Текст книги "Томас Манн"
Автор книги: Соломон Апт
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Или, может быть, он обращается к истории ради определенных аналогий с современностью, то есть ставит перед собой примерно те же цели, какими задавался в эти годы, например, вызывавший у него дружеское расположение Лион Фейхтвангер, который в своих исторических романах, исследовавших запутанные, неожиданные и кровавые пути прогресса, искал в ситуациях и событиях прошлого ответов на вопросы своего времени, подчеркивая сходство тех или иных нынешних коллизий с уже бывавшими? Ведь в «Лотте» идет речь, в частности, о раздоре Гёте со своей нацией во время наполеоновских войн, о его сомнениях в подлинно освободительном характере немецкого освободительного движения, в том, что оно, не отменив феодальных порядков, действительно оздоровит немецкое общество, об отвращении Гёте к немецкому бюргерскому провинциализму, об его, Гёте, далекости от модного тогда в Германии романтического почвенничества, выражавшегося и в культе народной сказки, и в преклонении перед прусской военщиной. Все это, несомненно, рождает ассоциации с теперешней позицией самого автора «Лотты», с теперешним немецким национализмом. Но такого рода аналогии, аналогии, мы бы сказали, внешние, автор не акцентирует, не развивает, место, которое он уделяет этим подробностям биографии Гёте, невелико, оно вполне соответствует запечатленным в дневнике «Страдая Германией» мыслям нашего героя о неуместности и бестактности исторических параллелей перед лицом совершенно нового в мире явления – фашизма. «Исторические намеки и параллели (в книге Цвейга об Эразме), – писал он, – уже невыносимы, потому что оказывают нынешним делам слишком большую чеcть и производят впечатление слабости. «Лютер, революционер, игралище демонических, мрачных сил немецкого народа»... Это на руку врагу, кто не узнает тут Гитлера? В том-то и беда, что голая пародия, гнусное обезьяничанье и деградация принимаются за мифическое возвращение. Такое соотнесение есть уже подчинение».
Нет, не ради обыгрывания поверхностных аналогий и не ради похожего на бегство от современной действительности погружения в минувшее отдается он – поистине отдается, ибо, как явствует из писем этой поры, работает с увлечением и наслаждением – стихии повествования о нескольких сентябрьских днях 1816 года. Что «Лотта» пишется ради образа Гёте и только ради него, можно с уверенностью сказать, даже не зная ни изложенных нами предпосылок к этой работе, ни вообще ничего об ее авторе, лишь на основании ее результата, готового текста. Все в книге – и лица, и их разговоры, и действие – вертится вокруг одной фигуры, и глава, где Гёте наконец предстает перед читателем не через рассказы о нем других персонажей, которые только и делают, что о нем говорят, а собственной персоной, где автор словно бы приглашает читателя участвовать в телепатическом сеансе проникновения в мысли Гёте, – эта, седьмая глава выделена и внешне. Все остальные – шесть предыдущих и две последующих – обозначены по типу Erstes Kapitel, Zweites Kapitel и т. д., а эта – Das siebente Kapitel (что можно, хоть и обедненно, передать в переводе – например, обозначив прочие «Первая глава», «Вторая глава» и т. д., а эту – переменив принятый порядок слов – «Глава седьмая»).
Но слова «ради Гёте» тоже мало что объясняют. Почему вдруг Гёте в такое время? Можно, конечно, ответить: для противопоставления фашизму лучших, высших традиций немецкой культуры, для противопоставления нищете духа величия духа. Это будет верно и в то же время слишком общо. Такой ответ все-таки возвращает нас к привычному представлению об историческом романе, пусть с оговоркой, что автор «Лотты» отвергает приемы, в связи с которыми здесь были упомянуты имена Фейхтвангера и Флобера. И как быть, при таком ответе, с чаcто повторяющимися в письмах поры работы над «Лоттой» словами о чувстве «uniomystica», «мистического союза» с Гёте, которое сейчас владеет им, автором? Оно-то ведь, он признается, и доставляет ему наслаждение этой работой.
