Текст книги "Левитан"
Автор книги: Софья Пророкова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Этот пейзаж-эпопея удивительно близок современной Волге – полноводной, широкой благодаря каналам и грандиозным плотинам.
Замените цветистые баржи, изображенные Левитаном, самоходками, снующими по реке быстро, без надрывающихся буксиров. Представьте себе трехэтажные белые пароходы, стоящие у пристаней по два и по три сразу, и картина «Свежий ветер» перенесет вас к нашим дням. Так художник словно бы заглянул в будущее, предвидел высокое назначение любимой им реки.
Еще над одним полотном трудился Левитан, отдав ему немало часов. Он назвал его «Ненюфары» и писал по горкинским этюдам с цветущих водяных лилий.
Показанная на Передвижной выставке 1896 года рядом с другими произведениями Левитана, эта картина приводила зрителей в недоумение. «Золотая осень» – предельно обобщенная, как сгусток чувств и впечатлений художника. «Март» – лучезарный, легкий, искристый, воздушный. «Свежий ветер» – с огромными водяными далями и уносящимися ввысь облаками, сохраняющий свежесть и остроту первых впечатлений, хотя и отобранных потом с большой продуманностью.
Но водяные лилии, казалось, принадлежали кисти другого человека – педанта, хладнокровно штудирующего натуру, для которого высшей похвалой служат слова: «Как настоящее!»
Эта картина вызвала много восторженных отзывов тех, кого прежде пугала широкая, смелая кисть Левитана. С облегченной душой они писали: «Листья хороши до полной иллюзии: кажется, что их загнутые углы действительно выступают из плоскости картины, и невольно подходишь к самой картине для того, чтобы удостовериться в том, что подобно другим она написана в одной плоскости».
Но были и такие: «Листы лилий, выписанные с такой восхитительной иллюзией, что некоторые зрители незаметно щупают картину. Это простой каприз, но славной кисти».
Как могло появиться среди этих вдохновенных произведений такое благоразумное полотно? Левитан этой картиной отвечал всем, кто обвинял его в излишней широте и обобщенности письма. Он показал, что писать «как настоящее» может, но не хочет, ибо искусство не в этом. Он отвечал всем, кто пытался встать на пути его живописных дерзаний, тем, кто продолжал высмеивать и травить его в стихотворных фельетонах «Петербургской газеты».
И на сей раз его не обошли вниманием:
«Золотая осень» Левитана —
Охры доза пребольшая,
Кисти смелый в холст удар,
Вот и «Осень золотая»
И «Музею – дар».
Можно представить себе, как улыбался художник в тиши мастерской, готовя лукавый ответ всем консерваторам в искусстве!
Очень хорошо сказал об этом Ф. Шаляпин, вспоминая о своих задушевных встречах с Левитаном:
«Чем больше я видался и говорил с удивительно душевным, простым, задумчиво добрым Левитаном, чем больше смотрел на его глубоко поэтические пейзажи, тем больше я стал понимать и ценить то большое чувство и поэзию в искусстве, о которых мне толковал Мамонтов.
– Протокольная правда, – говорил Левитан, – никому не нужна. Важна ваша песня, в которой вы поете лесную или садовую тропинку.
Я вспомнил о «фотографии», которую Мамонтов называл «скучной машинной», и сразу понял, в чем суть. Фотография не может мне спеть ни о какой тропинке, ни о лесной, ни о садовой. Это только протокол!..»
Левитан однажды прибег к такому протоколу и то для того, чтобы доказать право на свою, левитановскую песню.
После обычных выставок в Питере и Москве Левитан послал много новых картин в художественный отдел Всероссийской выставки, которая открылась в Нижнем Новгороде весной 1896 года. Он показал полотна, в которых была и молодость, и правда, и высокое живописное мастерство. В них было то, чего до этого не было.
