Текст книги "Кэте Кольвиц"
Автор книги: Софья Пророкова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Памяти Либкнехта
Революционный вихрь захватил Берлин. Монархия зашаталась. Пришлось даже освободить из тюрьмы Карла Либкнехта, чтобы хоть слегка утихомирить бушующий народ.
Давно не видели улицы Берлина такого многолюдия. Утром 23 октября 1918 года их заполнили демонстранты: металлисты и врачи, ткачихи и писатели, машинисты и художники. Весь трудовой люд столицы, мечтающий о свободе, рванулся к глашатаю революции Карлу Либкнехту.
Полицейские кордоны смяты. Им не устоять перед силой народного натиска.
Толпа приняла в свои могучие объятия вышедшего из вагона Карла Либкнехта. Годы, проведенные в казематах, легли аскетической прозрачностью на лице. Он смущен и обрадован такой встречей. Толпа подняла его на руки и понесла по улицам притаившейся столицы, через весь город, на Потсдамскую площадь.
Здесь Карл Либкнехт произнес свою первую речь после тюрьмы. Это были слова, призывающие к свержению монархии и славящие русскую революцию.
Он ринулся в революционную борьбу, понимая, что нельзя терять ни дня. Для Германии наступила священная пора. Народ, истомленный годами ненавистной войны, рвался в бой за свободу.
9 ноября на улицы по призыву революционного союза левых социал-демократов «Спартак» вышли рабочие Берлина. В колоннах с ними, плечом к плечу шел Либкнехт.
К полудню вооруженные рабочие захватили тюрьму Моабит, освободили политических заключенных. В казармах началось братание с солдатами.
Заняты рейхстаг, ратуша, полицейское управление, вокзалы. Центр Берлина в руках восставших рабочих. Красные знамена подняты над Бранденбургскими воротами, рейхстагом, ратушей.
Карл Либкнехт укрепил древко красного знамени над императорским дворцом. Он вышел на балкон. Внизу, на площади, залитой народом, наступила тишина. Карл Либкнехт провозгласил создание Германской социалистической республики.
Короткий миг – в масштабах истории – над Берлином реяло чистое красное знамя революции. Вскоре его запятнала измена.
Из окна рейхстага зычным голосом обратился к народу правый социал-демократ Шейдеман и провозгласил другую республику. Она называлась тем же желанным словом, но в ее корнях было заложено предательство.
Видя, что в революционном народном натиске не устоять монархии, правые социал-демократы, как обглоданную кость, вышвырнули Вильгельма II, а сами мертвой хваткой вцепились в освободившийся трон. Они объявили Фридриха Эберта рейхсканцлером республики. Стволами ружей, огнем гранат обрушились правительственные войска на восставший народ.
Она только называлась республикой, но воспользовалась всем многовековым аппаратом закабаления, чтобы потопить в крови германскую революцию.
В провинцию отправились карательные отряды. В Берлин стянуты войска, гвардейские части шли по улицам города. Густав Носке, который сам назвал себя «Кровавой собакой» и вошел в историю с этой кличкой, усмирял восставших и делал это с жестокостью маньяка.
Император Вильгельм II бежал в Голландию. Но реакция распоясалась. Морги не вмещали «трупы неизвестных», тюрьмы ломились от арестованных.
29 декабря 1918 года была создана Коммунистическая партия Германии, в которую влился «Спартак». Карл Либкнехт и Роза Люксембург вошли в первый Центральный Комитет. Они редактировали коммунистическую газету «Роте фане», которая не переставала открывать обманутому народу правду о буржуазной сущности правительства Эберта.
Либкнехт шел на заводы. Он говорил о том, что «сейчас еще железо горячо, будем же ковать его сейчас. Сейчас или никогда».
Пролетариат Германии не спаян единством. Трагический раскол ослабляет силу рабочего движения.
Борьба была неравной. Молодая коммунистическая партия еще не успела найти достаточно единомышленников, которые бы противостояли многолетнему обману социал-демократии.
Кровавые месяцы борьбы, кровавые зарубки в страницах истории.
Эберт и Шейдеман рассчитали холодно и верно: нужно обезглавить революцию, уничтожить Либкнехта и Люксембург. В смятении этой потери легче расправиться с бушующей массой.
Ищейки ходили по пятам Либкнехта и Люксембург. На уличных столбах и заборах Берлина появились наглые призывы к убийству. Огромные разноцветные буквы среди бела дня открыто и беззастенчиво натравливали на преступление. Подстрекатели еще осмеливались обращаться к рабочим:
«РАБОЧИЕ! ГРАЖДАНЕ!»
ОТЕЧЕСТВО БЛИЗКО К ГИБЕЛИ,
СПАСИТЕ ЕГО!
ЕМУ УГРОЖАЮТ НЕ ИЗВНЕ, А ИЗНУТРИ:
УГРОЖАЕТ СПАРТАКОВСКАЯ ГРУППА.
УБЕЙТЕ ЕЕ ВОЖДЕЙ!
УБЕЙТЕ ЛИБКНЕХТА!
ТОГДА ВЫ ПОЛУЧИТЕ МИР, РАБОТУ И ХЛЕБ».
Плакат подписан будто бы фронтовыми солдатами.
Либкнехт и Люксембург ушли в подполье. Они продолжают редактировать «Роте фане», говорят по телефону, не подозревая, что все телефонные разговоры теперь под прицелом полиции. На их след напали. Круг террора сужается.