Роман кончается странной сценой. Возвращаясь из театра в любезно присланном ей Гёте экипаже, Шарлотта Кестнер вдруг замечает или, еще взволнованная спектаклем, воображает, что рядом с ней сидит Гёте. Эта неожиданная вторая веймарская встреча надворной советницы с Гёте и следующий за ней диалог намеренно написаны таким образом, чтобы читатель не мог избавиться от недоуменного «или», не мог с точностью сказать, предстал ли перед ним Гёте опять «собственной персоной» или же опять «отраженным» на сей раз не впечатлениями, а воображением другого лица. Сцена странная и потому, наверно, запоминающаяся, тем более что она завершает роман. Едва прочитав «Лотту», Генрих Манн в письме к брату, представляющем собой восторженный отзыв на его книгу, прежде всего упоминает седьмую главу и сцену в карете: «...Вскоре я дошел до Гёте. Его первое появление... совершается тихо и тайно. Не сразу понимаешь, что ты в его обществе. И под конец, в карете, надворная советница Кестнер, урожд. Буфф, тоже лишь чуть спустя замечает, кто сидит рядом с ней. Оба раза это действует тонко и сильно...» Отвечая брату на его «прекрасное письмо», автор «Лотты» особо останавливается только на заключительной сцене: «То, что ты говоришь о заключительной сцене, показывает мне еще яснее, чем я уже знал, что я хорошо сделал, придумав ее. В действительности второй встречи не было, и я вышел из затруднительного положения, заставив саму славную Лотту, взволнованную ямбическим спектаклем, ее вообразить. Это единственная нереальная сцена, хотя и другие разговоры достаточно платоничны».
В этой сцене и в сдержанных словах автора о достаточной платоничности и других разговоров содержится, нам кажется, тот ключ к роману, имея который, можно уже смело утверждать, что по тексту его разбросаны и другие ключи к нему. «Это въедливое углубление в... предмет и сферу, без которого у тебя ничего не вышло бы, – размышляет Гёте у Томаса Манна, – эта одержимость симпатией, заставляющая тебя погружаться и рыться и делающая тебя посвященным любовно схваченного тобой мира, так что ты с вольной легкостью говоришь на его языке и никто не отличит изученную подробность от метко придуманной». Но чьи это на самом деле размышления – Гёте о его, Гёте, работе, например, над «Западно-восточным диваном» или нашего героя о его собственной, например, над той же «Лоттой»? Опять в наш вопрос вкралось такое же «или», без какого нельзя было обойтись при толковании сцены в карете. Еще один, для экономии места только один, хотя привести их можно было бы множество, пример разбросанных по тексту «ключей», но пример тоже капитальный, выбранный таким образом, чтобы он вместе с предыдущим послужил опорой для дальнейшего разбора «Лотты», пытающегося объяснить обращение нашего героя к Гёте в такое время. В той же седьмой главе Гёте, по его воле, размышляет о «пародийном лукавстве искусства, которое преподносит самое дерзостное привязанным к степеннейшей форме и трудное растворенным в простительной шутке».
Здесь «платонический» Гёте выражает не просто любимую мысль автора «Лотты», а самый принцип построения этого романа, причем «изученную подробность» в данном случае действительно трудно отличить от «метко придуманной», ибо реальный Гёте высказывал сходные мысли, например, он действительно говорил, что «ирония – это та крупица соли, которая только и делает блюдо съедобным», и его высказывание Томас Манн не раз сочувственно повторял. Гёте «Лотты в Веймаре» – это и исторический Гёте, и «степенная форма», облекающая «самое дерзостное». В чем же наш герой усматривал «дерзостность»?
