили, пока хозяин, господин Дробинский, в подражание богатеям-пиндосам, не отправил Николая во Францию летанию учиться. Думали: вернется – загордится, по Европам путешествовал, даже умудрился в Бухаресте за решетку угодить. Тамошние фараоны углядели, что один круг над городом он описал в сторону военной крепости. Разобрались – отпустили. С извинениями. Там, в Европах, не как у нас в участке: чуть что – по мордасам. Но все равно Николай Дмитриевич пуще озлел, на подковырки земляков лишь скалился по-волчьи. Не умел, как они, шуточкой на шуточку: пришлый, из смоленских разорившихся крестьян. В столицу он привез аппарат старенький, разболтанный. Приехав заранее, щегольнул умением чертить в небе виражи с предельным креном, только что не крылом траву кося. Господа из Императорского клуба, сочувственно покачав головами, повели, показали тоже «Фарман», и новый, собранный в какой-то мастерской ПТА (товарищество организовал пилот Лебедев). Костин попробовал было подняться, заглушил мотор, вылез молча.
Злуницын погладил крыло «верной лошадки»: «Старый конь борозды не портит». – «Да глубо не пашет, – огрызнулся Костин, взялся за проволоку, которой укреплены были для надежности видавшие виды плоскости. – Тяни, знай, туже. Не портит, да глубоко не пашет». – «Нам и не надо глубоко. Высоко надо. Полетит, не бойсь». – «Где-то сядет…»
К Борису Масленникову устремился репортер «Биржевки», прознавший новость, отчасти пикантную: пассажиркою умелый летун намеревался взять хорошенькую певичку Морель, в миру Любу Голанчикову, которую самолично обучал летному делу умелый мастер (в Болгарии уж парили в небе его подопечные). «Кес ке се, Борис Семенович, мы не видим прелестной спутницы?» – «Знакомьтесь – мой пассажир и механик инженер Гурвиц». – «Вы не уверены в аэроплане?» – «Как не так! Прошу полюбоваться – тут все своими руками. Взгляните на тяги: не никелированные, как у мсье Фармана, – луженые надежней». – «Тогда почему?» – «Примета, примета… Как у моряков».
Завернул было к ангарам и Сципио, да махнул рукой, сменил маршрут, в буфет пошел. «Вы, разумеется, уверены, граф?» – «В себе, но не в моем «Моране». Впрочем, а ля гер ком а ля гер, буду жарить, пока не упаду».
Грустный стоял в сторонке Александр Агафонов. Стоял Владимир Слюсаренко: оба, манкируя лекциями в Технологичке, на Гатчинском аэродроме бесплатно работали механиками, рассчитывая взамен получить от клуба заказанные во Франции «Фарманы». Но прибыл лишь один и достался, как и следовало ожидать, секретарю клуба, вездесущему Срединскому. «Безлошадные», – острили репортеры, ничуть не взволнованные горем их.
Слюсаренко все-таки было легче: его сильно держала об руку Лида Зверева, высокая девушка с античным лицом амазонки, девы-воительницы. Генеральская, как и он, дочь, которую учил летать Владимир, и, чего никто не знал, они втайне обручились. Лидии Виссарионовне предстояло, чего, конечно, тоже никто не знал еще, стать первой русской авиатриссой: дитятей будучи, совершила она полет на зонтике в крапиву с крыши, каковою же крапивой и была примерно наказана. Но не разубеждена. В крепости Осовец, которой начальствовал ее отец, Виссарион Иванович, герой Балканской войны, поднималась на воздушном шаре, поощряемая в своем увлечении капитаном (еще тогда) Ульяниным, строила модели. Володя почти подготовил ее к пилотскому экзамену, полет в Москву пассажиркой, помощницей нареченного, должен был стать испытанием и чувства, и умения, но – увы…
Общее внимание на Комендантском аэродроме привлекал Николай Александрович Морозов. В скромном старомодном сюртуке, с небрежной, неубедительной какой-то бородкой. Но – живая легенда, последний из шлиссельбуржских узников. Четверть века в каземате! Четверть века без надежды! И – поразительно! – без отчаяния. Поистине, наука была ему опорою, сохранив не только здравый рассудок, но энтузиастическое приятие жизни.