«ЧАЙКА»
На первом представлении чеховской «Чайки» в Александринском театре две женщины слушали каждое слово пьесы затаив дыхание. Одна из них, русая, с огромной косой и тонким профилем, – писательница Лидия Алексеевна Авилова. Чехов встретился с ней на маскараде и обещал дать ответ на ее вопрос в пьесе, просил внимательно слушать текст.
Она не замечала странного смеха зрителей в драматических местах пьесы, не слышала их неуместных замечаний.
Волнение ее достигло предела, когда Нина Заречная передала на память Тригорину медальон с надписью. Такой медальон с выгравированными внутри словами сама Авилова отослала как-то Чехову. А слова там были такие: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее».
Подписи не было, но Чехов догадался, от кого подарок. И медальон стал как бы действующим лицом пьесы, целиком, с этой же надписью.
Однако ответ Чехова молодой писательнице был не в этих словах. Тригорин называет цифры: «Стр. 121, строки 11 и 12».
Авилова вернулась после премьеры и нетерпеливо обратилась к чеховским книжкам. Нет, не в них разгадка цифр. Наконец она открыла указанную страницу своей книжки и прочитала в ней эту фразу: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается».
Так шутливо Чехов ответил своей знакомой, что он узнал ее на маскараде, понял, кто прислал ему брелок, и мягко предостерегал от дальнейших ошибок.
Другой женщиной, которая не замечала провала пьесы и, захваченная ею, позабыла о зрителях, была Лика Мизинова. Она горько плакала, сравнивая судьбу Нины Заречной со своей.
Она любила Чехова давно. Их частые встречи, письма говорили о большом, но каком-то очень осторожном чувстве Чехова. Красавица, на которую оборачивались прохожие, избалованная поклонением, чуть взбалмошная, но простая и обаятельная, она пугала писателя. Не оберегая ли свое искусство от слишком большого искушения, остерегся Чехов от брака с очаровательной девушкой?
Минутами чувство брало верх над разумом, и тогда он восклицал: «позвольте, Лика, закружиться голове от Ваших духов», – но быстро остужал свой порыв, вновь писал шутливые письма, за насмешкой скрывая остроту чувств. Так длилось месяцами, годами…
Лика с отчаянья увлеклась писателем Потапенко, который без мудрствований завел с красивой девушкой роман. У него была жена, дети, он молотил повести и пьесы, едва успевая заработать деньги на широкую жизнь семьи.
Лика уехала с Потапенко в Париж. Вскоре пришло горе: писатель оставил ее одну в незнакомом городе, больную, ожидающую ребенка.
Тогда-то и писала она Чехову о том, что во всех бедах виноват он один, человек, от которого зависело ее счастье.
Лика вернулась в семью Чеховых с опаленными крыльями, глотнув изрядную дозу житейских невзгод. Ее девочка, Христина, воспитывалась у родных в имении Панафидиных и прожила недолго.
Как все это было похоже на судьбу Нины Заречной! Лика не сердилась на Чехова за то, что он перенес в пьесу печальную страницу из ее жизни. Она часто смотрела «Чайку» потом уже в исполнении артистов нового, Художественного театра.
Даже через несколько лет, в январе 1900 года, Мария Павловна писала Чехову: «На твои именины я водила Лику на «Чайку». Она плакала в театре, воспоминания перед ней, должно быть, развернули свиток длинный».
Несколько дней, проведенных Чеховым у Левитана в Горке, очень заметно сказались во всем колорите пьесы. Он и писал ее осенью, вскоре после посещения больного художника.
Когда побываешь в этих местах, особенно ясно понимаешь, до какой степени пьеса проникнута атмосферой озерного края. И дело, конечно, не только в том, что Чехов сам обозначил место действия, указав город Тверь. Дело также и не в деталях, замеченных Чеховым: в повязке, сброшенной с головы Левитаном, а в пьесе Треплевым; в чайке, убитой художником, а в пьесе тем же молодым писателем, ищущим новых путей.
Нет, пьеса как бы написана на фоне озера. В соседнем имении на берегу озера живет Нина Заречная, воздух напоен озером при луне, участвующим в первом действии. К озеру ведут аллеи в усадьбе Сорина.
