Текст книги "Хроника трагического перелета"
Автор книги: Станислав Токарев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Станислав Николаевич Токарев
Хроника трагического перелета, а также иных событий, имевших место как на просторах Отечества, так и за его пределами
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.
Анна Ахматова, «Поэма без героя»
Глава первая
Часу примерно в четвертом пополудни дождь, то кропивший, то внезапно хлеставший столицу Российской империи, наконец стих. Впрочем, дорогу, ведущую в Коломяги, изрядно развезло. Чавкали копыта лошадей, взрывали грязь колеса экипажей. Публика, не имевшая средств на наем извозчиков, тем более авто, добиравшаяся до Новой Деревни от Приморского вокзала паровиком, выходившая на станции «Скачки» – и далее способом пешего хождения, – еле вытаскивала из коричневой жижи соскакивающие галоши.
Вечерело, однако не темнело: на дворе стоял июль, и ночи хоть не белые были уже, но, как называли их петербуржцы, серые. Очистившееся небо было перламутрово. В десятом часу вечера на аэродроме товарищества «Крылья», более известном как Комендантский и являвшем продолжение Коломяжского скакового поля, у поставленного перед первым ангаром, накрытого белой скатертью стола священник Николаевской Чернореченской церкви о. Алексей Грацианов отслужил напутственный молебен для странствующих и путешествующих. Звучал стройный хор певчих.
Пилоты, иные уже облаченные в кожаные свои костюмы (те, кто моложе и, следственно, нетерпеливей), другие же пока в цивильном, крестились, держа – одни на полусогнутой левой руке, подобно кавалергардским каскам или гусарским киверам, – шлемы, другие, в опущенной, – традиционные кепи.
Мысли их обращены были, даже если кто нетверд в вере, пусть не к Отцу небесному, но уж к небу – у всех. Возносясь ввысь на своих аппаратах, они знали, что с этого мига их жизни в руце Божьей, равно как в железном кулаке двигателя внутреннего сгорания. Слава те, Господи, разведрилось, поливай такой дождище, как вчера, аппарат из ангара не выведешь – парусина крыльев тотчас намокнет, отяжелеет так, что не взлетишь. Но разведрилось. Казалось даже, что солнечно, – может, от желтизны некрашеных срубов трибуны. Или бронзы, которой отсвечивали вдали мачтовые сосны Удельнинского парка.
Однако вкруг все вновь тускнело. Из-за Лахты, от болот, тянулся легкий покамест туманец.
Звуки хора певчих на миг заглушились татаканьем мотора. Военный пилот штабс-капитан Самойло заторопился, благо туман не загустел, взлететь, взять курс на Гатчину. Авиаторы проводили его взглядами – он-то успел, ему пока ничего не грозило. Впрочем, ему с ними тринадцатью (считая пассажиров двухместных «фарманов» – ах, число несчастливое) было не по пути.
Особенная тишина, наступившая после того, как прозвучало «аминь», вскоре огласилась отрывистыми потрескиваниями, чихом непроспавшихся моторов. Далеко было еще до трех пополуночи, часа старта, но волнение давало себя знать. По тропкам меж ангарами, оскальзываясь, пробирались механики, кто-то у кого-то просил одолжить французский гаечный ключ…
* * *
Теперь все в тех местах Ленинграда выглядит по-иному, там новый жилой район на 200 000 жителей. Но не одним воображением воссоздает автор давние картины. Мне описал их в своем послании чуть дрожащим, но старательным каллиграфическим почерком старый петербуржец, петроградец, ленинградец Евгений Сергеевич Салтыков. Определение «старый» нельзя отнести к внешнему его виду и манере держаться. Двухметроворостый статный сухощавый мужчина, бывший загребной одной из лодок Императорского яхт-клуба, принимая нас с женой, на ее непосредственное «меня зовут Таня» слегка прищелкнул каблуками, склонил расчесанную на пробор голову и рекомендовался неожиданно и весело: «А меня зовут Женя». В бытность гимназистом Евгений Сергеевич явился непосредственным свидетелем того, о чем поведано выше и предстоит еще поведать. Да и живет Евгений Сергеевич именно там – на улице, называемой по-старому Аэродромной. На той улице есть памятный камень, обозначающий место гибели корпуса корабельных инженеров капитана Льва Макаровича Мациевича, ставшего 24 сентября 1910 года первой жертвой русской авиатики.