Просили прочесть стихи. Из тех самых – из сборника «Звездные песни», выпущенного весною в издательстве «Скорпион». Уединясь в именьице Борки, прочел в газетах, что сборник решением Комитета по печати конфискован, владелец же «Скорпиона» Поляков привлечен к судебной ответственности. Морозов не был бы «Воробьем», соратником Михайлова, Желябова, Перовской, коль не кинулся бы в Комитет с требованием судить и автора. Теперь, находясь на аэродроме, то и дело обшаривал карманы, проверяя, не затерялась ли повестка с вызовом в суд на 27 сентября его, ныне мещанина, приписанного к Богом (но не полицией) забытому городку Молога. Ах, ему не привыкать стать.
Он не чинился. Слабым, но твердым голосом объявил «Песню летчиков»:
Вперед, на крыльях белой птицы!
Легко нам в вольной высоте!
Там белых тучек вереницы
Нас встретят в дивной красоте.
В лицо нам дунет ветер бурный.
Вся даль оденется в туман,
Обнимет нас струей лазурной,
Как брат, воздушный океан!
Стремленью духа нет границы,
Широк безбрежный небосклон.
На мощных крыльях белой птицы
Осуществим наш детский сон!..
Слышал ли стихи в ту ночь Александр Алексеевич Васильев? Или, как утверждают очевидцы, он дремал, положив голову на буфетный столик, на свое кепи? Автор полагает, что слышал. Может быть, они вернули его сердцу то первое, властное чувство освобождения, тот «детский сон», который окрылил прошлой весною и круто изменил жизнь? Или – чувство иное?
Версия.Почерпнув из биографической книжки упоминание о некоем незаметном, но многозначительном эпизоде, в котором участвовали Николай Александрович и Александр Алексеевич, автор поначалу усомнился. Решил, что биограф присочинил – для красоты слога. Ну, в самом деле. Незадолго-де до взлета авиатор вдруг подходит к ветерану революционного движения и вкладывает в его ладонь записку. «Моя единственная мечта – воздушная мощь дорогого отечества. Васильев». Если они и знакомы (что возможно: Морозов, напомним, член оргкомитета), то вряд ли коротко. В своей книге Васильев, подробнейшим образом описавший все, что предшествовало старту, ни словцом не обмолвился. Морозов в воспоминаниях – также. Однако в дальнейшем автору попалось на глаза факсимильное воспроизведение автографа. А уж в почерке героя ошибиться вряд ли возможно.
Современному человеку такой жест странен. Может быть, в начале века он бы таким не показался. Но случайно ли, что записка средь многолюдства передана – тайком – именно Морозову? Или выбор адресата продиктован пусть не политической, но особой личной симпатией героя? Второе – возможно. А смысл, смысл? Не стремится ли Васильев к обнародованию «единственной мечты»? К самовозвеличению? Нет, на него это не похоже. Да если бы и стремился, выбор вокруг широкий – журналисты, писатели… Высокие персоны… Жена, наконец, рядом…
Так не на случай ли чего-то непоправимого, могущего произойти в пути, вывел те строки наш герой? Не были ли они своего рода (опять-таки на случай) возможным завещанием романтика?
Читатель вправе недоверчиво хмыкнуть, но я для себя иного объяснения не нахожу. И если есть здесь доля истины, значит, не слишком-то оптимистичен на старте наш герой…
Привлекала также всеобщее внимание огромная, недвижная, подобная памятнику, – собственных тщетных усилии на посту председателя Думы, лавирования между Сциллой правых, Харибдой левых, рационализмом и целеустремленностью Столыпина, идиотизмом не терпевшей премьера придворной клики, шатания собственной партии – фигура Александра Ивановича Гучкова. Экс-председателя оргкомитета. Да, он тогда уехал. Он узрел необъятность России и исполнился желанием вновь трудиться на ее благо. Вернулся, прибыл сюда, ан председательствует уже фон-барон, старый песочник, который сейчас демонстрирует себя фотографам, выряженный в платье пилота: шлем нахлобучил, кожаную куртку натянул поверх мундирца.
