Текст книги "Стихотворения. 1915-1940 Проза. Письма. Собрание сочинений"
Автор книги: Соломон Барт
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
6. «Приводит всё к великой казни…»
Слова мои звучат упреком,
А мне бы ритм – удар в удар —
Мне б только видеть, как – наскоком —
Тебя уводят в тот угар,
Как ты, упрямясь чуть и млея, —
Удар в удар – идешь за ним,
Как танец зреет и звереет.
И ночь и ночь. И дым и дым.
И бесконечный переулок.
И ночь и дым. И ночь и ты.
И сердца шаг. И шаг твой гулок…
И ты идешь из пустоты.
Над пустотою ты ступаешь.
Земля уходит из-под ног.
Проходишь мимо. Исчезаешь.
Но в мире нет иных дорог.
Приводит всё к великой казни,
Затем великой, что она
Из жизненной водобоязни
Выносит нас на берег сна.
И мелкий путь телесных странствий
И духа яростный потоп —
Всех вожделений окаянства
Венчает тленьем мудрый гроб.
И в этом чуде разложенья,
Во мгле летейской глубины
Нас ждут безлиственные сени
Неодолимой тишины.
О, эту тишину лелеять:
Свой шаг, свой танец позабыть,
Последний вес и смысл развеять —
Да, только так дано любить.
1937
199. Поэма о масти
1. «Земным веселием тревожим…»2. «О бытие! О блеск одежды!..»
Земным веселием тревожим,
Биясь в томленьи, как в петле,
Ты вновь пытаешь в день погожий
Свое рожденье на земле.
И руки голода и страсти,
И красное в тебе, во мне —
В огромной синеве, как снасти
На звонком, на прозрачном дне.
Но сердца вещее начало
Сгорает в гибельном, в чужом,
Стихает жизнь в глуши причала
Огромной тьмой и малым сном.
А там совсем, совсем иное:
Мы забываем по утрам,
Куда тишайшею тропою
Восходят дни к своим ночам.
3. «В переселенье душ поверить…»
О бытие! О блеск одежды!
Вокруг тебя, вокруг меня,
Вокруг земли расцветом свежим,
Крылатой зеленью звеня,
Вдруг с облака – ожогом кисти —
В поля отброшен, с небом слит,
Кто здесь свершает путь лучистый,
Кто рукавами шелестит?
Как дети, вот они играют,
И вот детей уводят спать,
Как птиц стремительная стая,
Как зов залетный – здесь, опять —
Твое приветствие, разлука,
Глухая жалобная весть,
И шелест рукавов, и руки,
И боль, которой нам не снесть.
4. «Да служит равенству и братству…»
В переселенье душ поверить,
Иль не поверить… Всё равно,
Той глубины нам не измерить
И не продеть звена в звено.
Всё повторится: звери, птицы,
И человек, и сон, и явь,
И мака алые зарницы,
И легкий веющий рукав…
И все часы во имя смены,
И смены все во имя снов,
Во имя верности, измены,
В размене тающем часов…
О нет! О нет! Мы помним, помним,
Как убивали по ночам,
Как смерть ступала по камням
В подвала сумраке огромном.
5. «Твоя душа из горностая…»
Да служит равенству и братству
Земной развесистый уют!
Давно во славу равной части
Победу барабаны бьют.
Не знаменем ли красным пышет
Столицы древней фронтиспис…
Но где же глубже, ниже, выше
Опять бунтуют верх и низ.
Ученый хочет постоянства,
Поэты просят подождать…
О, диктатура окаянства!
О, жажда женщины рожать!
Но что б ни сбылось: пусть случайно
Встает на смену власти власть, —
В игре судеб необычайной
Важна не истина, а масть.
6. «Так что ж, друзья! встав на ходули…»
Твоя душа из горностая.
Был красен ты, а ныне бел.
Судьбины ветр несет, качает
Твою земную колыбель.
Опять бредешь под небесами,
Под рукавами по земле,
Опять ты убаюкан снами, —
Биясь в томленьи, как в петле.
И если любишь, ненавидишь,
Всё так же веришь, так же лжешь, —
Всё та же жжет тебя обида,
Что правды нет, что лжива ложь.