* * *
Эту повесть, в которой документально, иной раз по крохам восстановленная истина мешается с вынужденным домыслом, версией, следовало бы предварить пояснением для будущего читателя. Так вот оно.
* * *
Речь идет о происшествии кратком, которое само по себе заняло лишь пять дней в июле 1911 года, начиная с трех пополуночи, когда пушечный выстрел обозначил, что старт перелета Санкт-Петербург – Москва открыт. Кратком, сегодня уже полузабытом. Лишь в справочных изданиях упоминаемом несколькими строками. Однако при тщательном рассмотрении понимаешь, что в крошечном осколке мозаичного зеркала, которое представляла общественная жизнь страны, отразилась она вся. И без описания других, вроде бы не связанных непосредственно с перелетом, но влиявших на него событий, упоминания множества лиц, цитирования их мнений, вынужденного подчас спора автору не обойтись.
Оказывается, мало прочесть много книг. Перелистать ломкие от времени, словно подпаленные по краям страницы множества газет и журналов тех давних лет…
Как славно было бы перенестись туда. Не сегодняшними глазами немолодого человека конца XX столетия, для которого полет в Москву из Ленинграда – всего лишь час (подъем реактивного лайнера до высшей, заоблачной точки траектории и спуск, как с горки, и забота, достать бы такси), но глазами другими. Моего отца. Восхищенными, мальчишескими. Шестнадцатилетний ученик Тверского реального училища, сын местного счетовода, не мог не быть на той поляне, на северной окраине города, и похожие на птиц монопланы или бипланы, подобные тоже птицам, однако волшебно плывшие по воздуху прямо в своих клетках, непременно вызывали в нем восторг…
Жилочками, кровью, в них бившейся, я связан с ним, и память сердца, кажется, наделяет меня неким прозрением. Но мальчик горд был тем, что ему предстоит жить в век пара и электричества, будущий его сын, дни которого продлятся намного больше, чем отца, доживает век расщепленного атома, измученной природы. Как совместить, сфокусировать две эти точки зрения?..
Стихотворные строки, избранные эпиграфом, удивляют не одной лишь точностью характеристики упомянутого места действия («набережная легендарная» – это, конечно же, Черная речка, близ которой, за огородами Мякишева, делал последние шаги к барьеру великий поэт). Царскосельская гимназистка Аня Горенко, будущая Анна Ахматова, наверное, тоже видела над головою аппараты тяжелее воздуха. Строки поражают даром юношеского провидения: конечно же, «не календарный – настоящий Двадцатый Век» приближался по мере приближения идущих и едущих к Комендантскому аэродрому, где крепчал гул моторов.
Опасаясь показаться банальным, автор упомянет все-таки, что не он нашел тему – она его. В какой-то моей журналистской работе промелькнула фраза «Люблю читать спортивные журналы давних лет». И через несколько дней ко мне деликатно – деликатность, скромность были врожденными свойствами его натуры – подошел малознакомый (мы лишь раскланивались) человек – Борис Евлампиевич Косвинцев. Прежде он служил в нашей газете (когда она еще звалась «Красным спортом»), теперь состоял на пенсии, время от времени возникал в библиотеке, что-то неслышно листал, выписывал в блокнотик, опасаясь обеспокоить кого-либо своей персоной. Он приблизился ко мне эдак бочком и тихо сказал: «Прошу прощения, мне довелось прочесть о вашем интересе к старым спортивным журналам, у меня имеются подшивки «Русского спорта» и «К спорту» за годы с девятьсот девятого по четырнадцатый. Вы мне не позволите отдать их вам?»