К Александру Ивановичу тоже подступали потливые жидконогие субъекты с фотографическими аппаратами, он поворачивался к объективам монументальной спиной.
И еще колоритный господин с пышными усами привлекал взоры. Точнее – пан. Его ясновельможность князь Любомирский, шеф Варшавского аэроклуба, школы «Авиата», опекавший питомцев школы фон Лерхе и Янковского. В особенности последнего, за коим, пронеслась по трибунам весть, будут следовать целых три авто. Ибо: «Еще Польска не сгинела». Ибо: «Матка Бозка Ченстоховска, змилуйся над нами, над поляками, а над москалями – як собе хцешь». Любомирский – потомок Ягелло, а значит, пшепрашам, родовитей этих «Рюриковичей», в жилах которых и романовской-то крови так себе, голштинско-датский жидкий супчик. Польска – то Жечь Посполита, то сейм, то «либерум вето», когда каждый истый шляхтич одним мановением руки мог определить судьбу нации – не чета нынешним жалким думцам.
Да, фон Лерхе – шваб, но его родственник Герман Генрихович, октябрист-левоцентрист, будучи в Думе при обсуждении бюджета на 1910 год докладчиком финансовой комиссии, выступил за равенство налогообложения польских губерний с российскими – без ущемления первых. Черносотенец Тимошкин протестовал: «Русские люди не желают, чтобы посягали на русский карман за счет инородцев!» Против высказался также товарищ министра финансов. Председатель объявил голосование. Проект фон Лерхе прошел 148 голосами против 128. Видя такое, правые возопили: «Двери!», и председатель пошел на голосование посредством выхода в одну дверь тех, кто за, в другую – кто против. И все же поправка Лерхе прошла. Тэго Польска пану Лерхе не запаментае. Поэтому и Макс Лерхе заслуживает считаться авиатором польским. «Матка Бозка Ченстоховска, змилуйся над пилотами Полонии…»
* * *
К двум часам ночи пилоты начинают пробовать моторы. Ровно в три звучит пушечный выстрел, возвещая, что старт открыт.
Первым по жребию должен взлететь Васильев.
«Вижу массу дефектов. Приспособленный к индивидуальности Кузминского, аппарат требует дополнительной регулировки. Пробую его в воздухе, сев, приступаю вместе с Кузминским к выяснению тех запасных частей, которые он должен взять с собой и везти за мной. Автомобиль им еще не нанят. А поскольку я отказался от услуг «Гамаюна», то автомобиль фирмы, прекрасно оборудованный, со всем, что требуется, мне не достался. Все-таки в последние минуты мне удалось добыть пропеллер, два колеса, четыре свечи и французский ключ… Хоть туман и не развеивался, настроение царило бодрое. Янковский, Лерхе, в особенности же Уточкин, намеревались долететь до Москвы, не спускаясь. Я с моим опытом перелета Елисаветполь – Тифлис знал цену такой самоуверенности. Мой план состоял в том, чтобы садиться на каждом этапе, уменьшая риск. Вернулся Кузминский и принес ободряющее известие; ему все же удалось найти недурной автомобиль… Около трех утра мне встретился Неклюдов и вдруг принялся объяснять какую-то неправильность в карте. Как сквозь сон, слышатся слова:
– Надо пересекать дорогу не с этой стороны… Тут обогните церковь…
Стоит отчаянный туман – такой, что от ангаров не видно стартовой линии. Кто-то подходит ко мне:
– Вы готовы?
– Нет.
– Почему?
– Мне до сих пор не принесли бензин.
Вот уж повели на старт аппарат Уточкина. Слышу его: «Еду чай пить в Москву. С баранками. До скорого свидания!»
Откуда-то из полумрака звучат овации несметной толпы. Привычное ухо улавливает по звуку мотора, что Уточкин взлетел.