Так, восходя от часа к часу,
Непроницаем человек:
Сегодня бел, а завтра красен —
Кто славянин, кто печенег?
Так что ж, друзья! встав на ходули,
Раскинем веером наш взор.
Но наш единственный, от пули
Не перекошенный забор
Не отдадим… Напишем повесть,
Как мы, теряя, берегли
И честь свою и даже совесть,
Высокий дар родной земли,
Как неустанно мы боролись
С соблазном храбрости шальной,
Как жили в мытарствах недоли
И сновиденьем и мечтой.
Белей снегов и горностая —
Сквозь красный клюквенный кисель —
Мы до отчизны докачаем
Свою пустую колыбель.
1936
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В АВТОРСКИЕ КНИГИ
200. «Голубое высокое небо…»
Голубое высокое небо.
Тишина на полях, – вдоль лугов.
Мне – пройти непомерностью лета
До осенних пустых облаков.
Сколько раз эта ложь повторялась,
Эта мнимая вечность в груди!
Впереди – необъятное небо,
Золотая печаль – впереди!
201. «Не цвести уж весенней тропе…»
Не цвести уж весенней тропе.
Надвигается осень.
Эту книгу дарю я тебе,
Эту чашу и посох.
Над порогом угрюмым моим
Нависают деревья.
Ты уходишь сквозь зори, сквозь дым
В ветровые кочевья.
Жизнь жестока на дальних путях.
Знать, судьба уж такая!
Стая птиц высоко в небесах,
Журавлиная стая.
202. «Из пустоты, из темноты…»
Из пустоты, из темноты —
Так сердце страхом шелушится —
И эти за окном цветы,
И этот день, и эта птица,
И ночью звезды вдоль чернил,
Неисчислимые ступени,
И я в избытке темных сил,
И я в избытке темной лени.
И ты, идущая ко мне,
Ты – невесомыми стопами —
В огромной тьме и тишине
Моими днями и ночами.
203. «Тобою жил, Тобой болел…»
Тобою жил, Тобой болел.
И увидал за сенью славы
Твой каменеющий удел
Во храмах злобы и неправды.
Молчанье. Думы до утра.
Ночная мысль всегда сурова.
И шло из вечного нутра
Всепроникающее слово.
О стопы тихие древес!
О стопы трав и ветра стопы!
О бесконечный ход небес!
И я – во тьме тяжелолобый.
И это слово: иудей.
И точно дуновенье: братья!
И широко среди людей
Их злая вера и проклятья.
Из рукописной тетради в архиве Д. С. Гессена
204. «Стекает кровь на блеск слоновой кости…»205. «Босые ноги. Серая трава…»
Стекает кровь на блеск слоновой кости.
Да, это утро там за чугуном
Решеток. Помнишь, ветровые трости
Сбивали листья, обнажали дом.
Но нам ни слез, ни ропота не надо.
Вернее нет, чем страха терпкий плуг
И в бороздах его живое стадо…
И если жжет предутренний недуг
И жар небес на соль земли стекает,
И благостно мы сходим вдруг с ума, —
На плац-параде всё еще крепчает
Под сапогом морозная зима.
Босые ноги. Серая трава.
И я больной и полный аллегорий.
Густеет мгла, редеет синева,
В долине там – спит санаторий.
Пастух твердит о чуде, о приметах
И чешет ноги и плюет в траву.
Всё явственнее смерть бредет по свету
На этом склоне, рядом, наяву.
Сыреет, но без страха жду простуды —
В прохладу окунуся, лягу в ночь.
И жизнь и смерть, быть может, лишь причуды,
Которых невозможно превозмочь.
Из машинописной тетради в архиве Д. С. Гессена
«С. Барт. Стихи. Варшава, 1942»
206. «Идет окольная дорога…»
Идет окольная дорога —
Дорога вверх, дорога вниз,
Направо, влево, – ради Бога,
Кто б ни был ты, посторонись!
И ни плетня, ни частокола,
Ни дома крепкого не ставь.
Пусть будет ветр, и ветр и воля.
Кабацкий щедрый наш устав.
И только по утрам проснешься,
Уже б учуял и ступил,
Ступил без права и запроса
Всей буестью заветных сил —
Туда, где есть, где нет дороги,
Где частоколы и дома,
Где с каждого глядит порога
Своя тоска, своя тюрьма.