Он просил позволения! Отдать клад – бесценные раритеты! (Замечу в скобках, от оплаты категорически отказывался.) И пробил час, когда я погрузил в машину неподъемные подшивки. Отвез домой, положил на полку, решив со временем разобраться.
Через две недели Бориса Евлампиевича не стало.
Когда же я, наконец, углубился в волюмы в толстых картонных переплетах, то обнаружил: в начале нашего века одним из самых популярных видов спорта на Руси была новорожденная авиатика. Что велосипед, что лыжи или легкая атлетика! Нет, они присутствовали, конечно, равно как цирковая борьба, – правда, над возней пузанов-пыхтунов в черных, красных или серо-буро-малиновых масках репортеры скорее посмеивались (особенно издевался Борис Чесноков, заядлый футболист, неизменно элегантный крохотуля – сын его, известный волейбольный тренер Юрий Чесноков, вдвое выше отца).
Присутствовали на страницах и были популярны скачки и бега: судьба великого серого рысака Крепыша, жестоко отнятого у честного наездника Мельгунова-Яковлева (который с горя спился и умер) и доставшегося англичанину Кейтону (который терпел на нем загадочные поражения), весьма занимала спортивный мир…
Но авиатика царила в те годы. А первые пилоты, поднимавшиеся в небо на нетопырях из парусины и бамбука, терпевшие невероятное по нынешним временам количество аварий («Аппарат разбит вдребезги, авиатор отделался ушибами» – этой сакраментальной фразой пестрели страницы), пилоты-профессионалы обладали популярностью не меньшей, нежели, к примеру, корифеи театральной сцены. И можно поспорить (опираясь на число публикаций), роскошный ли Федор Шаляпин, бывший бурлак, богатырь оперной сцены, солист Его Величества, более волновал публику или невзрачный, в пуховой мятой шляпе, с бесцветными усами, бывший электромонтер железнодорожного телеграфа, первый в стране и один из лучших в мире пилот Михаил Ефимов. Дебаты ли в Государственной Думе, скандалезные рацеи молдавского помещика, основателя черносотенного «Союза Михаила Архангела» Владимира Митрофановича Пуришкевича, которого в левых изданиях презрительно звали просто Володькой, с удовольствием сообщая, что за нецензурные выражения по телефону ему обрезали аппарат, либо фантастическая жизнь и короткая, яркая, точно взрыв, воздухоплавательная карьера купеческого сына Николая Попова.
И не было в стране ни единой газеты, ни единого журнала – от почтенных, старейших, официозных «Санкт-Петербургских ведомостей» и «Нового времени», излюбленных самодержцем, до либеральных «Речи» и «Русского слова», от «Туркестанских ведомостей» до «Тифлисской копейки» и «Саратовской копеечки», где бы не описывались мельчайшие подробности перелета Санкт-Петербург – Москва.
И автор заболел этой темой. Влюбился в первых авиаторов, бесстрашных рыцарей – если не без упрека, то уж, во всяком случае, без страха. С их короткими жизнями, громкой, скоротечной славой и дальнейшим незаслуженным – полным порою – забвением. Углубился в мемуары, справочники, архивы. В старые, повторяю, газеты. Обнаружив притом, что отчеты о перелете в «Русском слове» писал репортер Евлампий Косвинцев. Отец Бориса Евлампиевича. Еще одна нить, связавшая для автора – лично – настоящее с прошлым. Скорее, впрочем, не нить, но телеграфная проволока: она несла вместе с фактами способ изложения. Репортер (тех, давних лет) не грешил красотами слога. Сухо до бесстрастия (страсть прорывалась редко) старался по мере сил передать, что видел. Неоценимый для будущих историков способ.