В 1940 году Людвиг Льюисон, американский прозаик немецкого происхождения, прислал Томасу Манну с просьбой отозваться на нее в печати – с подобными просьбами к нашему герою обращались довольно часто – свою автобиографическую книгу. Отказываясь от публичного выступления по этому поводу, Томас Манн написал Льюисону в числе прочего следующее: «Есть такая интимность, такая заполненность собственной личностью, собственной судьбой, собственными ошибками и собственным счастьем, собственной любовью и собой как предметом чьей-то любви, которые раздражают людей – не только из-за недоброжелательности и тривиального требования скромности, но и из-за некой оскорбленной стыдливости, которой, по крайней мере, во времена больших общественных испытаний, когда у частного есть столько причин для сдержанности, нельзя отказать в известной правоте. Я сказал бы так: вашей книге нужна была бы защитная вывеска посмертного издания». Дерзостна, на его взгляд, стало быть, занятость личными переживаниями, личным опытом «во времена больших общественных испытаний». И даже если его личный опыт кажется нашему герою «представительным», если его частное – это отношения со своей страной, с немцами, с бюргерством, все равно не то сейчас время, чтобы выяснять эти отношения у всех на виду. Много выше мы рассказывали об очерке, посвященном Шопенгауэру. Там, по поводу Шопенгауэра, автор «Лотты», напоминаем, заметил, что «когда говорят об истине, все дело в приемлемости». Этот очерк писался одновременно с «Лоттой», что лишний раз показывает, как важна была тогда для ее автора мысль о необходимости приемлемой формы для того, чтобы высказать выстраданную правду о максимальной полнотой оттенков и оговорок. В чем же состояла эта правда – в грубых чертах? В расхождении с бюргерством, которое всегда было для него синонимом Германии. В его, Томаса Манна, надбюргерстве.
«Вы вызвали во мне любопытство к Гауторну5353
Натаниэль Гауторн (1804—1864) – американский писатель.
[Закрыть], – писал он вскоре после окончания «Лотты» своей американской почитательнице и корреспондентке Агнес Э. Мейер, – мне надо бы его прочесть, только сомневаюсь, чтобы для меня еще что-то значило сегодня это бюргерство с нечистой совестью или это художничество о нечистой совестью перед отцами-бюргерами. Это стоптанные башмаки, и совершенно неверно именуете вы меня «господин Тонио Крегер», хотя, с другой стороны, я не хотел бы не быть автором этой книги или отречься от нее. В конце концов, это мой «Вертер», – если даже и маловероятно, чтобы Наполеон прочитал «Т. К.» семь раз...» Не только, добавим, Тонио Крегер принадлежал уже прошлому, по и образ того Гёте, в котором еще сравнительно недавно, в 1932 году, Томас Манн видел «представителя бюргерской эпохи». С тех пор в Германии и в мире произошли перемены, продемонстрировавшие, что бюргерство склонно скорее следовать путем, рекомендуемым Нафтой, чем прислушаться к призывному мотиву посредничества, явственно звучавшему в «Волшебной горе». И в том неисчерпаемо богатом микрокосме, каким всегда был Гёте для Томаса Манна, на первый план выступили стороны, наоборот, отделявшие его от немецкого бюргерства, ставившие его над ним. «Ждать и откладывать – хорошо, замысел все расширяется», – когда Гёте говорит это себе в начале седьмой главы «Лотты», его слова имеют, разумеется, отношение и к давнему уже замыслу Томаса Манна создать художественный образ Гёте, в них слышится удовлетворение автора «Лотты» тем, что он осуществляет свой замысел только теперь: никогда раньше ему так не нужна была требуемая «стыдливостью» «защитная вывеска» для исповеди, и никогда раньше для роли этого медиума не был необходим именно Гёте – и художник, и немец, и великий, не чета Гансу Касторпу, человеку, чьи заслуги перед Германией и перед человечеством такой же непреложный, всеми признанный исторический факт, как его, Гёте, разлад со своей нацией, как несоизмеримость его культурного горизонта с культурным горизонтом родившей и окружавшей его среды.