1939
207. «За окна – лето одолело…»
За окна – лето одолело —
Поник и умер первый лист.
Благоуханны смерть и смелость.
В огромных рамах шелест, шелест.
Закат глубок. Закат лучист.
Поют зеленые верхушки,
[…………………]
Еще текут твои теплушки,
Палят еще ночные пушки —
Подземный гул, подземный гром.
Но тише, тише. Много тише
Так умирает первый лист.
Склонились мы и еле дышим,
Мы голос смерти слышим, слышим,
И голос этот юн и чист.
1939
208. «Строптивый день. Безумием разъятый…»
Строптивый день. Безумием разъятый,
Как женщины меха и душный ветр.
[…………………………]
[…………………………]
Рукав взлетел. Дым по полю кудрявит.
Раздуло ветлы. В клочьях борода.
Россия – голь, Россия – поль прославит.
Плывут под ветром набекрень суда.
Мохнатых проволок густые семена
И ночью вся ночная тишина.
Как жажду утолить без песен, без вина,
Как жить, когда в агонии страна!
1939?
209. «Всё это так. И это неизбывно…»210. «Бывают в жизни долгие длинноты…»
Всё это так. И это неизбывно.
Взлетают скалы. Рушится обрыв.
Взгляни, каким таинственным курсивом
Восходит дым от золотистых трав.
Восходит день от медленных пожаров.
Горит земля подспудно и темно.
Ты тот, чьи начертанья без помарок.
И это ложь. Но это всё равно.
Канавы ширь. Бьет ливнем океана
Чума и слава. Много ли испил?
И все мы пьем из одного стакана.
Убить себя? И в смерти спала жизнь.
211. «Ошеломлен внезапным громом…»
Бывают в жизни долгие длинноты,
Глядишь на крышу и палишь в сову.
Я сяду в кресло помнить Дон-Кихота —
Сам сочинил и сам же изорву.
Прекраснодушный малый, тощий рыцарь…
И у меня он скучен и смешон,
Но дорог мне высокой чести мытарь
И кто б ни шел: быть может, это он?
Никто. Но вот звонок, как жук о стекла.
Она! О Дульцинея! Как всегда,
Всем телом снова говорит о пекле,
Где нежность, вечность, чистота.
И станет жаль невольно Сервантеса,
Что книги он своей не изорвал.
Наш путь земной, наш страшный путь небесный —
И смертный, смертный, смертный наш привал.
212. «Сквозь ветр и дождь отверженные Богом…»
Ошеломлен внезапным громом —
Взыграла цветень и летит
Над старой мельницей, над домом
Внезапный гром еще гудит.
Плывут воздушные паромы —
Все эти тучи, облака.
Кудрявятся стога обломы
И в легкой накипи река.
Ошеломлен внезапным громом,
Ты зашатался на ногах.
В руке ты нес пучок соломы
И глыбу солнца на плечах.
213. «– Немногие поймут, – предсмертно скажешь…»
Сквозь ветр и дождь отверженные Богом
И эта боль, которой слишком много,
Толкая ночь в притихший санаторий —
За дверью плещут, плещут ковыли.
Еще темно. Едва синеют шторы
И слух и стекла в дождевой пыли.
В такую ночь для гибели созреть —
О, не ропщи: мне над тобою петь,
Дыбилась молодость упруже стали,
Как день единый, дни твои завяли,
Любовь легла под черный плат —
Под черным платом – мертвый взгляд.
Ты ждешь… иль ты в бреду кошмарном.
Я постучусь. Рассвета луч янтарный
Войдет со мной в мерцающий покой.
Предстану я загадочно простой
И все твои сомненья, все запросы
В моих очах как тающие росы.
Проснись. Всему, всему, что невозможно,
Что умерло на дыбе осторожной,
И на окне уставшей ветке лилий
Несу ответ, овеян шумом крылий.
И донесу до смертного порога
Я эту боль, которой слишком много.
– Немногие поймут, – предсмертно скажешь,
Развяжешь сны и ляжешь весь в тени.
Она давно уже стоит на страже
В высокие, прямые, праздничные дни.