Что до расхождений… В среде юристов бытует выражение «лжет, как очевидец». Как известно, один и тот же факт два разных свидетеля почти всегда преподносят по-разному. Не только и зачастую не столько по причинам субъективного порядка. Кто-то, стоявший ближе к месту происшествия или дальше, левее или правее на два-три шага, обладавший большей или меньшей остротой зрения, создаст версию подчас диаметрально противоположную версии соседа…
«Когда-то Гейне ненароком и, вероятно, наугад назвал историка пророком, предсказывающим назад». Историки, собственно говоря, имеют дело как бы с последними страницами, вырванными из учебника арифметики. Они знают ответы задач, но далеко не всегда условия. По ответам воссоздают действия: сложение, вычитание, деление, умножение и извлечение корней.
В спорте есть виды, судейство которых объективно. Тому способствуют стрелка секундомера, «блин» штанги с точно обозначенным весом, рулетка, отмеряющая сантиметры прыжка или броска. И виды с субъективным судейством, где инструмент один: наш живой несовершенный глаз, живой и тоже далекий от совершенства ум. Историк судит субъективно. Даже если он, казалось бы, фундаментально доказателен, его вывод все равно версия. Поэтому в отдельных случаях автор намерен выделять трактовку спорных эпизодов как версии. Наряду с выделением свидетельств, дающих оценку событий, порой чисто эмоциональную, из глуби лет.
Закончив затянувшееся объяснение с читателем, поделившись с ним желанием посмотреть на юную авиатику не как на вещь в себе, вне исторического времени и пространства, ибо первые аэродромы – ипподромные поля или просто пустыри, в крайнем случае пыльные армейские плацы, – и ангары первых «райтов», «блерио», «фарманов» и «вуазенов» располагались не вдали, а подле торной дороги, по которой шагала история, мы переходим к сути.
Глава вторая
Нет, он не преувеличивает свое дарование. Оно – мизер, оно – букашка у подножья великого дара великого старца, недавно покинувшего сей свет. Но и он вслед за Львом Толстым полон желания воскликнуть: «Не могу молчать!»
Ведущий сотрудник скромного еженедельника «Русский спорт», подписывавший фельетон псевдонимом «Жакасс», передовицы – «Роддэ», а хронику, настриженную из газет, отечественных и заграничных, разумеется, никак не подписывавший, почему и не дошло до потомков подлинное его имя, издерган бессонницей.
Он не сомкнул глаз в ночь с десятого на одиннадцатое, он провел ее на Ходынском поле. В четыре утра с минутами в предрассветном небе возник, а лучше сказать, как бы выкарабкался из-за вершин леса в той стороне, где село Всехсвятское, моноплан и стал снижаться как-то странно, боком, кренясь, заметно вибрируя крыльями. Когда он достаточно приблизился к аэродрому, немногие, решившиеся вытерпеть здесь эту ночь, в тревоге вскочили с сырых от росы досок трибуны. Они увидели пропеллер. Не диск, который во вращении с такого расстояния вообще увидеть невозможно, а косо застывшие лопасти безмолвного мотора. Аппарат вперевалку, словно бы нехотя, словно отчаясь поддерживать далее тяжесть свою в воздухе, намеренный попросту ткнуться носом в ходынскую пыль, тем не менее приближался к двум мачтам, между которыми начертана была линия финиша. Вот он коснулся колесами земли, вот бежит, замедляет бег, сейчас остановится, не достигнув этой линии, и все усилия авиатора окажутся потраченными впустую. Нет, коснулся. И замер. И неподвижна фигура пилота. К нему бегут. Подбегая, видят, как он стаскивает шлем, бросает наземь, достает зачем-то и нахлобучиваег козырьком на длинный горбатый нос кепи. «Умоляю, минутку! – Фотограф волочит свою треногу. – Побудьте мгновение на месте!» Однако у авиатора, кажется, и сил-то нет выбраться.