«...Никто не отличит изученную подробность от метко придуманной...» Мы пишем биографию, и не наша задача педантично исследовать, что тут «изучено» и что «метко придумано». Нам важно дать читателю почувствовать, что Гёте «Лотты», оставаясь историческим Гёте, был для нашего героя и таким медиумом, как бы и рупором, и в то же время сурдинкой для собственной исповеди. Поэтому пусть сам читатель сопоставит неоднократно повторявшиеся в статьях и письмах Томаса Манна заявления, что он, Томас Манн, «рожден скорее для представительства, чем для мученичества», что Германия – это он, а не те, кто ею правит сегодня, с мыслями, включенными им в общий поток гётевских мыслей в «Лотте»; «Они меня терпеть не могут – ну что ж, я их тоже терпеть не могу, так что мы квиты. У меня свое немецкое естество – черт побери их вместе с их злобным филистерством, которое они так именуют. Они думают, что Германия – это они, но Германия – это я, и если бы даже она вовсе погибла, она продолжалась бы во мне... Беда только, что рожден я скорее для примирения, чем для трагедии». Пусть читатель сам сравнит позицию Ганса Касторпа между борющимися за его душу наставниками, пусть сравнит приснившийся ему в снегу сон с размышлениями Гёте «Лотты» о долге немцев: «Приемлющие и одаряющие мир, с сердцами, широко открытыми для всякого плодотворного восхищения, возвысившиеся благодаря разуму и любви, благодаря посредничеству, благодаря духу – ибо посредничество есть дух, – такими бы они должны быть, и в этом их назначение, а не в том, чтобы... глупеть в пошлом самолюбовании и самовозвеличении и в своей глупости, благодаря глупости, править миром». Пусть сам соотнесет все, что ему уже известно о методе работы нашего героя, с тем, что думает о себе как о писателе Гёте в той же седьмой главе: «Крупица таланта у тебя, конечно, есть, есть поэтический дар, который проявляется, если ты очень долго вынашиваешь материал и собрал все, что может пригодиться для твоего замысла, – тогда дело пойдет, тогда, глядишь, что-то и получается... Все, что тебе попадается, ты стараешься скрепить с комком глины, который сейчас у тебя в работе, и ни на что другое, кроме как на этот предмет, мысли и чувства твои не направлены».
Если читатель почувствовал особую, вспомогательную роль образа Гёте, то пусть он с этой точки зрения взглянет и на некоторые горькие суждения Гёте о немцах, такие, например, как: «Курьезное существование – в одиночестве, непонятому, без собратьев и в холоде, на свой страх и риск, среди еще грубого народа, заключать в собственной персоне культуру мира – от доверчивого расцвета до всезнающего упадка». Или: «Не случайно, что естественное taedium vitae5454
Отвращение к жизни (латин.).
[Закрыть] преклонных лет у Фридриха Второго облеклось в форму изречения: «Я устал править рабами». Или: «Они не доверяют твоей немецкой сущности, им кажется, что ты злоупотребляешь ею, и слава твоя для них как мука и ненависть... Но что они ненавидят ясность, худо. Что они не знают очарования правды, досадно, что им так дороги чад и дурман и всяческое неистовство – отвратительно...»
По обязанности как раз биографа мы остановимся на одной черте этого двойного – и Гёте, и автора – портрета, на черте, которую сам автор, часто говоривший, что знает, какой «холод» от него исходит и какое «уныние» навевает он своей персоной на окружающих, отметил в признании, что «окружил Гёте в романе до смешного зловещей атмосферой», чтобы «наказать и высмеять самого себя».
Из всего сказанного уже ясно, что один из главных мотивов «Лотты» – это отношения нашего героя с его соотечественниками, это мотив «я и немцы». Тут, естественно, возникает вопрос: «А что же представляю собой я?», старый, всегда занимавший его вопрос, рождавший когда-то образы художников-бюргеров или бюргеров-художников с нечистой совестью перед бюргерством. Но теперь этот вопрос не упирается в сословные рамки, теперь надбюргерство Гёте, его принадлежность не только национальной, но и мировой культуре есть некая данность, некое исходное положение. Вопрос теперь уводит в скрытые глубины души художника и требует от него тем более строгого, тем более критического, тем более беспощадного взгляда на свою природу, на свои человеческие задатки, чем больше горечи вызывают у него соотечественники.