И небо всё и зарево в тени.
И девушка так явственно в тени,
И на лужайке, как могилки, пни да пни,
И дальше, дальше всё в тени.
25. IX. 1940
214. «Она входила в комнату всегда…»
Она входила в комнату всегда
Сурово, молча и небрежно
Протягивала руку… Так вода
Течет течением безбрежным
И самовластным, будто берегов
В помине нет, как будто ей дано
Владеть пространством. Медленно, темно,
Нежданно загораясь светом слов,
Вступала во владенье миром
Большим, как жажда человека быть
Собой, своею волей жить,
А не чужой – капризом и пунктиром.
1940
215. «Паучья нежность! Жар совокупленья!..»
Паучья нежность! Жар совокупленья!
Так хочет тело, так вопит душа.
Всегда душа – до тьмы исчезновенья,
До тела растяжимая душа.
Проходит день над крышами, над башней.
Твой день высок, как небеса глубок.
Твой уголок, твоя земная пашня,
Твоя душа… Увы, ты изнемог.
Опять душа… Сорвешься вдруг, заплачешь,
Зовя ее, ее превознося.
И ты поймешь, что дальше жить нельзя —
Незряча ночь. Но день еще незрячей.
1940
216. «На запрокинутый огромный взор…»
На запрокинутый огромный взор
Вознесена немая крыша гроба.
Гляди, гляди, гляди в упор,
Смирись, прими заветное: мы оба…
Худоба смерти, смертный час.
На шею острие уже свисает,
Вот упадет один, один из нас
[……………………]
Другие стихотворения
(по автографам в архиве Д. С. Гессена)
217. «Из древнего забытого колодца…»218. «Со взбухших крыш стекают слезы…»
Из древнего забытого колодца —
О, нагружать и только нагружать!
Чтоб к вечеру опять, чтоб снова отколоться
И снова утром: слава! исполать!
Такие есть возможные молитвы,
И, лаком, политурой озарен,
Постигнешь вдруг, что даже не обидно
Сойти за черный – золотой – уклон.
И ты плывешь, плывешь, вот-вот взлетишь —
Колодцы древние и саркофаги —
И мелким бисером исписана бумага,
Но вдруг, обезумев, ты плачешь, ты вопишь.
Со взбухших крыш стекают слезы,
Стекает дождь из детских глаз.
Росы мои, беленькие росы,
Мой первый, мой предельный час!
Как умирание в горах,
Как звезд подводное теченье,
Снится такое шевеленье,
Исчезновенье, радость, страх.
И нет грустней, нет ничего больнее,
– О, личики, прижатые к стеклу! —
Чем нежным быть, быть всех нежнее
И предаваться только злу.
1940
219. «Какая ложь и блажь сказать: прохожий…»
Какая ложь и блажь сказать: прохожий,
Когда в весеннем трепете рука.
Вот ты лежишь на безусловном ложе
И любишь зной и любишь облака
И пенье птиц далекое, глухое
И листьев долгий шум, всё, что любить
Нам нужно, чтоб, безумствуя, в покое,
В тревоге, в общей радости пожить.
И кто же этой радости не знает —
Тропинка ли или огромный шлях —
В ней сердце человечье увязает.
О, радость громкая, о, темный страх.
Увы, она, как общая могила,
И только в этом смысл ее и свет,
Что над тобою власть ее и сила —
Кто б ни был ты – убийца иль поэт.
1940
220. «Строптивый день… Пьянчужки запивают…»221. «Восторг преодоленной наготы…»
Строптивый день… Пьянчужки запивают
В такие дни. В такие дни казнят.
В такие дни Прокрусты зачинают
Прокрустовых бесхитростных ребят.
В такие дни поэмы не выходят
И девушки выходят за скопцов.
В такие дни такая уж погода
И дует ветр с натуженных мостов.
В такие дни… иных ведь не бывает! —
Запомнить это надо навсегда
И надо слушать, как она стекает —
С покатых крыш покорная вода.
222. «Вся жизнь, всё это мракобесье…»
Восторг преодоленной наготы,
Той белизны, тех статуй белизны,
Что под резцом встают из пустоты,
Небытием и сном озарены.