Так писатель подмеченное в жизни переносит в свое произведение. Наблюдения помогали создавать сложные образы пьесы. И Нина Заречная, пережившая тяжелую пору, похожую на драму Лики Мизиновой, ушла далеко от нее, опередила ее и стала символом стойкости в преданном служении искусству. Случай, взятый из жизни, – лишь эпизод в биографии героини пьесы.
Левитан увидел «Чайку» только в Художественном театре. После первых спектаклей она покорила Москву. Маша писала автору в Ялту: «Чайка» производит фурор, только и говорят, что о ней. Билетов достать нельзя, на афишах печатают каждый раз «билеты все проданы».
Студенты и курсистки целые ночи простаивали за билетами возле Эрмитажа, где шла «Чайка». Иные приходили со складными стульчиками, пледами, а чтобы не замерзнуть, устраивали на площадке перед театром танцы.
Спектакль смотрели по нескольку раз, не считаясь с тем, что так трудно добывались билеты.
8 января Левитан писал Чехову: «Только что вернулся из театра, где давали «Чайку»… я являлся в театр незадолго до спектакля и несколько раз не заставал ни одного места. Вчера решил во что бы то ни стало посмотреть «Чайку» и добыл у барышника за двойную цену кресло.
Вероятно, тебе писали, как идет и поставлена пьеса. Скажу одно: я только ее понял теперь. В чтении она была не особенно глубока для меня. Здесь же отлично, тщательно срепетованная, любовно поставленная, обработанная до мельчайших подробностей, она производит дивное впечатление. Как бы тебе сказать, я не совсем еще очухался, но сознаю одно: я пережил высокохудожественные минуты, смотря на «Чайку»… От нее веет той грустью, которой веет от жизни, когда всматриваешься в нее. Хорошо, очень хорошо! Публика, наша публика – публика театра Корша, Омон, и ту захватило, и она находится под давлением настоящего произведения искусства».
С той поры персонажи пьесы вошли в жизнь художника. Он находит даже нечто общее между собой и Тригориным, который стал рабом писательского труда. Левитан так же сокрушается, что очень устает, но не может бросить своих работ, «как говорит твой Тригорин, ибо всякий художник – крепостной». Он обязан творить хотя бы потому, что обладает талантом.
Поездка на озера нашла свое отражение и в другом произведении Чехова. В повести «Дом с мезонином» присутствуют дом и парк из Богимова – имения Былим-Колосовского, где Чехов летом снимал дачу.
Героя повести, художника, писатель поселил в этом громадном зале с колоннами, где стоял один широкий диван и стол, «а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией».
Но вот белый дом с террасой и мезонином, в котором жили Волчаниновы, Чехов взял из имения Горка. Мы держим в руках старинный любительский снимок этого дома. Как он похож на тот, который описал Чехов! Сейчас этого дома нет. Но в деревне Доронино, по соседству с Горкой, старики рассказали мне о том, как выглядела усадьба Турчаниновых. Анна Ивановна, младшая дочь Турчаниновой, вспоминала, что в мезонине она жила со своими старшими сестрами.
Озерный край ощущается во многих мельчайших деталях повести.
Начнем с фамилии Волчаниновы. Как она по созвучию близка Турчаниновым! А если вспомнить, что самый корень этого слова – волчан – обозначает название цветка, то и станет понятно, как создавало новую фамилию знакомство Чехова с Турчаниновыми и виденные им огромные поляны с яркими цветами в их имении.
Английский язык, на котором говорят между собой сестры, площадка для лаун-тенниса. Все это оттуда – из Горки. А самое трогательное и непонятное имя Мисюсь, как оно близко по ласковому оттенку к прозвищу Люлю, данному девочке, часто сопровождавшей Левитана на этюды!
И, читая строки: «Мы гуляли вместе, рвали вишни для варенья, катались в лодке, и когда она прыгала, чтобы достать вишню, или работала веслами, сквозь широкие рукава просвечивали ее тонкие, слабые руки. Или я писал этюд, а она стояла возле и смотрела с восхищением», – понимаешь, что это тоже навеяно Левитаном, его прогулками по озеру с младшей Турчаниновой.