За приведенным нами размышлением Гёте о «крупице таланта» и о своем методе работы следует саморазоблачительное резюме: «Вот и все, чем ты силен, больше ничего в тебе нет». Но это еще далеко не предел самокритической пытливости. Один из персонажей «Лотты» – а все персонажи романа только и делают, что говорят о Гёте, открывая читателю все новые и новые, так сказать, «пятна на Солнце», – бывший секретарь Гёте Ример, по воле Томаса Манна, выражает сомнение в доброкачественной природе «широты», «терпимости», «примирительности» своего патрона, ибо «широта не есть явление самостоятельное, она... связана с тождеством всего и ничего, всеобъемлющего духа и нигилизма, бога и дьявола, она фактически порождена этим тождеством и потому не имеет ничего общего с мягкосердечием и сводится, наоборот, к своеобразной «холодности», к уничтожающему равнодушию, к нейтральности и индифферентности абсолютного искусства». Педагогическое «наказание», учиняемое себе нашим героем, не останавливается на подобных отвлеченных психологических рассуждениях, не сменяется рассуждениями об искусстве вообще, до которых отсюда уже один шаг – соблазнительный, облегчающий «наказание» шаг. Облекши свою самокритическую исповедь в роман, и притом в роман о Гёте, наш герой получает возможность включить в ее сферу, и притом не погрешить против такта, очень конкретные и очень личные свои слабости. «Назовем вещи их именами, – говорит Ример о Гёте, – систематического образования он в свое время не получил, в детском и юношеском возрасте он мало что изучил основательно. Это не так-то легко заметить, разве что при очень долгом и близком общении с ним и при очень основательной собственной учености, ибо само собой разумеется, что при его сметливости, при его цепкой памяти и большой живости ума он схватил на лету и усвоил множество знаний и... демонстрирует их с большим успехом, чем иной ученый свои куда большие познания». Впрочем, едва ли этот свой личный, но неотъемлемый, на его взгляд, от натуры художника, скорее забавный, чем «зловещий» авантюризм имел в виду автор «Лотты», когда говорил о «наказании», о «зловещей атмосфере», окружающей Гёте. Тут применимее слово «высмеять». Имел он в виду прежде всего, вероятно, те страницы «Лотты», где речь идет об эгоизме и эгоцентризме Гёте, о том, что, сосредоточиваясь на своей работе, видя во всем, а главное – во всех, сырой материал для нее, Гёте невольно наносит обиды окружающим и ранит близких ему и любящих его людей, о «вампирстве» гения. «Я убежден, – с болью говорит Шарлотте сын Гёте Август, – если бы я умер раньше, чем он, – а это вполне может случиться; правда, я молод, а он стар, но что моя молодость против его старости! Я лишь случайное, слабое ответвление его естества, – если бы я умер, он и об этом умолчал бы, не подал бы виду и никогда не упомянул бы о моей смерти».
Мы не будем разбирать – слишком это интимный и сложный вопрос, – в какой мере отразили отношения между Гёте и его близкими в «Лотте» отношения между нашим героем и его близкими, в частности – отношения между ним и его старшим сыном Клаусом, писателем и журналистом, одной из трагедий которого была затмевавшая его деятельность тень прославленного отца. Что аналогии тут есть, что наш герой намеренно их «обыгрывает», явствует хотя бы из того, что после самоубийства Клауса – он покончил с собой в 1949 году – рука, написавшая «Лотту», написала в письме к Генриху: «Вполне хорошо я уже давно (с «ухода моего сына») себя не чувствую». «Уход моего сына» – это цитата из Гёте, это слова, которыми Гёте в письме 1830 года упомянул о смерти своего сына Августа. Но Гёте «Лотты» служит, мы сказали, рупором Томасу Манну, а рупор многократно усиливает и самые слабые, самые тихие звуки, и подобно тому как косвенное признание в холодности, в безразличии ко всему, кроме «высокой игры», в эгоцентризме можно опровергнуть заголовком дневников «Страдая Германией», примерами самоотверженной и бескорыстной общественной деятельности нашего героя, – о ней нам еще придется говорить, – его человеческой отзывчивости, – точно так же любые, основанные на прямолинейном толковании «Лотты» домыслы относительно его отношений с собственными детьми можно опровергнуть многочисленными свидетельствами их взаимной любви и привязанности. «До смешного», – подчеркиваем, – «до смешного зловещей» назвал он атмосферу, которой окружил Гёте в своем романе, и слова эти ясно указывают на нарочитое, почти гротескное акцентирование холодности, эгоцентризма, неблагодарности Гёте к окружающим. «Неужели Вы думаете, – читаем мы в одном из писем нашего героя, – что человек, который в «Лотте в Веймаре», по поводу Гёте, мобилизовал всю имеющуюся в его распоряжении иронию, чтобы дать почувствовать эту «великолепную» неблагодарность, имеет хоть малейшую охоту ей подражать?»