Казался богом тот, кто их лепил,
Кто медленно рукой по ним водил
И, в них вводя свой смысл, свою идею,
Сам сознавал, как мир кругом пустеет.
Он ощущал блаженный этот холод.
В едином слит, в едином мир расколот.
И жизни нет: вот эта белизна.
И смерти нет: она озарена.
Вся жизнь, всё это мракобесье…
О нет! не вся – пойми меня! —
Ни смысла нет, ни равновесья.
Но, человека осеня,
На крыльях птиц, по горным взлетам,
По хмурым призрачным высотам,
В провалах исхудалых лиц
Проходят, медленно ступая,
От слов, от слов изнемогая,
И обреченные молчат —
Какая сила? Не понять…
И ты молчишь. В себя глядишь.
Н в мир глядишь. И вдруг кричишь
И руки настежь – тишина:
О боль, вся жизнь обнажена.
И сердце так огромно бьется —
Вот-вот замрет, вот-вот сорвется
В бессмертия блаженный лед.
ПРОЗА
Дуэль
6 ч. утра. Боковая улица. Из ворот углового дома выходят трое мужчин. Лица их серьезны, строги. У одного под мышкой ящик с пистолетами. Молча направляются к автомобилю. Усаживаются. Покатили.
По всем видимостям предстоит дуэль. Но что теперешние дуэли? Только курам на смех! Встревожат выстрелами где-нибудь на опушке воробьев, спугнут зайца и едут в ресторан завтракать.
Комедия бытия или быта? Пожалуй, и то, и другое.
Спешить нам нечего, автомобилю далеко до места назначения, пусть же мысль моя пока вьется по спиралям ассоциаций.
В этом же переулке простаивал я когда-то подолгу, поджидая свою приятельницу, когда она возвращалась от портнихи. По-разному светятся глаза женщины, идет ли она от портнихи или от любовника, но светятся чем-то своим, нутряным, женским.
Чудесные глаза. Чудесная улица! Пусть она узка, пусть выпирают из мостовой булыжники и штукатурка домов облуплена, но если по улице ступила любовь, – зацветает она молодостью, песнями, сердце щемящими тайнами.
С тех прошли года. Жизнь во многом успела проявить свою текучесть. Портниха давно уже переменила место жительства. А я – о сладкое ярмо! – по-прежнему люблю свою приятельницу и не могу без волнения вспоминать о наших встречах.
Читатель, пожалуй, готов подумать, что один из дуэлянтов – я, а потому последуем за автомобилем. Он приближается к заставе. Воздух вольней. Попадаются незастроенные площади. В просветах, подальше, виднеются поля, рощицы.
Адвокат Ленц, один из секундантов, в такт своим мыслям, нервно постукивает безобразными, как бы изъеденными кислотой, ногтями по дереву ящика. Дуэлянт и второй секундант упорно молчат. Слова пузырьками слюны закипают на прищемленном молчанием языке адвоката, выпирают колючками злобы из маленьких глаз. Голову тяжелит осадок печальных и раздражающих сопоставлений… Отчего он так неудачлив? Разве не зазорно в тридцать лет быть только помощником? Разыгрывают же другие идеалистов, непризнанных гениев, утаивая свой карьеризм и жадность к наживе… Отчего же его игру сразу разоблачили и сделали мишенью «дружеских», тем сильнее язвящих, насмешек?
Молчание спутников всё сильней раздражает Ленца. Оба так и засели в вист торжественного молчания. Важничают, решает он. Косым взглядом поверх pince-nez смеривает худощавое голубоглазое лицо дуэлянта…
Из-за бабенки поднять такую кутерьму!.. Женщина любит иллюзию, декорум. Отчего бы ей при случае не поклясться в вечной любви. Но серьезно предаваться фантастике чувств… Его-то уже не проведут. Он на таких делах собаку съел. Правда, попадались ему всё женщины сортом пониже. Но швеи и горничные в самом существенном и опытней, и требовательней.
И сейчас у него на примете горничная из № 17-го, молоденькая, стройная…
Тучи слегка расходятся и плутоватая улыбка озаряет лицо Ленца…
Предоставим адвокату соображать, какой метод соблазна применить к горничной. И так как автомобиль еще мчится, совершим небольшую экскурсию в область этики и психологии.
