Текст книги "Томас Манн"
Автор книги: Соломон Апт
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Новый Свет
В мае 1934 голландский пароход «Волендам» пересекал Атлантический океан с востока на запад. Первый класс был почти пуст: в порту отправления, Роттердаме, село человек двенадцать, на следующих двух стоянках, в Булони и Саутгемптоне, прибавилось всего по четыре пассажира на каждой – сказывалась экономическая депрессия, мало кто мог позволить себе путешествие в Америку, да еще с превосходным сервисом. Зато каюты третьего класса были заполнены почти сплошь: там ехали эмигранты, самая распространенная после прихода Гитлера к власти категория европейских пассажиров трансатлантических линий. Томас Манн с женой были в числе тех четырех, что сели в Булони. На третий день пути, когда южный берег Англии давно растворился в дожде и тумане, на черной доске, висевшей на площадке трапа, над дверью в столовую, появилось объявление: пассажиров приглашали явиться к обозначенным в билетах спасательным шлюпкам, чтобы получить инструкции на случай крайности. «Я не видел, – рассказывает наш герой, – выполнили ли другие это распоряжение; что касается нас, то мы после бульона, разносимого... стюардами в белых куртках, отправились к указанному месту, так как «крайность» весьма интересует меня среди этого все затушевывающего комфорта, цель которого – заставить забыть о серьезности положения».
Вот какие – опять со слов нашего героя – получены были инструкции, и вот какой ход мыслей они у него вызвали: «Старший стюард, ...приветливый голландец... с горбатым, оседланным золотыми очками носом... – в красиво обшитом галунами сюртуке, ...повел нас к месту предполагаемой «крайности», на открытую палубу для прогулок, и на своем забавно-приятном, гортанном и в то же время жестковатом немецком говорке, характерном для нидерландцев, спокойно, как бы вскользь, объяснил нам, как производится посадка в шлюпки; нет ничего проще и безопаснее: шлюпка... спускается в случае сильного волнения с верхней палубы, повисает вот здесь, у релинга, мы садимся, затем она оказывается на воде, – «ну а потом, – так он говорит, – я доставляю вас домой».
Домой? Странная формулировка! Это звучит так, словно мы на волнах скажем ему свой адрес, а затем он в спасательной шлюпке отвезет нас по этому адресу. «Домой» – а что это слово, в сущности, означает? Должно ли оно означать Кюснахт близ Цюриха в Швейцарии, где я поселился год тому назад и где чувствую себя скорее в гостях, чем дома, – почему и не могу пока еще считать это место надлежащей целью для спасательной лодки? Или же, если удалиться несколько в прошлое, оно обозначает мой дом в мюнхенском Герцогспарке, на берегу Изара, где я рассчитывал окончить свои дни и который тоже оказался лишь временным пристанищем? Домой – вероятно, для этого нужно вернуться к самому дальнему – в край моего детства, в любекский отчий дом, по сей день стоящий на своем месте – и все же исчезнувший в глубине прошлого. Странный у нас командир шлюпки и спасатель со своими очками, золотыми нашивками на рукавах и своим неопределенным «Домой»!»
Это была первая поездка Томаса Манна в Соединенные Штаты.
В сентябре 1947 года голландский пароход «Ватердам», заканчивая рейс из Европы в Нью-Йорк, пришвартовался к причалу в устье Гудзона «Are you the Thomas Mann? Welcome home!»5757
«Вы и есть Томас Манн? Добро пожаловать домой!» (англ.).
[Закрыть] – сказал чиновник, проверявший паспорта пассажиров. Приветливые эти слова напомнили нашему герою тот, довоенных еще времен, юмористический инструктаж на шлюпочной палубе, и мысли его, направившиеся опять по тому же руслу, занявшиеся снова вопросом о «доме», не увенчались и теперь сколько-нибудь определенным ответом на этот вопрос, «Ну да – home5858
Домой (англ.).
[Закрыть], – сообщает он о встрече в нью-йоркском порту Герману Гессе. – Так можно сказать. Что такое, собственно, «home», я давно уже толком не знаю, да и не знал, в сущности, никогда».