Мне тащат бензин. Кузминский меряет его. Оказывается, удельный вес слишком тяжел, значит, мотор быстрее перегреется, значит, уже нельзя в полной мере рассчитывать на его энергию, значит, приходится больше бояться, что он откажется работать. Приятная перспектива! Тем временем поднимается Лерхе, вслед за ним Янковский. Наконец и мой аппарат готов. Положив в карман свечи и ключ, иду к старту. По пути Ефимов:
– Лети скорее – туман усиливается.
Сажусь на аппарат. Около меня Шиманский, он без машины, он вконец расстроен, но он помогает всем, кому может: не понадобится ли чего? Клош не обмотан, скользит, может вырваться из рук.
– Дайте кто-нибудь платок!
Шиманский дает свой. Механик заводит пропеллер. Ветер ударяет в лицо. Рука инстинктивно подымается вверх. Аппарат вздрогнул, сделал несколько скачков. Поднимаю руль глубины. Я в воздухе. В Москву, в Москву!»
Старт был открыт в 3 часа утра. Уточкин взлетел в 3.20, Лерхе – в 3.31, Янковский – в 3.33, Васильев – в 3.36.
С Комендантского передается сообщение по трассе (распоряжение барона, несколько, прямо скажем, запоздалое): всем мотоциклистам и велосипедистам иметь при себе бинокль, кусачки для проволоки, пилу, топор и веревки.
– На каком они там свете? – спрашивают друг друга студенты-разведчики. – Господа, может быть, у кого-нибудь есть топор? А зачем? Куда за всем этим ехать?
Но телеграф стучит далее: увидев летящего, с места не отлучаться, ожидая следующий за ним автомобиль, поскольку не исключена возможность, что оный везет должностное лицо либо важное распоряжение.
– Ну, коллеги, это уж из Щедрина Михаил Евграфыча, Господа Помпадуры.
– Точнее – «История города Глупова».
Через четверть часа после Васильева – последним из пилотов монопланов – взлетает на своем «Моране» Сципио. Машина хоть бита-перебита, но наиболее быстроходна. Граф – единственный, кто решил следовать не собственному устремленному вниз взгляду, но карте. А поскольку она неудобна, намотана на валик, который надо вращать, и рук, так сказать, на это не хватает, он порвал ее на клочки и сложил, как колоду игральных карт.
Дошла очередь до бипланов. Весело подмигнув судье на старте, взлетел Масленников. Ни на кого не глядя – Костин.
Тем часом над аэродромом все кружил и кружил Срединский, похоже, вовсе не намеренный стартовать. Сел, жестом подозвал членов комитета. Вполголоса сообщил, что новый аппарат, названный ими «Память Мацкевича», для полета не годен. Регулировка отвратительная. Попросил исключить себя из списка.
Видя, что он удаляется к трибунам, к барону и Неклюдову наперегонки бегут Слюсаренко и Агафонов. Просят, молят освободившуюся машину.
Что стоило сановным господам сообщить пилотам об опасениях Срединского? Что стоило ему проявить корпоративную солидарность? Но оргкомитет, но Императорский аэроклуб принимали импортный «Фарман». Но – Срединский уже секретарь Императорского клуба. Но – все они заинтересованы в том, чтобы как можно большее число авиаторов приняло участие в перелете. Тузы отходят совещаться. Возвращаются: «Кто, господа, претендует, подписывает обязательство треть стоимости оплатить клубу». Агафонов, бедняк, отступил. Слюсаренко махнул рукой в знак согласия: авось, отец, генерал, одолжит. Да и приз возможен. Что ж, так тому и быть. А чтобы без обид, чтобы и число участников не уменьшить, Агафонову дать тот самый ПТА, от которого отказался Костин.
– Летим, – шепчет Агафонову его пассажир, соученик по Техноложке, по Гатчинской школе Колчин, – Летим, а то раздумают.
Агафонов взлетает, за ним Слюсаренко. К его спине прикасаются теплые колени Лиды Зверевой, на его плечах ее руки. Минут через десять в моторе начинаются перебои, Слюсаренко движением головы показывает невесте, что надо возвращаться.