Ему помогают, его ведут к беседке, построенной для членов Московского воздухоплавательного общества и прочих почтенных особ, изукрашенной плотницкими узорами, уставленной изнутри шампанским «Мумм» и шустовским коньяком.
Авиатор почти висит, обняв за плечи двоих дюжих провожатых. Сейчас особенно видно, как он, победитель перелета, этот вольный сын эфира, мал, субтилен, тонкокост. Если не сказать – тщедушен. И бледен – лик мумии, глаза ввалились.
По ступеням беседки спускается навстречу триумфатору генерал-губернатор Москвы красавец Джунковский. Блестящий гвардеец. Добрый друг государя и, поговаривают, сердечный – сестры государыни. Поскрипывают лаковые сапоги, позвякивают шпоры, посверкивают генерал-адъютантские аксельбанты.
– Добро пожаловать в Первопрестольную, – бархатным баском, громко, для всеобщего услышания, произносит Владимир Федорович и протягивает обе руки – длиннопалые, крепкие, холеные. Авиатор роняет в них свою – грязную, с ладонью, перевязанной носовым платком, столь же грязным. Не только от бензина и масла, от запекшейся крови тоже. Рука не хочет разжиматься, сведенная усилиями сжимания клоша-штурвала. К тому же, понимает приметливый сотрудник «Русского спорта», поклонник и немного знаток авиатики, кровяные пятна – он мозоли сорвал.
– Славно долетели? – В светской небрежности губернаторского тона скорей утверждение, нежели вопрос.
Пилот что-то бормочет. Генерал удивленно поднимает брови к козырьку. И снова громко:
– Честь имею поздравить. Первый приз – ваш!
И снова непослушными губами неслышно – ах, неслышно! – шевелит герой перелета. Генерал возвращается в беседку, авиатора ведут к близстоящему авто.
– Что он сказал, что? – допытывается сотрудник у более ловких, прытких, пройдошливых, вездесущих коллег. Вопрос профессионально не корректен, добытчик информации – ее монопольный владелец и не обязан делиться с конкурентами. Впрочем, некий газетный рысак пожалел-таки клячу, оставшуюся за флагом.
– Сказал, изволите видеть, что за сто тысяч больше бы не полетел.
– Не полетел?
– Именно так… И еще: нас посылали на смерть. Каково? С вас коньяк, батенька.
В течение трех последующих дней сотрудник доискался таких подробностей, которые лишили его сна, невзирая на принимаемый для успокоения лауданум. Летят часы шестнадцатого, субботы, мальчишка-курьер из типографии Рябушинского, что на Страстном бульваре, вопрошает в коридоре, сколько можно ожидать передовицу, и сама редактор-издательница госпожа Ковзан (суфражистка и спортсменка-циклистка), дорожащая пером сотрудника, заглядывает в его комнатку. Раз, другой, третий – укоризненно молчит, страдальчески.
За окном шумит Петровка, пестрят вывески – шляпного магазина Сиверсена и К°, банкирской конторы Пантелеева, торгового дома Александрова с сыновьями, обещающего почтенной публике комфортабельнейшие кровати и преудобнейшие ванны, и товарищества Брокар, чья рисовая пудра нежна, как лебяжий пух, и именно так названа. Под окном посвечивают золотцем соломенные диски канотье, колышутся, пенятся перья дамских шляпок.
Все суетно, низменно, мелко, никому нет дела до драмы, занавес опущен, зрители превесело разошлись. Так нет же, нет, он не может молчать. Оседлав нос пенсне со шнурочком, ткнув ручку в чугунную чернильницу, изображающую горного орла, он броско, крепко, брызжа лиловыми ализариновыми чернилами, пишет…
Свидетельство.«Снова – «Цусима»!
Но на этот раз не среди волн Японского моря, а у себя же на родине, между Москвой и Петербургом, в волнах океана воздушного…
«Цусима русской авиатики» – это перелет между Петербургом и Москвой».