Это было в день возвращения в Америку из первой, после перерыва в восемь лет, поездки в Европу. Единство и цельность жизни, о которой мы повествуем, проявились и в том, что в 1947 году, когда «дом» в прямом и конкретном смысле слова уже имелся – на калифорнийском берегу Тихого океана, красивый, вместительный, с удобнейшей из всех, какими когда-либо располагал этот уже семидесятидвухлетний писатель и подданный Соединенных Штатов, рабочей комнатой, слово «домой» не вызвало у него вещественных ассоциаций, а так же, как в 1934 году, при самом тревожном материально-правовом положении, вернуло его к обычным размышлениям о собственных духовных корнях. Броская и шумная новизна Нового Света не заслонила для него старых проблем и в самом начале знакомства с Америкой, в годы, как он с горечью сказал о них потом, «расцвета его демократического оптимизма», в годы надежд на «новый курс» Рузвельта, а с углублением этого знакомства в ходе второй мировой войны и особенно после нее американский опыт только утвердил его в чувстве трагического конца буржуазной эпохи.
Итак, впервые он пересек Атлантический океан в 1934 году. Его пригласил посетить Соединенные Штаты американский издатель Кнопф в связи с выходом на английском языке первой части тетралогии об Иосифе. Поездка эта, включая дорогу туда и обратно, продолжалась ровно месяц и очень походила, если не считать, конечно, огромности расстояния, на его прежние турне с докладами и речами. В программу ее вошли прием в нью-йоркском пен-клубе, банкеты и ленчи у литераторов и издателей, слово о Гёте в Йельском университете, выступление по радио, прощальный обед накануне отъезда. Следующим летом он снова провел в Америке около месяца. Поехал он туда сразу после торжеств по поводу своего шестидесятилетия, так что путешествие за океан явилось словно бы продолжением юбилейного праздника, тем более что на этот раз его (вместе с другим немецким эмигрантом, Альбертом Эйнштейном) чествовали в Гарвардском университете по поводу избрания в почетные доктора. «Я слышал, – писал Томас Манн на борту парохода, возвращаясь в Европу, – что наше избрание, в частности и мое, состоялось не без участия президента Рузвельта. Он, разумеется, не обращаясь к послу (то есть к германскому послу в США. – С. А.),неофициально пригласил меня и мою жену к себе в Белый дом, в Вашингтон, куда мы добрались из Нью-Йорка на air-plane5959
Самолет (англ.).
[Закрыть] за 1 час 20 минут. Это был мой первый полет, техническое приключение не очень, впрочем, значительное, за исключением отрезка пути над освещенными облаками, с видом, как с вершин Риги...»6060
Горный массив в Швейцарии.
[Закрыть] Атмосфера праздности и публичного представительства на этот раз, пожалуй, особенно не соответствовала умонастроению нашего и вообще-то больше всего дорожившего рабочей сосредоточенностью героя, и десятидневный промежуток между гарвардской церемонией и обедом у президента он провел в сельском доме одного из своих американских друзей, где немного продвинул вперед очередную главу «Иосифа»... Следующая, трехнедельная, поездка в Соединенные Штаты, еще через два года, предпринятая по приглашению нью-йоркского института социальных исследований, еще более расширила круг его заокеанских знакомств. Тогда он познакомился, в частности, с издателем «Вашингтон пост» Юджином Мейером и его женой Агнес Э. Мейер, регулярной переписке с которой (в Йельском университете хранится около трехсот посланных ей Томасом Манном писем) биографы писателя в огромной мере обязаны своей осведомленностью о самых разных – и бытовых, и семейных, и связанных с его общественной деятельностью и литературной работой – обстоятельствах американского периода его жизни.