Остановиться на этой черте двойного, Гёте и собственного, портрета мы сочли нужным здесь потому, что она может служить еще одним примером совестливости нашего героя, его умения беспощадно критически взглянуть на себя со стороны, может лишний раз пояснить, в чем заключается тот воспитательный и самовоспитательный пафос исповеди, тот нравственный смысл «оговорки», «оттенка», корректирующего «однако», которые всегда играли важнейшую роль в его жизни и творчестве, потому, наконец, что этот пример показывает, что они продолжали играть ее и теперь.
В «Лотте в Веймаре» автор позволил себе, пожалуй, только один прямой, так сказать, выход в современность. Когда Гёте, по воле автора, говорит о немцах, что они готовы «поддаться любому кликушествующему негодяю, который взывает к самому низменному в них, поощряет их пороки и учит их понимать национальную самобытность как изоляцию и грубость», это анахронистическое для начала XIX века замечание звучит как явный намек на Гитлера. Но книга эта очень личная, очень автобиографическая и связана со временем, когда она писалась, теснейшим образом. О связи этой «внутри» книги, о надбюргерстве автора, о том, что в образе Гёте фашизму противопоставлены лучшие, гуманистические традиции Германии, мы говорили. Связь со временем закреплена и судьбой книги, «романом ее земной жизни», пользуясь выражением, которое применил наш герой к другой своей работе – «Доктору Фаустусу».
Отрывки из «Лотты» нелегально распространялись в Германии. Книга вышла в свет в конце 1939 года а Стокгольме, куда незадолго до аншлюса Австрии перебралось из Вены издательство «Берман – Фишер». Своеобразным прологом к «роману земной жизни» «Лотты» был самый путь заключительной части рукописи из Америки, – ибо закончил работу автор уже там, через два месяца после начала второй мировой войны, – самый путь рукописи в Европу, в Стокгольм. Она была отправлена в Швецию со швейцарской дипломатической почтой, через Португалию. После победы над Германией «роман земной жизни» «Лотты» пополнился еще двумя примечательными эпизодами. Вот как повествует о них автор десять лет спустя после того, как он поставил под последней строчкой «Лотты» слово«конец»: «Приятная и знаменательная весть пришла из Германии: в том самом городе, где происходит действие «Лотты в Веймаре», – более того, в гостиных гётевского дома при содействии русских был прочитан цикл лекций омоем романе, собравших, если меня правильно информировали, большую аудиторию. Это событие глубоко меня тронуло. Впрочем, оно ассоциируется с одной смешной историей, о которой я узнал немного позднее. Уже во время войны отдельные экземпляры «Лотты», тайком ввезенные из Швейцарии, ходили в Германии по рукам, и враги гитлеровского режима, выбрав из большого монолога седьмой главы, где подлинные и документально засвидетельствованные высказывания Гёте даны вперемешку с апокрифическими, хотя и вполне правдоподобными по форме и смыслу, отдельные довольно-таки оскорбительные и зловещие суждения о немецком характере, размножили их и под маскировочным заголовком «Из разговоров Гёте с Римером» стали распространять среди населения в виде листовок. Не то пересказ, не то перевод этой своеобразной подделки оказался в распоряжении британского обвинителя на Нюрнбергском процессе сэра Хартли Шоукросса, и он, не подозревая подвоха и соблазнившись разительной злободневностью этих сентенций, широко оперировал ими в своей обвинительной речи. Такая ошибка не прошла ему даром. В «Литерари саплмент»5555
«Литературное приложение» (англ.).
[Закрыть] лондонской «Таймс» появилась статья, где утверждалось, что Шоукросс цитировал не Гёте, а мой роман, и это вызвало некоторое замешательство в лондонских официальных кругах. По поручению Форин-оффиса5656
Британское министерство иностранных дел.
[Закрыть], посол в Вашингтоне лорд Инверчепел письменно попросил меня дать необходимую справку. В своем ответе я признал правоту «Таймс», ибо действительно налицо была мистификация, учиненная, впрочем, с благими намерениями. Но одновременно я поручился за то, что... в каком-то высшем смысле сэр Хартли и цитировал Гёте все-таки верно».
Но эпизоды эти относятся уже к другой полосе жизни автора. А покамест напомним, что начало «Лотты» было напечатано в первом номере журнала, который впервые за свою писательскую жизнь стал теперь издавать Томас Манн, – антифашистского литературно-художественного журнала «Мера и ценность».