В этом перелете все до мельчайших подробностей напоминает о том страшном поражении, имя которому – «Цусима».
«Русский спорт» № 37, 17 июля 1911 года.
Он прав, говоря о сходстве громкого события с малозаметным, тот неведомый Роддэ.
…2 октября 1904 года сформированная на Балтике и названная 2-й Тихоокеанской эскадра подняла якоря на рейде Либавы. Лишь четыре броненосца – флагманский «Князь Суворов», «Александр III», «Бородино» и «Орел» были вновь построенными, остальные – вооруженные устарелой артиллерией «самотопы», из них дряхлый, двадцатилетней давности, «Адмирал Нахимов» вовсе негодный для линейного боя. Посланное вслед подкрепление, 3-я эскадра, насчитывало из четырех броненосцев три – береговой обороны.
…Из девяти аэропланов, поднявшихся с Комендантского, новыми и более или менее опробованными были два. Двое летели на чужих аппаратах, причем один из двоих не был даже достаточно знаком с системой управления монопланом, привыкнув к бипланам. Два аппарата – старых, неоднократно терпевших аварии, с заплатами на крыльях, перевязками на оперении. Один – признанный недостаточно отрегулированным, да и с только что смененным мотором, взятый ввиду горячего желания лететь и отсутствия другого выхода. Один – построенный пилотом самолично, вручную, без должных знаний.
Летчики просили отложить старт хотя бы на день, так как новые машины не успели освоить, запасные части подвезти. Организационный комитет категорически отказал.
…Многие экипажи как 2-й, так и 3-й Тихоокеанских эскадр комплектовались второпях, большую часть матросов составляла необстрелянная молодежь, офицеров – только что выпущенные из Морского корпуса, с ремеслом своим они знакомились на походе, да и там комендоры не имели возможности подучиться прицельной стрельбе: учебных снарядов с собою не взяли. До войны же ради экономии стреляли мало, равно как выходили в открытое море – дабы не тратить лишний уголь. 3-я эскадра нагнала 2-ю лишь у берегов Аннама (Вьетнам), времени на отработку взаимных действий не оставалось.
…Из девяти пилотов-участников перелета Петербург – Москва двое получили дипломы менее чем за неделю до старта. Шестеро из девяти совершали полеты лишь над полем взлета, кругами, условия мало-мальской дальности, совершенно иные, были им незнакомы. Предстоял же путь в 700 верст.
Версия.По общепринятому мнению, инцидент еще в Северном море, когда у Доггер-Бэнк эскадра умудрилась обстрелять флотилию английских рыбацких судов, причем получил повреждение собственный крейсер «Аврора», объяснялся панической боязнью вездесущих японских миноносок, которой был охвачен вице-адмирал, генерал-адъютант Зосима Рожественский. Существует и иное мнение: секретные агенты вице-консула российского посольства в Париже Аркадия Гартинга, на самом же деле – главы заграничного отделения тайной политической полиции, ЗАГ, намеренно (для поднятия престижа и выколачивания у петербургского начальства дополнительных рублей и франков) засыпали радиостанцию флагмана донесениями о том, что Япония закупила миноноски во всех странах, у всех берегов готовятся диверсии. Последнее более напоминает правду. Гартинг (он же Гершельман, он же Ландерзен) еще студентом, членом партии эсеров, добровольно поступив в охранку, практиковал самые дерзкие дезинформации и провокации. Венцом их было открытие в Париже мастерской для изготовления бомб. Для провоцирования и выдачи товарищей по партии. В 1908 году парижская «Юманите» разоблачила статского советника, кавалера ордена Почетного Легиона и многих других наград, как иноземных, так и отечественных, громыхнул международный скандал. Гартинг застрелился.
…Аналогия дальняя, но, согласитесь, что-то в ней есть. Эскадра не ведала, где искать противника, пилоты с трудом находили и сам маршрут. Карты, выданные оргкомитетом, никуда не годились. Один из участников по пути сделал изрядный крюк, второй вообще полетел совсем не в ту сторону.