Ибо в 1938 году период этот начался. Ранней весной этого года Томас Манн поехал в Соединенные Штаты в четвертый раз – не по приглашению какого-либо учреждения, как прежде, а в lecture tour, в турне с выступлениями по пятнадцати американским городам, подобное тем, какие он давно совершал, часто лишь заработка ради, в Европе. «...Интерес велик; Чикаго, например, давно распродано (а там я буду только в начале марта!), – писал он, готовясь к этой поездке в Швейцарии в декабре 1937-го. – При этом бессовестный менаджер берет за вечер по тысяче долларов, из которых я получу только половину. Это вообще-то много, но коль скоро мне суждено прослыть бессовестным, то я хочу уж и поживиться как следует». Не нужно чрезмерно доверять этому легкомысленному тону, он только маскировал волнение перед испытанием. Ведь предстояло именно испытание: выступить в нескольких университетах и ратушах незнакомого континента, и притом в стране, состоящей с Германией, подданным которой он, Томас Манн, уже не был, в дипломатических отношениях, и притом главным образом перед молодежью, не очень-то разбирающейся в европейских проблемах. А доклад, на который продавались теперь билеты в Америке, ради которого он скрепя сердце прервал спорившуюся работу над «Лоттой», носил не историко-культурный характер, как прежние его доклады о Гёте и Вагнере, а откровенно политический и назывался: «О грядущей победе демократии».
Да, это была пора «демократического оптимизма» Томаса Манна. В фашистской диктатуре, говорил он в своем докладе, утверждающей, что она защищает европейскую цивилизацию от «большевизма», все фальшиво, все ложно, все псевдо – прежде всего ее «социализм». Это социализм презрения к людям. Демократия должна противопоставить фашистской спекуляции на тяге человечества к переменам свое «обаяние новизны». Слово «демократия» имело в устах докладчика широкий, идеальный смысл, «куда более широкий, чем позволяет предположить политическое звучание этого термина». «Недостаточно, – замечал он, – буквально перевести слово «демократия» двусмысленным словом «народовластие», которое может означать и власть черни, а это скорее определение фашизма... Демократию нужно определить как такую форму государства и общества, которая... воодушевлена чувством и сознанием человеческого достоинства». Как на обнадеживающий пример необходимой для обновления и сохранения демократии социальной реформы Томас Манн указывал на обширную программу жилищного строительства, предложенную президентом Рузвельтом Конгрессу, и противопоставлял эту программу, требовавшую больших капиталовложений не только от государства, но и от частных предпринимателей, огромным, при жилищной нужде, затратам на строительство «города-храма» в Нюрнберге и вообще на помпезные архитектурные сооружения в фашистской Германии.
Во время этой lecture tour, на которую он, ободренный «доверием, симпатией, дружбой», встреченной им в американских аудиториях, находясь под свежим впечатлением учреждения томас-манновского архива при Йельском университете, полный обнадеживающих воспоминаний о прошлогодней встрече с Рузвельтом («гермесовская натура, олицетворение ловкого, радостно-умелого посредничества, уступок материи ради осуществления в ней духовных целей»), – во время этой поездки по Соединенным Штатам, на которую он отнюдь не смотрел как на Голгофу – постоянный в будущем его эпитет подобных поездок, – пришло известие о вступлении гитлеровских войск в Австрию. Аншлюс Австрии означал не просто утрату находившегося в то время в Вене издательства «Берман – Фишер», а новое, страшное для писателя ослабление контакта с почвой немецкого языка, не говоря уж о том, что он означал неизбежную дальнейшую фашизацию еще не оккупированной рейхом Европы, и когда президент Принстонского университета, по инициативе, по-видимому, влиятельных американских почитателей Томаса Манна, предложил ему должность профессора гуманитарных наук, обязывавшую его провести два семинарских занятия на темы «Волшебная гора» и «Фауст» и прочитать три публичные лекции, Томас Манн принял это предложение. В июле он с женой возвратился в Швейцарию, чтобы подготовиться к переезду, а в конце сентября 1938 года письменный стол, за которым он работал в Мюнхене и Кюснахте, стоял под крышей старой, просторной, снятой у какого-то англичанина виллы, в похожем на парк университетском городке Принстоне – в штате Нью-Джерси, в двух с лишним часах езды от Нью-Йорка по железной дороге.