Художник, от имени которого ведется рассказ, во многом напоминает Левитана. Это он мечтал: «Как хорошо было бы вырвать из своей груди сердце, которое стало у меня таким тяжелым».
Это в доме у Анны Николаевны была аптечка, и она лечила больных, даже открыла школу, обучая молодых крестьян разным ремеслам. Не отсюда ли возникли «аптечки и библиотечки», которые высмеивает художник, требуя более решительных мер для изменения жизни изможденного трудом и нищетой крестьянина?
Художника Чехов наделил своими убеждениями и требованиями к жизни. Он еще не имеет ясной программы действий, но представляет себе, что праздность – это бич общества, а труд – лекарство oт всех его уродств. Здесь и убеждения Левитана, которые формировались в молодости рядом с чеховскими.
Неустанный труженик Левитан, чуткий ко всем труженикам земли, мог протянуть руку своему единомышленнику, созданному Чеховым. У обоих был один символ веры.
ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ
Отправив в Нижний, на выставку, свои картины, Левитан в начале июня сам уехал туда, побывал в Павильоне Севера, который с таким увлечением оформил Константин Коровин. Он придирчиво требовал от мастеров, чтобы те покрасили стены в серый, дымчатый тон, – тот, который показался ему преобладающим колоритом Севера.
В павильоне лежали шкуры белых медведей, челюсти кита. Но веселее было смотреть на живого тюленя, привезенного с Ледовитого океана. Его научили кричать «ура». Все, кто хотел полюбопытствовать на этот редкий экспонат, уходили обрызганные водой.
Не избежал этой участи и Шаляпин, жадный до всяких диковинок.
Левитан побывал в отдельном павильоне, где Мамонтов выставлял панно Врубеля «Принцесса Греза» и «Микула Селянинович». Шумиха сопровождала эти произведения. На выставку их не приняли: испугала ошеломляющая новизна исполнения. Пресса подвергла эти панно осмеянию. Тогда Мамонтов их купил, выстроил для них отдельный павильон, попросил Поленова дописать то, что не успел огорченный неудачей Врубель. Так закончилось это скандальное происшествие.
В Художественном отделе Левитан, как обычно, испытал возле своих полотен неприятные минуты. Он не любил их на выставках и охотно бы увез в мастерские.
Нижний быстро надоел. Левитан вернулся домой и почти без отдыха очутился в Финляндии. Маршрут случайный, неожиданный, объясняемый только мятежным состоянием.
Около трех недель путешествовал он по Финляндии. Природа не очаровала его, писал мало. Мысли одна мрачнее другой раздирали мозг.
Он бродил по горам, замечал, что все уступы у них сглажены – это сделали века. И снова поднимались гнетущие думы об этих прошедших временах, о миллиардах ушедших человеческих жизней, о тщетности мирского существования.
Он делится своими невеселыми размышлениями с Чеховым. Сердится на себя за то, что не может выйти из тупика одних и тех же сюжетов.
Сумрачная жизнь девяностых годов шла рядом с этими личными страданиями Левитана. И когда он метался в поисках выхода, то бежал не только от себя, но и от этих тисков, которые не давали дышать. Но от них тоже нельзя было скрыться.
Левитан это ясно сознавал. Он писал Чехову: «Какая гадость, скажешь, возиться вечно с собой. Да, может быть, гадость, но будто можем выйти из себя, будто бы мы оказываем влияние на ход событий; мы – в заколдованном кругу, мы – Дон-кихоты, но в миллион раз несчастнее, ибо мы знаем, что боремся с мельницами, а он не знал…»
«Заколдованный круг» все сильнее стягивается, и нет сил его разжать, найти какой-то выход.
Есть только одна область, которая дает отдых от мыслей о безысходности. Когда и в ней осечка, тогда вовсе задыхаешься.