…Ввиду некомпетентности автор не вправе даже и размышлять о коренной причине поражения в Цусимском проходе Корейского пролива. Не может судить, правомерна ли давняя версия – о том, что адмирал Зосима Рожественский, бывший начальник Главного Морского штаба, был бездарным флотоводцем, японский же адмирал Хейхатиро Того совершил маневр, равный по гениальности действиям Нельсона при Трафальгаре (мнение зарубежных специалистов), либо обнародованная недавно [1]1
Чистяков В. Четверть часа в конце адмиральской карьеры. Знамя. 1988. № 10.
[Закрыть]– о том, что маху дал Того, Рожественский же действовал безупречно, виной всему стечение обстоятельств. Японский флот был мощнее, артиллерия, обладая бризантными снарядами, обрушила на наших огневой и газовый вал, русские же бронебойные прошивали корпуса вражеских судов навылет, но не взрывались. Потому ли роковым утром 14(27) мая 1905 года, велев по случаю юбилея коронации Николая 11 торжественно поднять стеньговые флаги, Рожественский не принял во внимание радиограмму с госпитального судна «Урал» о идущей параллельным курсом неприятельской армаде, рявкнув «Не болтать!», что был тупоголовый бурбон, или, напротив, решил, хитрец, внимательней слушать чужие переговоры в эфире, тоже не стоит гадать – не угадаешь, Как бы то ни было, в бою погибло 22 корабля под Андреевским флагом. Убито, утоплено, сгорело заживо и пропало без вести 5045 моряков. Командующий 3-й эскадрой адмирал Небогатов дал себя окружить и сдался в плен.
…Итог перелета Петербург – Москва. Терпели аварии (все – по нескольку) девять аппаратов из девяти стартовавших. Ранены и контужены пятеро пилотов и пассажиров, двое – тяжело. Один погиб.
…Мы. не знаем и не узнаем последних слов командира первого из погибших кораблей – «Осляби» – капитана 1 ранга Бэра: он скрылся в пучине вместе с гигантским факелом, в который превратился его высокобортный океанский броненосец. Не знаем, что завещал командир эсминца «Громкий», стремившегося в одиночку, избежав исполнения небогатовского приказа о сдаче, вырваться в открытое море. И кавторанг Керн, когда после двух суток боя без еды и сна, смертельно раненный, передал управление юному мичману Потемкину. Не узнаем никогда, что думал рулевой эскадренного броненосца «Орел» Копылов, когда сжимал штурвал руками с напрочь оторванными осколком пальцами.
Океан не скажет.
Но знаем мы, что сказал в пятом часу утра 11 июля 1911 года в Москве на Ходынском поле – том самом, что несколько лет назад было завалено трупами после чудовищной давки, трагически знаменовавшей начало царствования последнего из династии Романовых, авиатор Александр Алексеевич Васильев:
– Нас посылали на смерть.
Что и написал автор передовицы «Цусима русской авиатики».
Ведомо ли, однако, ему, до какой степени точно в своей аналогии он накрыл цель? Вряд ли. Клубок причин, приведших к русско-японской войне, к поражению, краху, имя которого «Цусима», еще долго не был распутан.
Но говоря о точности аналогии, автор имеет в виду некоторых действующих лиц, фигурировавших в истории и той войны, и – начала русской авиации. И – перелета. Такое вот – не случайное – совпадение.
Так, адъютантом главнокомандующего Куропаткина служил бывший лейб-гусар граф Стенбок-Фермор, настолько явно по расчету женившийся на дочери московского купца-миллионщика Харитоненко и запятнавший этим честь, что вынужден был уйти из гвардии. В дальнейшем депутат III Государственной Думы от фракции «Совета объединенного дворянства», крайнего правого, черносотенного крыла, граф Стенбок-Фермор возглавил Императорский Всероссийский аэроклуб. Прямо причастен к перелету.