Но эту «перебазировку», так сказать, хотя и отмеченную прощальным выступлением перед швейцарской публикой – накануне отъезда Томас Манн читал со сцены Цюрихского театра отрывки из «Лотты», – он не считал равнозначной разлуке со Старым Светом, предполагая впредь регулярно приезжать в Европу на месяц-другой, подобно тому как до сих пор он периодически навещал Соединенные Штаты. Действительно, в следующий же свой день рождения, 6 июня 1939 года, он, поднявшись в обществе фрау Ката и Эрики на борт трансокеанского лайнера «Иль де Франс», приступил к первому такому путешествию с запада на восток, которое, однако, по воле событий оказалось последним на ближайшие восемь лет.
В план этого путешествия входили встреча в Париже с Генрихом – тот теперь постоянно жил во Франции, в Ницце, – кратковременное пребывание в Голландии и более длительное в Цюрихе, поездки в Лондон, где недавно вышла замуж средняя дочь – Моника, и в Стокгольм, на конгресс пен-клуба. Из Стокгольма Томас Манн собирался вернуться в Швейцарию. Собирался он также, перед обратной дорогой в Принстон, еще раз повидаться с братом в Ницце. Уже в Голландии план этот нарушился. Там он прожил вопреки первоначальному намерению целых три недели: его появление в Цюрихе могло бы помешать предстоявшему выезду из Германии в Швейцарию родителей жены, стариков Прингсгеймов, и поэтому ему пришлось задержаться в приморском городке Нордвике. Он не сетовал на непредвиденную задержку. «Наше пребывание здесь, – писал он оттуда, – было задумано как выжидательная остановка... но оно оказывается настолько приятным и освежающим, что его вполне можно рассматривать как самоцель. Великолепное море и превосходная гостиница... Морской ветер полон запахов детства, и работа в пляжном кресле-корзинке, при изолирующем шуме прибоя – положение в высшей степени привлекательное». В июле 1939 года, поглощенный работой над романом о Гёте, он не верил в непосредственную близость войны. «Фашистская Европа, – говорил он в другом письме из того же Нордвика, – не имеет ни малейшего желания вести антифашистскую войну. Кому охота побеждать государства, где право на забастовки отменено? Ведь это же может служить образцом». На редкость прозорливый порой в своих прогнозах на долгие сроки, он оказался плохим предсказателем в делах, решавшихся тактическими ходами политиков. И когда 21 августа, после Цюриха и Лондона, он прилетел в Стокгольм с докладом под названием «Проблема свободы», ему сообщили, что конгресс пен-клуба не состоится. Не состоялись также ни вторая поездка в Швейцарию, ни второе свидание с Генрихом. А состоялись обратный полет в Лондон, мимо острова Гельголанда, над которым патрулировали германские истребители, ждавшие объявления войны и готовые открыть огонь по английскому самолету, и затем, уже в сентябре, уже после вторжения германских войск в Польшу, обратное путешествие через океан на переполненном американском пароходе, салоны которого были наспех переоборудованы в спальные помещения. Военные, проверявшие паспорта и багаж пассажиров в Саутгемптонском порту, подозрительно оглядывали немца со множеством папок с рукописями и чуть было не конфисковали как «стратегический» документ схему размещения гостей за столом в сцене визита Шарлотты Кестнер в дом Гёте.