В Финляндии работал мало, время прошло впустую. Сердясь на себя, Левитан вернулся в Москву.
Здесь ждало письмо от художницы Е. Н. Званцевой. Она приглашала его на дачу в Тарталеи, в имение родных, где проводила лето. Он ответил ей:
«Только что вернулся из Финляндии и получил Ваше заказное письмо… Как Вы уже знаете, весь план, приготовленный мной на лето, радикально изменился. В Сибирь не уехал, а очутился в Финляндии – бог ведает зачем… Ничего не сработал, хандрил адски. Теперь в поисках за дачей, хочется оседло поселиться, я слишком утомился в перепутье. Где я устроюсь, еще не знаю. Хотелось бы съездить к Вам, но просто сил не хватит на такой большой переезд».
Званцева жила неподалеку от Нижнего. Но и этот переезд усталому Левитану кажется непосильным. После трагического лета в Горку он больше не ездит. Они видятся с Диной Николаевной урывками, в его редкие приезды в Питер. Иногда она навещает его в Москве. Тогда тихая мастерская превращается в оранжерею. Левитан украшает все комнаты цветами и встречает друга большим праздником.
Но часы встреч коротки. Все дольше разлуки, все чаще письма.
СЧАСТЬЕ ИЗДАЛИ
Когда уж очень уныло на душе, Левитан уходил в дом, стоявший на развилке Большой и Малой Молчановки. Крошечный садик с несколькими деревьями и цветником лежал перед этим особнячком.
Левитан приходил в сад, молча садился около большого стола, за которым Анна Петровна варила варенье, а ее дочка чистила ягоды. Художник был в доме врача Ивана Ивановича Трояновского своим человеком.
Кипит варенье в большом тазу, тихо переговаривается мать с дочерью, а Левитан молчит. Он может так промолчать долго. Ему хорошо здесь.
Потом он войдет в тихую квартирку, сядет на свое любимое круглое кресло, затянутое пестреньким кретоном, и снова просидит молча. К нему, такому, здесь привыкли. Его грустная фигура никого не приводит в изумление.
Наступит пора обеда, он сядет со всеми за семейный стол. Захочет – скажет что-то, а не захочет – послушает, о чем говорят в этой дружной семье.
К вечеру соберутся гости, они тоже не обращают внимания на молчаливого Левитана.
Музыка занимает всех. Анна Петровна садится за рояль, она хорошая пианистка. Иван Иванович встает рядом – у него приятный тенор. Есть в их репертуаре романсы, особенно любимые Левитаном, среди них Грига «Как солнца луч» – тот, который кончается словами о могильном мраке.
Иван Иванович привык исполнять его по просьбе Левитана несколько раз, не меньше трех. Бывает, что после третьего раза художник встанет, торопливо попрощается и уходит. Хозяева не задерживают: так надо. Пора человеку остаться одному.
Трояновский лечил Левитана, в тяжкие времена не отходил от него долгие ночи. Он любил художника и его искусство. Много картин подарил ему талантливый пациент, а «Владимирку» он повторил для доктора по его заказу.
Иногда к Трояновским заходил композитор Танеев. Кроме своих произведений, он часто играл бетховенские сонаты. А Бетховен для Левитана был чудом, которое не переставало его потрясать.
И он слушал долгие часы совершенную игру композитора.
В декабре 1896 года дочке Трояновских исполнилось десять лет. Отец зашел к Левитану в мастерскую, просил его непременно быть на торжестве. Художник захотел подарить девочке какой-нибудь этюд. Долго пересматривал холсты.
– Это все слишком мрачное для подарка такой юной особе, – сокрушался художник.
Но один холст показался ему достаточно радостным. Это был пейзаж с цветущими яблонями. Автор сделал на нем такую надпись: «Милой деточке Анюрке старый хрыч И. Левитан. 1896».
Подарку были в доме очень рады, особенно сама именинница. Она уже начинала рисовать, и художник похваливал ее детские рисунки. Потом она стала художницей, училась у Серова в Училище живописи.