Так, одним из виновников поражения под Мукденом, командующим корпусом, разбитым японским генералом Ноги, был генерал от кавалерии барон Александр Васильевич фон Каульбарс. «Его дальнейшая «деятельность» в 1905 году (иронически замечала «Русские ведомости») известна всей России» – к ней мы еще обратимся, дабы дать елико возможно полную характеристику личности, взглядов и образа действий председателя организационного комитета перелета.
И, наконец, вот что писал Сергей Юльевич Витте, все понимавший в механизме управления империей: «Великий князь Александр Михайлович был прародителем этой проклятой затеи, составившей несчастье России». Затеи, то есть «маленькой победоносной войны для удержания революции» (так поделился чаяниями двора министр внутренних дел Плеве с Куропаткиным) и к революции же приведшей.
О названном актере исторической сцены – подробнее. Поскольку его роль в развитии нашей авиации (какую, нам предстоит понять в ходе дальнейшего рассказа) трудно переоценить: великий князь состоял августейшим шефом воздушного флота, к нему сходились многие нити.
Сын любимого дяди Александра III, а значит, двоюродный дядя Николая II, рослый, красивый, эффектный мужчина, не пользовался фавором при дворе. Ни разу не упоминал его имени царь в своих дневниках, ведя которые на протяжении всей жизни, тщательнейшим образом фиксировал, кто, в частности, из родственников в котором часу с минутами зван к завтраку, обеду, ужину, с кем гуляли, играли, к примеру, в домино. Вообще ветвь Михайловичей Николай и ближние не жаловали, как и их мать, принцессу Баденскую, имевшую репутацию дамы хитрой, коварной и бессердечной. Александр, похоже, более других братьев и сестер удался в нее – с ее быстрыми приметливыми темными глазами и обволакивающими манерами. Был весьма честолюбив, страстный интриган, влияние же простирал косвенно, через посредство родной сестры последнего царя Ксении Александровны, на которой был женат.
Одно время мечтал стать генерал-адмиралом российского флота, оттеснив с этого поста родного дядю царя Алексея Александровича. Не получилось. Тогда добился выделения из морского ведомства «Добровольного флота» как некоего вспомогательного, возглавил его руководящий комитет, в помощники взял контр-адмирала Абазу. Комитет ведал торговым мореплаванием, строительством верфей (не на них ли «подновлялись» самотопы армады Рожественского?). Подрядчики наживались – контракты оплачивались по повышенным ценам. При этом немало, верно, перепадало и великому князю. Предположение не голословно. Когда началась русско-японская война, составился комитет для сбора доброхотных даяний с целью постройки военных судов. Председателем назначили любимого партнера государя по домино младшего его брата Михаила, Александр же Михайлович угадал определиться на пост вице-председателя. Пока стучали костяшки, заказы уплывали на заводы Ванье – подставного лица: предприятие принадлежало «Доброфлоту», следственно, Александру Михайловичу с присными. После войны великий князь со слезами просил Государственный Совету покрыть недостачу из казны. Стоит упомянуть еще об одной авантюре все того же кружка: когда формировалась 2-я эскадра, они выдвинули идею купить флот… у Бразилии. На переговоры ездил адмирал Абаза, для конспирации сбрив бороду и перекрасив голову. Флот не купили, изрядная сумма уплыла из государственного кармана за пазухи мундиров с аксельбантами.
В статье «Падение Порт-Артура» В.И. Ленин писал: «Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами… Бюрократия гражданская и военная оказалась такой же тунеядствующей и продажной, как и во времена крепостного права… Военное могущество самодержавной России оказалось мишурным». В статье «Разгром», навеянной цусимским поражением: «Великая армада – такая же громадная, нелепая, бессильная, чудовищная, как вся Российская империя».
Русскую авиатику ждала своя «Цусима».