На Комендантском к нему подбегает Шиманский. Лидия Виссарионовна Зверева рассказывала потом, что он предложил Слюсаренко свой, на свои деньги купленный мотор – с условием, что сам полетит пассажиром. Репортеры утверждали, что Шиманский был вне себя, говорил, что поставил все на карту, продал в Тамбове синематографическое заведение, оставил разутыми-раздетыми жену и детей, разорен, по уши в долгах, и если нынче не полетит, ему один выход – в петлю лезть.
Слюсаренко молящим взором смотрит на невесту. Лида снимает перчатки. Много надо времени, чтобы вмонтировать и отладить новый мотор, она должна им помочь.
Глава двадцать первая
Сделав положенный круг над аэродромом, Васильев повернул к морю. Туман над прибрежной косой гороховый: обещанных для ориентировки судов не разглядеть. Сулили чуть ли не крейсеры. Дело, конечно, ограничилось несколькими катеришками, на которых, верно, там, внизу, хлыщи барышень катают. Надо стараться лететь вдоль самой кромки берега. Маркизова лужа и в самом деле что лужа: упадешь – хоть не утонешь. Вчера он запомнил, что после пятого полуостровка – поворот. Этот, кажется, третий. Или четвертый? Окаянный туман. Да, обещали еще неведомую «лампу Миклашевского», дающую снизу отражение на облака. Либо ничего она не отражает, либо, что скорей всего, попросту забыли. Обещали, впрочем, в последний момент и воздушные шары. Говорят, действительно подняли. Но прав Сергей Исаевич Уточкин: чтобы его заметить, надо на него сесть.
Они верили лишь собственным глазам. Костин, к примеру, в поисках Московского шоссе, основного ориентира, дважды садился(?!) с целью расспросить местных жителей.
«Санктпетербургские ведомости» по причине правых взглядов, симпатий к чинам оргкомитета, решившие отчасти переложить вину с больной головы на здоровую, проворчали: «Авиацией занимаются и морские, и штабные офицеры, для которых буссоль и карта – не Белая Арапия, но среди участников занимали видное место люди без всякого образования, вчерашние велосипедисты и автомобилисты, у которых весь ум в икрах и которые смотрят на компас, как гусь на молнию».
Соображение резонное. Но мы-то с вами знаем, кто виноват, что не полетели морские и штабные.
Вернемся к Васильеву.
Он нашел поворот не по шпилям и куполам Северной Пальмиры, но по косым черным дымам бесчисленных фабричных труб. Словно дредноут плыл там, внизу, устремленный в просторы нового века – ко благу ли человечества, к несчастьям ли, как знать?
«Сто двадцать лет назад, – начинает свой репортаж «Русское слово», – Радищев писал: «Отужинав с друзьями, я лег в кибитку». Всего лишь 120 лет назад! Но вот другой контраст. 120 лет назад была написана радищевская книга, и только 5 лет назад она увидела свет в России. Мы не удивим Европу. Она видела уже полеты Париж – Мадрид, Париж – Рим – Турин, Париж Утрехт – Брюссель. Мы займем скромное место – кажется, пятое. Но и оно для нас – национальный праздник. Ведь у нас лишь пять лет назад радищевская кибитка взлетела…»
Намек, как мы понимаем, на события первой русской революции.
* * *
Внизу, подобно сохнущему на берегу рыбачьему неводу, змеились часто сплетенные пути железнодорожного узла. Какой основной, какие запасные? Пути сходились к еле видимым стрелкам, разбегались, скрывались за пакгаузами. Где нить Ариадны, коей надо держаться? Тут же черт ногу сломит.
Его осенило: впереди идут Лерхе и Янковский, верно, они уже определились на маршруте, увидеть бы их… Вскоре он заметил мелькнувшую меж облаков темную черточку. Кто-то из них, чьи-то крылья.
А вот внизу и долгожданный Московский тракт.