Одиночество мучило Левитана. Он приходил к Трояновским, когда хотелось побыть в тишине, но вдыхая воздух дружной семьи. Жизнь сложилась так, что на счастье он смотрел только издали.
ПОД НОВЫЙ ГОД
Снегу в Мелихове иногда наносило так много, что зайцы заглядывали в окна кабинета Чехова. Для этого им надо было только приподняться на задние лапки.
Дорога из Лопасни зимой была несколько легче, но все же на ухабах подбрасывало.
Гости не убоялись этих превратностей и приехали в заснеженное Мелихово встречать Новый, 1897 год.
Незадолго перед этим Чехов писал Лике очень деловито:
«…Так как Вы приедете к нам встречать Новый год. то позвольте дать Вам поручение: на Тверской у Андреева купите четверть (бутыль) красного вина «Кристи» № 17 и привезите. Только не выпейте дорогой, прошу Вас, если не привезете, то мы без вина!»
Поручение исполнено, бутыль поставлена, вино есть.
Долгие годы отец Чехова вел дневник. Он записывал семейные события кратко, только факты, без оценки, но зато очень точно.
31 декабря он сделал такую запись:
«Полусолнечный день. Приготовление встречи Нового года, чистка и приборка в доме. Новый год встретили в 12 ч. ночи. Своя семья и гости: Лика, Саша Селиванова и художник. Они у нас ночевали. Счастье досталось в пироге дому. В кухне горничные гадали, кому что будет. Вылили из воску мальчика, а в действительности оказалась девочка».
Хорошая ночь, морозная, ясная. Стол заставлен чудесными изделиями Евгении Яковлевны. Чокались, произносили веселые тосты, желали друг другу счастья.
А потом Лика села за пианино и, аккомпанируя себе сама, пела все, что просили. Она была в голосе, воодушевлена.
С особым чувством исполнила романс Чайковского на слова Апухтина. Много силы, задушевности и большого чувства вложила в слова:
Будут ли дни мои ясны, унылы.
Скоро ли сгину я, жизнь погубя. —
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства и песни и силы
Все для тебя!!
Страстный призыв умолк. Раскрасневшаяся Лика отошла от инструмента.
Левитан любил романсы Чайковского. Взволнованно он попросил Лику повторить «День ли царит». Но Лика больше не пела.
Все притихли: будто пронеслось по комнате большое, невыплаканное женское горе…
В этот вечер много шутили, дурачились, словно в ранней молодости. Этим близким людям было очень хорошо вместе, они составляли единую семью.
Ели пироги с заложенным где-то счастьем. Каждый хотел, чтобы оно досталось ему. Но никто не был удачлив, поэтому отец и написал, что «счастье досталось дому».
Разошлись поздно, погуляв прежде по расчищенным дорожкам сада, окруженным высокими снежными стенами.
ТРЕВОГА
Болезнь сердца, тяжкая, роковая, подкрадывалась незаметно.
Еще 21 декабря 1896 года Чехов записал в дневнике: «У Левитана расширение аорты. Носит на груди глину. Превосходные этюды и страстная жажда жизни».
Его видели элегантным, с красивой тростью в руке. Он по временам держался за сердце, был томен, сетовал на донимающую его болезнь.
Даже близкие друзья поговаривали: «Рисуется». Но через несколько дней сердечный припадок застиг его прямо на лестнице Исторического музея, по которой он поднимался на выставку. Он упал на ступени, и его увезли домой.
Несколько дней отдыха, и Левитан совершает свою обычную прогулку по Кузнецкому мосту или приходит в гости к Карзинкиным: они жили поблизости от него, на Покровском бульваре. Советует художнице Елене Андреевне Карзинкиной сшить серое платье с кружевом возле ворота и оторочить его мехом. Посмотрит ее картины, даст осторожный совет. Пошутит и уж, конечно, скажет комплимент молодой женщине.
И снова никто не подумает, что в этом всегда изысканном, подтянутом человеке можно угадать инвалида, обреченного на большие страдания.
Он был красив во всем, даже в болезни.