Это было уже второе за один год его путешествие в Америку на переполненном потрясенными людьми судне. В 1938-м день его отплытия из Европы после двухмесячного устройства связанных с переездом дел совпал с днем, когда в резиденцию Гитлера в Берхтесгаден приехал британский премьер-министр Чемберлен, а прибыл Томас Манн в Нью-Йорк как раз накануне подписания мюнхенского соглашения. И тогда, в день его подписания, 29 сентября, выступая на митинге в Мэдисон-Сквер-Гарден, митинге солидарности с преданной Западом Гитлеру Чехословакией, он, Томас Манн, под овации двадцати тысяч слушателей сказал: «Британское правительство опоздало спасти мир. Оно пропускало одну возможность для этого за другой. Спасти мир – это теперь дело народов. Гитлер должен пасть – только это и ничто другое есть спасение мира». А сразу после митинга он написал тогда статью-манифест «Этот мир», где обнажил самые глубокие корни потворства западных держав Гитлеру: «Они не хотели войны, потому что не хотели общей с Россией победы и гибели фашизма... Предсказание моего письма в Бонн, что Германии «не разрешат войну», подтвердилось – но с негаданным привкусом заботливости. Гитлеру не разрешили уничтожить фашизм. Без применения силы он получил все, что при попытке получить это силой означало бы его гибель». Удивительно ли, что начало второй мировой войны оказалось для нашего проницательного героя все-таки неожиданностью?
Но эта новость не подействовала на него удручающе – удручала его, наоборот, лицемерная политика «appeasement», а открытый конфликт держав представлялся ему и очищением нравственной атмосферы мира, и путем к оздоровлению и обновлению западных демократий. О том, в сколь малой степени оправдались его оптимистические ожидания и к какому еще более глубокому внутреннему раздору со своей нацией, немцами, чье имя звучало в годы войны как символ бесчеловечности, с немцами, покрывшими себя в эти годы новым позором кровавых преступлений в собственной стране и чужих странах, с немцами, которые сами так и не сбросили Гитлера, пришел Томас Манн впоследствии, – об этом нам еще предстоит говорить. А сейчас, рассказывая об американской полосе его жизни, укажем ее внешние вехи – географические и хронологические. Из четырнадцати лет (1938—1952), прожитых им в Соединенных Штатах, – вернее сказать, тех четырнадцати, когда Соединенные Штаты были его постоянным местожительством, ибо начиная с 1947 года, он, за одним исключением, проводил каждое лето в Европе, – на Принстон приходятся только первые два с половиной года. Весной 1941 года Томас Манн оставил тяготившую его Принстонскую профессуру (готовя «lectures»6161
Лекции (англ.).
[Закрыть] для boys6262
Мальчиков (англ.).
[Закрыть] об art of the novel6363
Искусство романа. (англ.).
[Закрыть], «...главное усилие, – признавался он, – надо было направлять на то, чтобы не сделать это слишком хорошо») и поселился в Калифорнии, близ Лос-Анджелеса, в Пасифик Пэлисейдз, где он, почетный доктор уже семи американских университетов, но еще не подданный США, стал вскоре владельцем выстроенного по его заказу дома. В 1941—1944 годах он занимал учрежденную для него, опять-таки благодаря влиятельному покровительству, не требовавшую серьезных затрат времени и приносившую ему регулярное жалованье должность консультанта по немецкой литературе при Библиотеке Конгресса. Подданство США он получил только в 1944 году, то есть примерно в середине прожитого им в Америке срока.
«Наш дом, – читаем мы в одном из его писем лета сорокового года, года, когда над Эйфелевой башней был водружен флаг со свастикой, – превратился в спасательное учреждение для тех, кто находится в опасности, зовет на помощь, погибает. Успех не равен затрачиваемым усилиям, и как раз брата и сына мы, кажется, не вернем». В Америке, с началом войны, приобрели несравненно больший размах, еще больше поглощая его энергию и время, постоянные уже и в Европе хлопоты о материальном и правовом устройстве немецких эмигрантов, значительная часть которых теперь, после вторжения гитлеровцев в Австрию, Чехословакию, Бельгию, Голландию, Францию, находилась под непосредственной угрозой физического уничтожения. Трудно исчерпывающе перечислить не то что отдельных лиц, просивших его поддержки, а комитеты, объединения, союзы, обращавшиеся к нему как к гуманистическому авторитету мирового ранга за содействием или избиравшие его своим почетным председателем. Он посылал, часто прилагая к ним списки нуждавшихся в немедленной помощи, ходатайства в государственные инстанции, призывал присоединиться к этим ходатайствам или лично вмешаться в то или иное дело именитых деятелей искусства и науки, письменно благодарил за денежные пожертвования – благодарил, например, некоего мистера Ли де Блана за переведенные им Американскому союзу защиты немецкой культуры два доллара – и не раз вкладывал в письма к трудно живущим в Америке немецким друзьям «скромные чеки», деликатно сопровождая такие подспорья словами, лишавшими их щекотливого для обеих сторон привкуса благотворительности и придававшими отношениям между ним, знаменитым писателем, и рядовым эмигрантом характер товарищеской взаимовыручки. «Мою работу эти канальи не смогли у меня отнять, – писал он, например, в подобном случае франкфуртскому врачу Эмилю Лифману, который на седьмом десятке должен был сдать в Нью-Йорке экзамен по медицине, чтобы получить разрешение – только разрешение – заниматься врачебной деятельностью, – и я надеюсь, что при нужде вы обратитесь ко мне, чтобы я больше так долго не медлил и не раздумывал, как сейчас, прежде чем решился приложить к этим строкам скромный чек, сумму которого, как и дальнейшее, вы ведь сможете мне вернуть, когда у вас появятся доходы. Не обижайтесь, от души желаю вам бодрости».