Впереди ж, вероятно, Янковский. Новехонький «Блерио», ухоженный так, что на земле хотелось погладить его по капоту, похлопать, словно по холке скакуна, летел странновато – неровно. То дыбился вверх, то нырял. Что, и Янковский не уверен в направлении? Зря – вот же петляет шоссе. И держась его, Васильев, тем не менее срезал углы на поворотах: благо на небеса не ипподромная дорожка. На прямых же Янковский от него легко ускользал – лучше, должно быть, работал двигатель.
Сильно тянул клош: чужая машина, необлетанная тобою, все равно что жеребчик, впервые почуявший руку твою на своих удилах, твой шенкель. Клош тянул, приходилось то и дело менять руки.
Попытался рассмотреть карту, Н-да-с, господа, не для него напечатано, не мастак он в картографии, да и оттиск бледный… Впереди показались крыши – тесовые, за ними железные, ближе к церкви. Это, несомненно, Тосно. Мотор гудит исправно, перламутром отливает прозрачный диск впереди. С улиц машут, кричат невнятное, но радостное, и радостно на душе. Минуло полчаса, унеслись назад леса, деревеньки, снова леса, вот и бурые стены Чудова монастыря. А зачем нам здесь, в Чудове, приземляться? Мы, глядишь, и Новгород преспокойно минуем.
Ах, бабушка говаривала: «Не загадывай, Сашенька, наперед, загад не бывает богат».
«Вдруг я услышал, что в моторе перебои. Черт возьми! Взглянул на контрольную трубочку, показывающую высоту бензина в резервуаре. Вижу – пуста. Надо спускаться в Новгороде. Над самым городом опять тревога. Вдали на шоссе сломанный аппарат, на хвосте № 4. Уточкин! А вот и его характерная фигура. Жив – слава Богу!
Старт обозначен перед ангарами. Возле них стоит «Блерио». Уверенно снижаюсь чуть левее, но аппарат, коснувшись земли, неожиданно заскакал и увяз в болоте. Как оказалось, старт был устроен справа от ангаров (на карте ошибка!), и я, подобно Янковскому, только благодаря счастливой случайности не поломал машину. Вылезти из аппарата нет никакой возможности. Подбежавшие солдаты взяли меня на руки и, шлепая по колено в воде, потащили к ангарам».
«На таком старте только на бекасов охотиться», – жаловался потом Агафонов.
* * *
Это происходило в восьмом часу утра. Что же было до того с другими?
Фон Лерхе от самого Петербурга пытался гнаться за Уточкиным, но безуспешно: его моноплан, единственных «Этрих», хоть и новенький, был не в состоянии развить такую же скорость, как отличавшийся лучшей аэродинамичностью «Блерио». Над Чудовом Лерхе от Уточкина отстал, и у него самого «сидели на хвосте» Янковский и Васильев. Однако, поскольку Уточкин не долетел 10 верст до Новгорода, Лерхе сел там первым: на минуту раньше Янковского, на пять – Васильева.
С поляны увидели, что «Этрих», пролетев створ, вроде не собирается приземляться. Полетел дальше. Вернулся. Сел. Его вынимают.
«Вид его ужасен, – телеграфирует репортер. – Воспаленные красные глаза безумца, перекошенное лицо нервно подергивается. Он производит впечатление человека, не отдающего себе отчета в происходящем. Несут, вручают серебряную братину с гравированной надписью «1911 год. Перелет Петербург – Москва. Первому авиатору, прилетевшему в Новгород». Он роняет ее в лужу».
Какие уж такие особенные переживания в воздухе почти доконали бывшего камер-пажа, получившего в самом привилегированном военном учебном заведении достойную строевую и физическую закалку? Известного спортсмена, автомобилиста, которому случалось в пробегах мускулистым плечом выталкивать из родимых колдобин доблестный «Фиат»? Турниста с осиной, но несгибаемой талией? Завсегдатая атлетического заведения доктора Краевского, где он играючи орудовал двухпудовиком? С бритым, гравюрным, невозмутимым лицом тевтонского рыцаря – лицом-забралом? Скрытая неврастеничность аристократической натуры? Да нет, иначе бы фон Лерхе вовсе прекратил летать. А он предавался этому увлечению долго, добровольцем вступил в войско сербов во время Балканской войны. В авиачасть – в войну мировую. В восемнадцатом, когда английские интервенты высадились на нашем Севере, сформировали там из своих и белых пилотов сводный отряд, в его составе был и Лерхе. Затея кончилась ничем – мороз помешал бриттам, белогвардейцы-пилоты по льду, через Карское море, перебрались к Колчаку. Среди них и фон Лерхе. Характер, согласитесь, стойкий.