Чехов понимает, что угрожает другу. Он встревожен, заходит к профессору, который осматривал Левитана. И 15 февраля 1897 года в его дневнике появляется такая суровая фраза: «Вечером был у проф. Остроумова; говорит, что Левитану «не миновать смерти». Вскоре же сообщает об этом Суворину: «Новостей нет, или есть, но неинтересные или печальные… Художник Левитан (пейзажист), по-видимому, скоро умрет. У него расширение аорты». И о том же художнику И. Э. Бразу, который писал портрет А. Чехова: «Пейзажист Левитан серьезно болен. У него расширение аорты. Расширение аорты у самого устья, при выходе из сердца, так что получилась недостаточность клапанов. У него страстная жажда жизни, страстная жажда работы, но физическое состояние хуже, чем у инвалида».
И вот наступил страшный для Чехова момент. Он прикладывает трубку к сердцу Левитана и слышит, что ему не справиться с неизлечимой болезнью. А говорить можно лишь успокоительные слова, маскировать картину, ясную врачу.
В письмах он откровеннее. Архитектору Ф. О. Шехтелю (их общему приятелю) написал так: «Я выслушивал Левитана: дело плохо. Сердце у него не стучит, а дует. Вместо звука тук-тук слышится пф-тук. Это называется в медицине – «шум с первым временем».
Консилиум врачей, заключение профессора Остроумова. Строгий совет – ехать лечиться за границу.
Левитан сам сознает опасность, но успокаивает сестру: «Напрасно, Тереза, ты так встревожилась моей болезнью. Она серьезна, но, при известном благоразумии, с ней можно долго жить. Остроумов, авторитет которого ставят выше Захарова, говорит мне, что улучшение и значительное произошло у меня. Советуют уезжать на юг. Еду за границу, на юг Франции или Италии через две недели».
Опять потянулись станции, пограничные столбы, отели. Он проклинает свое изгнание, не верит в целебность курортов и мечтает вернуться скорей в свой Трехсвятительский переулок, умереть хоть дома.
Но ванны и лечение оказывают свое действие. Становится чуть легче. И тут же – снова за кисти, «а то так рано складывать оружие больно».
Он поселился у подножья Монблана и был потрясен величием ледников. Писал иx, залезал на горы, несмотря на бурные протесты сердца. Величавый покой ледников запомнился. Он пишет Е. А. Карзинкиной: «Из головы не выходят снега и ледники. Это удивительные сюжеты! Недаром греки населили снежную гору Олимп богами. Да там только и может обитать бессмертие и немой покой».
Работать все еще трудно. К тому же из России пришла горькая весть: заболел Чехов. Чахотка.
Оба теперь знают о том, что каждый из них приговорен. Левитан не врач, но он хорошо понимает, что болезнь легких никого не щадит и лечить ее еще не умеют. Недавно она унесла Николая и теперь нависла над Антоном.
Он не может смириться с этой угрозой. Ропщет в письме: «Ах, зачем ты болен, зачем это нужно? Тысячи праздных, гнусных людей пользуются великолепным здоровьем. Бессмыслица!»
И в другом письме: «Милый, дорогой, убедительнейше прошу не беспокоиться денежными вопросами – все будет устроено, а ты сиди на юге и наверстывай свое здоровье. Голубчик, если не хочется, не работай ничего, не утомляй себя.
Все в один голос говорят, что климат Алжира чудеса делает с легочными болезнями. Поезжай туда и не тревожься ничем. Пробудь до лета, а если понравится, – и дольше».
Они всегда были сдержанны, подтрунивали друг над другом. Но когда пришла такая опасность, то осталась только огромная любовь и несмолкаемая тревога.
ИДЕАЛ ПЕЙЗАЖИСТА
Известный литератор Виктор Александрович Гольцев попросил разрешения побывать в мастерской художника. Был радушно принят. Тишина и полное уединение этого отдаленного от шумов дома сразу настроили гостя на серьезный лад.