После переезда в Америку его духовная связь с Европой заставляла особенно дорожить всеми видами активной, практической связи с ней, и, покуда существовала возможность издавать в Цюрихе журнал «Мера и ценность», он продолжал участвовать в его издании заочно – рекомендациями и советами, посылая рукописи и находя субсидентов. Журнал этот, руководимый средним сыном писателя Голо, который возглавил редакцию за несколько недель до начала войны, прекратил свое существование лишь летом 1940 года, когда Голо, решив вступить добровольцем во французскую армию, покинул Цюрих и уехал во Францию, где как немец вскоре был интернирован режимом Виши на юге, откуда вместе с Генрихом Манном и Лионом Фейхтвангером бежал через испанскую границу в Соединенные Штаты. О «брате и сыне» не было известий довольно долго...
В первые же месяцы жизни в Америке у Томаса Манна возник проект установления связи между, как он выразился, «немцами внутри страны и нами, представителями духовной Германии за рубежом». Считая ввиду «новой опасности appeasement», что «решение должно быть и будет принято в Германии», и заручившись согласием некоего «Комитета американских друзей» финансировать его план, он обратился к Генриху Манну, Францу Верфелю, Людвигу Ренну, Бруно Франку, Рене Шикеле, Максу Рейнгардту, Стефану Цвейгу и другим «писателям, ученым, богословам и работникам искусств» с предложением войти в число авторов серии брошюр, «написанных представителями немецкой мысли для немцев», брошюр, которые бы разными способами распространялись в Германии. Начавшаяся война не позволила реализовать этот проект, но она же открыла ему, Томасу Манну, новый канал связи с далекой и еще более отрезанной родиной.
Осенью 1940 года он по предложению британского радио стал ежемесячно выступать с короткими, сперва пяти-, а потом восьмиминутными обращениями к немецким слушателям. Поначалу он передавал тексты своих речей в Лондон, где их читал диктор, по телеграфу, но вскоре – цитируем предисловие автора к сборнику «Немецкие слушатели!», вышедшему в 1942 году в Стокгольме, где находилось тогда издательство «Берман—Фишер», – «вскоре, по моей инициативе, прибегли к другому, более, правда, затруднительному, но зато и более прямому и потому более располагающему методу»: голос Томаса Манна записывался в Лос-Анджелесе на пленку, которую затем доставляли авиапочтой в Нью-Йорк, после чего звукозапись передавали по телефону в Лондон, откуда она и уходила в эфир. Некоторые из его речей – с октября 1940 по май 1945 года он выступил по радио около шестидесяти раз, передавая гонорар в фонд войны с Гитлером, – достигали Германии и в виде разбрасываемых с самолетов листовок. Кстати сказать, в 1941—1942 годах отрывки из радиовыступлений Томаса Манна появлялись в печати и по-русски – в московском журнале «Интернациональная литература».