А что здесь – в Новгороде?
Новичок…
Когда сел Васильев, комиссар этапа Белопольский заметил ему, что он (как, впрочем, и Янковский) пролетел в стороне от створа. Лерхе бросается к ним и бессвязно требует, чтобы они взлетели снова и выполнили правило. Янковский резко отвечает товарищу, что белые флаги на мачтах сверху не видны. Подходит пан Любомирский: кавалькада варшавской «Авиаты» уже здесь.
– Панове, – урезонивает он, – вшистко в пожондку, все в порядке, господин комиссар, не предадим этому значения.
– Предадим! – кричит потерявший голову Лерхе.
Комиссар Белопольский соглашается оставить инцидент без внимания.
Лерхе жаждет лететь дальше тотчас. Любомирский и Белопольский урезонивают безумца. Всем, в том числе князю, предлагается щедрый, с гастрономическими изысками, завтрак. Янковский не возражает – ему надо отдохнуть. Лерхе попадает в крепкие объятия врачей.
* * *
На трассе до Новгорода тем временем происходит следующее.
Борис Масленников, первый из группы бипланов, уверенно миновал Тосно, где был захронометрирован в 6 часов 18 минут. Время занесено в протокол, который было положено вести в трех экземплярах. Зачем, никому не известно. Разве чтобы занять делом побольше добровольцев и тем увеличить суету.
Спустя четыре версты на высоте 900 метров мотор чихнул, умолк, заговорил было снова, но заикаясь, и окончательно затих. Борис Семенович, летун умелый, перешел на планирование, выбирая поляну поровней. Вот, кажется, подходящая. Оставалось метров восемьдесят, как злой «Гном» вдруг зататакал, машина рванулась вниз, и ее перевернуло. Над головой Масленникова пронеслось что-то большое и темное – тело механика.
Им повезло; зеленая поляна оказалась попросту покрытым ряской болотом. Повезло, потому что аппарат упал прямо на них, и они ушли по горло в топь. Благо, к ним уже бежали крестьяне. Пропеллер пришелся на корневище и разлетелся в щепки, руль – также. Вздохнул Борис Семенович и, в грязи с ног до головы, этакий водяной, пошлепал к шоссе, где катил уже к месту происшествия автомобиль с механиком, комиссаром и репортером: блокнот наготове, карандаш в зубах.
– Как ваше самочувствие?
– Прекрасно. – Борис Семенович верен себе. – Жалко, в лужу сели. В буквальном смысле слова. И промокли насквозь.
– Намерены ли продолжить полет?
– Какое там…
* * *
Через некоторое время в Тосно сел Костин. Механик выбрался, чтобы подтянуть стяжки, и обнаружил, что холст руля оторвался от каркаса: на пенсию пора бы ветхому «Фарману». Дамы из публики принесли иголки, нитки, взялись заштопывать. Костин вздремнул в тенечке под крылом. Когда открыл глаза и узнал, что спал полтора часа, что давно прилетел Агафонов, крикнул механику:
– Злуницын, крутани, прыгай на ходу!
На его удачу, Агафонов маялся в Чудове, искал отвертку, которой на стартовой поляне на нашлось: послали верхового стражника в ближайшую кузницу. И там подходящей не обнаружили. Отвертку дал Колчину, механику Агафонова, механик Костина Злуницын.
На Новгород они ушли практически одновременно. Отсюда начался их, так сказать, персональный поединок.
* * *
Во второй половине дня в Чудове объявился барон Каульбарс. Из Петербурга он отбыл с ревизией трассы в шестом часу утра, но авто потерпел аварию, и на крестьянской подводе генерал доковылял до Любани, где сел на проходящий поезд.