Вот здесь, в этом светлом и просторном зале, создавались картины, которые уже давно стали гордостью русского искусства.
Гольцев, как и некоторые другие критики, не считал пейзаж произведением, могущим защищать передовые идеи. Он пришел несколько настороженным, готовясь к спору с пейзажистом.
А вместо спора подчинился обаянию его таланта и личности.
Он увидел на мольберте картину, изображающую борьбу в природе, бурю, которой сопротивляются, извиваясь, тонкие, упругие молодые деревья. Чем больше Гольцев смотрел на этот пейзаж, тем дальше уходило представление о том, что в нем не может быть мысли. Критика захватила борьба, происходящая перед его глазами. Он понял, как способен одухотворить природу талант мыслящего художника.
Гольцева покорили и осенние мотивы. В них огромная любовь художника к природе и еще огромнее – к человеку, для которого он трудился. На одном полотне «с прощальным криком улетают журавли» в тихий, ясный осенний день. На другом – печально задумался могучий бор. И вдруг – взрыв чувств, пламя заката, последняя вспышка перед мраком. Как много говорят сердцу эти взбудораженные цветовые записи острых впечатлений художника!..
Привлек внимание гостя и осенний пейзаж, на котором рядом с лесом вьется, уходит вдаль шоссе. «Все, что таится прекрасного в нашей чуждой эффектов природе, весь простор, весь однозвучный как будто на первый взгляд простор родных полей дает нам чувствовать художник».
Не менее хороша и запечатленная им ранняя весна. Сойдет неглубокая талая вода – и проснется природа. Вот уже готовы к жизни молодые деревца, они накануне пробуждения.
Большие чувства испытал критик возле полотен, у которых еще немало потрудится художник. Большие чувства и раздумья вызвали эти картины родной природы, написанные таким глубокомысленным ее истолкователем.
Гольцев поместил в «Русских ведомостях» статью о посещении мастерской Левитана и сознался, что многое для него там оказалось неожиданным. Он заканчивает несостоявшийся спор такими словами:
«И вот сторонник идейного искусства выходит из мастерской глубоко умиленный. Не противоречие ли это? Нет, нет, тысячу раз нет. Облаками, волною, порывом бури художник ничего не может доказать, но он истолковывает нам природу. Такие картины мог написать только человек, который глубоко, поэтично любит родную природу, любит тою любовью, какою любил Лермонтов – «с вечерними огнями печальных деревень».
За эту сознательную любовь, за это одухотворение природы нельзя в достаточной степени отблагодарить И. И. Левитана».
Много в те годы писали о пейзажах художника. Порою большая часть рецензий на выставки посвящалась разговору о его новых картинах. Но статья Гольцева растрогала художника, он почувствовал, что понят. В тот же день написал автору прочувствованное письмо.
Приятно удивило, что именно Гольцев, ярый приверженец демократического искусства, так проникновенно сказал о его пейзажах. Он привык к тому, что даже в обществе передвижников их считали как бы картинами второго сорта, которые не помогают воспитывать народ. Он достаточно много выстрадал от этого явного непонимания и заблуждения товарищей.
Надолго запомнилось, что сказал передвижник К. В. Лемох о его картине «Над вечным покоем»:
«Как жаль, какое большое полотно, сколько труда положено художником и все для простого пейзажа». И это сказано о картине, в которой наиболее выпукло была выражена драматическая мысль автора.
Поэтому Левитан так радостно откликнулся на теплые слова Гольцева:
«Захватить лирикой и живописью Вас, стоящего на стороне идейного искусства, а может быть, простите, даже тенденциозного, признак того, что работы эти в самом деле достаточно сильны». Левитан вспоминает строки Баратынского: «Не помню, как эти стихотворения называются, но там есть дивные мысли, которые удивительно подходят к определению пейзажиста:
С природой одною он жизнью дышал.
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал
И слышал он трав прозябанье…
Вот это идеал пейзажиста – изощрить свою психику до того, чтобы слышать «трав прозябанье». Какое это великое счастье! Не правда ли?»