Он комментировал мировые события, выражал веру в победу антигитлеровской коалиции, напоминал соотечественникам о светлых, человеколюбивых традициях немецкой культуры. Он обращался к самой широкой аудитории и говорил, избегая свойственных его стилю длинных, насыщенных иронией периодов, короткими фразами, обиходно-простым языком. Но не было в этих речах, которые произносил в условиях войны с Германией оклеветанный на своей родине, ненавидящий нынешних ее властителей и ценящий гостеприимство, оказанное ему англосаксами, немец, – не было в них демагогического упрощения вопросов, давно составлявших ядро его размышлений о Германии и о буржуазном Западе. «Я признаю, – говорил он по радио в августе 1941 года, – что явление, именуемое национал-социализмом, имеет в немецкой жизни глубокие корни. Это злокачественное перерождение идей, которые всегда несли в себе зародыш ужасной гибели, но отнюдь не были чужды старой, доброй Германии, культуры и просвещения». В этих и подобных им трезвых, критических и самокритических словах человека, когда-то написавшего книгу под названием «Размышления аполитичного», чувство собственной его причастности к немецкой судьбе выразилось убедительнее и тактичнее, чем оно могло бы выразиться в каких-либо патетических фразах о любви к родине.
Обращаясь к немецким слушателям, он неизменно заявлял, что верит в поражение Гитлера. Он заявлял это вполне искренне, он и в самом деле не сомневался в разгроме Германии. Сомнения внушала ему способность западных демократий к самообновлению, их готовность уничтожить самые корни фашизма, их добрая воля в отношениях с восточным союзником. И об этих своих сомнениях, опять-таки с максимальным тактом, он сказал еще при жизни Рузвельта, еще в 1942 году, когда фашистские войска стояли на Волге и на Кавказе, а он, Томас Манн, формально считался в Америке enemy aliens6464
Иностранцем из вражеского государства (англ.).
[Закрыть], – сказал хоть и не по радио, но по поводу своих выступлений по радио, в уже цитированном нами чуть выше предисловии к стокгольмскому изданию двадцати пяти, к тому времени произнесенных речей: «Во что я нерушимо верю – это в то, что Гитлер не может выиграть свою войну, – вера эта скорее метафизическая и моральная, чем обоснованная военными соображениями, и везде, где я выражаю ее на нижеследующих страницах, она совершенно непритворна. Но я далек от того, чтобы поддержать этим опасное представление, будто победа united nations6565
Объединенных наций (англ.).
[Закрыть] – дело само собой разумеющееся и обеспеченное и будто можно, полагаясь на эту само собой разумеющуюся обеспеченность, позволить себе не только любые ошибки, но и любой недостаток воли, любую полуоткрытость и любую «политическую» сдержанность в отношении своих союзников и мира, которым должна увенчаться борьба. Ничего нельзя себе позволять, даже самого малого, после всего, что напозволяли себе в прошлом. Ведь этой войны можно было избежать, и самый факт, что она разразилась, есть бремя на нашей совести».
Что касается внезапного воздушного налета японцев на тихоокеанскую морскую базу Пирл-Харбор в декабре 1941 года и вступления Соединенных Штатов во вторую мировую войну, то эти события не очень-то удивили и, уж во всяком случае, не потрясли нашего героя. «Страдаю ли я? Ах, дорогой друг, – отвечал он на этот вопрос американки Агнес Э. Мейер, – я страдал прежде, когда было еще бестактностью выказывать свои страдания. Теперь мне скорее лучше на душе... К тому же война неделима, и свалившаяся на нас неожиданность не может затмить подвигов русских». Но события эти прибавили к заботам дома, давно уже «превратившегося в спасательное учреждение» для гонимых и преследуемых, еще одну – о положении enemy aliens, к которым причисляли теперь в Соединенных Штатах всех немцев, итальянцев, японцев независимо от их отношений с режимами соответствующих государств и от обстоятельств, приведших этих европейцев и азиатов на американскую землю. «Маленькие ограничения, распространяющиеся на меня, – писал Томас Манн в январе 1942 года, – не стоят пока и упоминания. Огнестрельное оружие и взрывчатые вещества мне, по натуре моей, крайне несимпатичны, наш коротковолновый приемник все равно не работает, а для своих lectures, безусловно представляющий собой defense work6666
Работу на оборону (англ.).