…О двух судорогах. О судороге зарождения и о судороге убийства. В одной и в другой растворяется всё наше существо. Каждый орган, каждый мускул и нерв получают свою долю удовлетворения. Убить своего противника, врага своего, чье существование осиновым колом пронзило нравственный пафос нашей жизни, кто осквернил, обесчестил нашу легенду – убить такого человека я считаю величайшим наслаждением, возможным в пределах оболочки земного шара. Вот он стоит предо мной. Мы целим напряженно и долго. Я целю прямо в сердце или в переносицу. Лучше в переносицу – промеж глаз. Грянул выстрел. Я невредим. Он убит. Лучше не надо. Не убийство… Не ужас… а восторг… освобождение. Точно вырвались душа и тело из тисков атмосферы и вознеслись в безветренный простор, к тишайшим холодильникам стратосферы. И вовсе это не противно природе человеческой. В каждом из нас непреложно сочетаются гастрея с пауком.
Пожирать! Зарождать! Убивать!
Гудок на шоссе… Автомобиль выскочил за заставу. В набухших всходами полях разлита такая нега, точно им впервые расцветать. Кинет солнце невзначай земле вязанку лучей, а та и распалится любовью и восторгом, и закишит бесконечным сцеплением нарождающейся твари.
Путники, по-прежнему, молчат. Ленц раскис. Мысленно завершив роман с горничной, он призадумался над своим бюджетом: откуда бы раздобыть на завтра 15 зл<отых>. Он прачке и в лавочку задолжал.
На бледном лице дуэлянта заметно волнение. Ленц убежден, что он играет, воображает себя трагической персоной… А жена ведь у него прехорошенькая. И разве не было бы благоразумней по-семейному проучить – и отхлестать и на этом закончить? Разве женщина уйдет от человека с таким капиталом? Ведь дуэль это как-никак скандал на весь город.
Ленц убежден, что рассуждает объективно, согласно логике трезвой, жизненной правды.
Возможно, что он и прав.
Но если дуэлянт, случайно, романтик, поэт или принадлежит к разновидности людей, ныне без иронии определяемой понятием человека с душой, – было бы несправедливо не посвятить такому исключению несколько слов, тем более, что автомобиль еще в пути.
…Он помнит, как она шла от другого к нему… Он считал часы до ее прихода, а когда оставались минуты, считал минуты и секунды, которых в минуте могло быть и семьдесят и сто, соразмерно биению его сердца. Если он не видел ее из окна, он на звонок кидался к двери – в надежде, что, быть может, это все-таки она… И если входил кто-нибудь другой, он проникался к нему злобой до отвращения, до тошноты.
Но это она! В его объятиях – она. Слова сшибаются в мозгу и расцветают поцелуями на устах… Он счастлив…
Но он совершенно забыл о другом, от которого она шла нему. Он забыл, что, подобно ему, тот другой – человек, что у него и мозг и сердце и красная вскипающая кровь, что и он жаждет отклика, радости, блаженства.
Наслаждаясь, он не думал о другом, его не озаряла, не прожигала мысль: быть может, тот догадывается, или уже узнал… Ведь только в глазах очень подлой женщины не прочтешь ничего о ее падении. Быть может, он бежит уже, мчится к ней, к нему, задыхаясь от любви и страдания, обезумев от отчаяния и гнева, – в надежде, что еще не поздно… поздно… что утерян уже весь смысл жизни, что утеряна возможность ее.
Быть может, он уже у дверей его… у двери гроба…
Он забыл. Он совершенно забыл о нем, о другом. Но жизнь напомнила. Не во имя справедливости. Жизнь не знает несправедливости. Все завязки и развязки, все радости и мучения – всё оправдано. Ибо ничему нет оправдания: ни любви, ни верности, ни измене, ни разоблачению… И разве справедливость, оправдание нужны кому-либо кроме нашей трусости, нашей трусливой потребности в успокоении, в притворстве, так высокопарно именуемой совестью.
И что такое жизнь человеческая?
Как протекает она? Присматривался ли он к будням своим? Заглянул ли в себя? Что увидел бы он? Туман… цепкий покров и просветы в нем – зеркала, отразившие морщины и скуку… Привычка, повседневность убаюкали, усыпили любовь, и заросла она сорными травами маленьких забот, мелких придирок, недоразумений.