[Закрыть], я готов ходатайствовать от случая к случаю о разрешении на выезд. Вопрос только, кончится ли на том... Иногда вспоминаешь, что воюешь с Гитлером как-никак дольше, чем Америка...» Дело шло для него не о личных неудобствах: он, Томас Манн, или, например, прославленный итальянский дирижер Тосканини, который, даже если сбор от его концертов поступал в фонд обороны, должен был за 8 дней до поездки из одного американского города в другой подавать ходатайство об ее разрешении, или, например, Альберт Эйнштейн, могли бы, вероятно, без особого труда добиться для себя исключения из нововведенных правил. И не просто о судьбе эмигрантов тревожился наш герой, обращаясь по поводу enemy aliens к американским властям и посылая вместе с Тосканини, Эйнштейном и другими знаменитыми эмигрантами телеграмму Рузвельту, призывавшую президента «провести ясную и практическую черту» между «потенциальными врагами американской демократии», с одной стороны, и «жертвами и заклятыми врагами фашизма», с другой. О том, что действительно внушало ему тревогу, он откровенно заявил в так называемом «Комитете Толана», куда его – в марте 1942 года – пригласили для процедуры, предваряющей переход в американское подданство: «Я вовсе не думаю только об эмигрантах, – сказал он там, – я думаю о боевом духе этой страны. Передо мной ужасный пример Франции. Нация, которой доставляют удовольствие победы над ближайшими врагами ее врагов, вряд ли находится в наилучшем психологическом состоянии для того, чтобы этих врагов победить».
Во вступительных заметках к изданным ею письмам отца Эрика Манн говорит, что читатель, который попытался бы определить, какая, наряду с литературой, тема преобладает в них, довольно быстро наткнется на эту вторую главенствующую тему и что имя ей – Германия. Соглашаясь с мнением дочери писателя, заметим только, что в письмах американского периода, проходя через них почти сплошь, столь же явственно проступает еще одна, третья, важнейшая тема – Америка. Что он не преувеличивал, заявляя, что его заботит «боевой дух этой страны», ее «психологическое состояние», не прибегал к такому утверждению просто как к громкому аргументу, как к тяжелой, так сказать, артиллерии в споре по частному делу об enemy aliens, а коснулся действительно постоянного предмета своих опасений, доказывают его американские письма. Они-то уж, несомненно, писались в ту позднюю пору, когда их автор, чей архив был основан в Йельском университете, ревностно скупавшем его рукописи, мог быть твердо уверен, что письмо с подписью «Томас Манн» не закончит свою жизнь среди бумажного мусора, а будет рано или поздно изучено и опубликовано, то есть когда автор волей-неволей адресовал их и конкретному получателю, и «потомству». «Покуда я писал эти строки, – заключал он, например, в сороковые годы письмо философу, социологу и музыковеду Теодору Адорно, с которым, работая над «Доктором Фаустусом», консультировался по музыкальным вопросам, – я узнал, что увижу вас раньше, чем думал, что уже назначена встреча на среду вечером. Ну, так я мог бы все это сказать вам и устно! Но есть, с другой стороны, что-то уместное и что-то успокоительное для меня в том, что у вас это будет в руках – черным по белому. Это может подготовить наш предстоящий разговор, а если будет мир после нас, то и для потомства это что-то составит». Для биографа, во всяком случае, письма, заранее предназначаемые его героем для глаз «потомства», «составляют» многое, ибо элемент случайности в выборе тем и мотивов в подобных письмах, граничащих с работой писателя в автобиографическом жанре, особенно мал; тут в самом по себе частом повторении какой-то темы уже содержится намеренное указание героя на то, что она внутренне важна для него, заявка на внимание к ней биографа. А на тему «Америка» этот европеец и немец говорит в своих американских письмах много и часто.