И сейчас она любит и любима. Изменилось только соотношение. Теперь она ходит от него к другому… от него к другому… И принадлежит он теперь не к любимым, а к не заметившим маленькой стежки… Побежала она вдруг рядом с широким и вольным простором взаимного чувства. Время шло, он не знал, не боролся – и вот он сброшен на узенькую тропку, а на вольном просторе – они.
Он знает уже улицы, по которым она ходит к другому, по которым ступают ее ноги (походка та же и туфли еще куплены по его вкусу), знает ворота, в которые она входит, ворота тревоги и радости ее, знает лестницу, ступени… Он сосчитал их. Было их ровно столько, чтобы закрыть глаза и, пошатнувшись, в беспамятстве прислониться к стене.
Неужели она ни разу не споткнулась, не дрогнули ее колени?.. Или взбегала она окрыленными ногами, предвосхищая самозабвенно и покорно?
Он видел дверь предательски немую и кнопку звонка, и представил себе (сердце отказалось вместить), он представил себе, как поднялась ее рука и прикоснулась и решилась и нажала кнопку… Он хотел проникнуть за дверь, повиснуть на дыбе самоистязания, восстановляя все подробности, которые нужно самому увидеть, услышать, самому пережить… Теперь лишь он понял, – что в мелочах весь ужас, в нюансе весь человек.
Он хотел восстановить все звенья цепи, на каждом звене, под каждым ударом замирая, – впитать в себя, до затаеннейшего вздоха, все мысли ее, все слова, сокровеннейшие очарования ее существа, тончайшую игру светотени любимого лица, до сих пор столь близкого, столь нежного, но ставшего загадочным и странным, как буквы родного языка, вещающие о гибели и смерти.
Да… да… всё произошло точно так же… Она точно так же остановилась на пороге, долгим пытливым взглядом обвела комнату. Поражала бледность лица и синева подспудного горенья под глазами, томил запах лайковой перчатки в сочетании с запахом ее духов; дрожала рука, покидая перчатку, приоткрывая завесу, обещая… маня…
Вот он целует ее в ладонь… уже соприкоснулись их колени… Но еще глаза не сказали всего, не было еще всё предрешающего взгляда, еще не поздно… еще…
Помнит ли он мгновение, один лишь взгляд? Помнит ли он его? Одно только мгновение и нет уже возврата. Еще не распутаны ковы прошлого: воспоминания, обеты, обязанности. Но в одно это мгновение, в одном движении глаз былое стало пережитком, наскучившей книгой, бутафорским хламом.
Такова власть новой страстью пораженной, новым огнем колдующей плоти. Ибо непостижима тайна пола, в каждом из нас непостижима.
Но это мгновение… За ним последовали иные – что воплощали они, в чем воплотились? – всегда новые, превосходящие все откровения бытия, всегда неуловимые, непостижимые. Он помнил эти мгновения, взращенные в нем годами вопрошания, мучительного, безответного.
Как бы тело ни говорило, оно немотствует, когда вопрошает душа, оплетающая себя тончайшим кружевом мистического, почти религиозного вожделения.
В нескончаемости веков, за пределами всего, что было человеком и от человека, на иной планете, в ином существовании – память об этих мгновениях воскресит в нем очарования земли – и кто знает, захочет ли он иных? – воскресит роковую, недоступную мысли, самую мучительную из загадок бытия, которой не вместить было ни в слове, ни в песни, ни в кощунственном взлете крыл сладострастия – загадку, для которой нет и не будет никогда ни развязки, ни наименования, и которую, очерченную кольцом сладчайшего яда измен и предательств, на земле так немощно обозначили словом – любовь…
Автомобиль, свернув с дороги, выехал на поляну. Сейчас же вслед прибежал второй.
7 часов утра. Золото-зеленое сверкание. Одетые солнечным жаром сосны тяжело дышат, распыляя смоляной дух. Два дуэлянта. Четыре секунданта. Ленц отмеривает пятьдесят шагов. Заряжают пистолеты. Кто-то седьмой, должно быть врач, прохаживается по поляне.