Либкнехт писал свою последнюю статью для «Роте фане», которая называлась «Несмотря ни на что!». В ней горестное признание:
«Да, это так! Революционные рабочие Берлина потерпели поражение! Сотни лучших из них растерзаны! Верно! Многие сотни преданных нам людей брошены в тюрьмы! Верно! Они разбиты… И победили Эберт, Шейдеман, Носке.
Но есть поражения, которые становятся победой, и победы более роковые, чем поражения…
Сегодняшние побежденные станут завтра победителями. Ибо поражение послужит им уроком… А путь к победе ведет через поражение…
Путь немецкого рабочего класса на голгофу еще не окончен, но день избавления близится…
Бурно к самому небу вздымаются волны событий. Нам не впервой, поднявшись на гребень волны, оказываться отброшенными назад. Но корабль наш мужественно и гордо будет держать свой курс вперед – к верной цели.
И если нас уже не окажется в живых, когда эта цель будет достигнута, все равно наши идеи восторжествуют: они овладеют миром освобожденного человечества. Несмотря ни на что!»
Эта статья появилась в газете «Роте фане» в день, когда совершилось преступление.
Карла Либкнехта и Розу Люксембург повели на заранее и преднамеренно подготовленное убийство.
Их убили зверски, а потом лгали, что Либкнехта застрелили при попытке к бегству и отправили в морг, как «неизвестного». Тело Розы Люксембург сбросили в канал, и его обнаружили только через несколько месяцев.
15 января 1919 года произошла эта трагедия, как заключительный аккорд кровавой гибели германской революции.
Кэте Кольвиц пыталась понять, что происходит в Берлине. Она ходит на собрания демократической партии, слушает ораторов, думает, оценивает. Она терпелива и не ждет каких-то быстрых перемен после ноябрьских дней. Верит: они должны произойти, конечно, не сразу.
Под новый, 1919 год Кольвиц, как всегда наедине с самой собой, подводит итоги году минувшему. Она пишет: «1918 год окончил войну и принес революцию. Ужасный, непереносимый гнет войны прошел, и дышать стало снова легче. Что мы при этом сейчас же получим хорошие времена, не думает ни один человек. Но узкая шахта, в которой мы торчали, в которой мы не могли шевельнуться, пройдена, мы видим свет и дышим воздухом».
События тревожные и зловещие достигают Вайсенбургерштрассе. В Берлине объявляются законы военного времени: «Снаряды падают на дома, на площади и уничтожают все, что попадется. Теперь я имею представление, что это значит – жить в войну в оккупированном районе».
Кольвиц жалуется подруге: «Еэп, я так ужасно удручена всем этим, что я тебе прямо не могу сказать».
И все же Кольвиц не хочет оставаться в стороне. Она узнает о готовящейся большой демонстрации всех партий, собирается «присоединиться к шествию».
Уже стало известно, что в город вступили войска «добровольческого корпуса». Этой белой гвардией распоряжается Носке. Она уже начала действовать. Героически обороняли революционные рабочие здание полицейпрезидиума. Но силы неравны, пришлось отступить.
И Кольвиц 12 января сокрушенно заносит в дневник короткий перечень событий: «Большая радость буржуазной публики по поводу штурма полицейпрезидиума, который удался сегодня ночью. Я очень удручена. У меня тяжелое предчувствие, что войска призваны не напрасно, что реакция наступает».
Кольвиц потрясена убийством вождей революции. Родственники попросили ее нарисовать Либкнехта в гробу.
В день похорон, очень рано, Кэте Кольвиц вышла из дому. Она держала в руках папку с бумагой, карандаши. Несмотря на ранний час, улицы города неспокойны. То и дело проезжают машины с военными, повсюду усиленные полицейские посты. Вооруженные патрули.
Кольвиц идет спокойно, вглядывается, запоминает. Как ни устала она к вечеру, но записала в дневнике:
«Сегодня хоронили Либкнехта и с ним 38 других застреленных. Я должна была сделать с него рисунок и пошла рано в морг. Там, рядом с другими, стоял на возвышении его гроб. Вокруг простреленного лба лежали красные цветы, лицо гордое, рот слегка приоткрыт и страдальчески искривлен. Немного удивленное выражение лица. Руки положены одна на другую. Несколько красных цветов на белой рубашке.
Там было еще много незнакомых людей.
Потом я пошла со своим рисунком домой и пробовала сделать лучший, более обобщенный рисунок»,
Либкнехт нарисован в профиль, только голова, обрамленная едва намеченными цветами. Это были красные тюльпаны и ландыши. Ландыши в зимнем январе! Особенно ощутимы в наброске их упругие остроконечные листья.
Пока Кольвиц рисовала, мимо гроба нескончаемо шли люди. И, поднимая взгляд, художница видела их печальные лица. А потом траурный кортеж двигался по улицам города. За телами убитых героев – весь трудовой Берлин. Полиция была бессильна предотвратить это выражение гнева и боли. Сотни тысяч людей хоронили своих вождей.
Сердце художника также наполняли негодование и печаль. В тот день всенародного прощания с Либкнехтом возникла мысль сделать рисунок, посвященный памятной дате 15 января.
Почти два года отдано этому произведению. Начала с известного: сделала офорт. Отвергла. Попробовала нарисовать на камне для литографии. Оттиск не понравился. Взыскательный вкус художницы искал новых возможностей изображения.
На помощь пришел художник Эрнст Бардах. Давно уже каждое его произведение – скульптура или графика – служат для нее вдохновляющим толчком.
И на этот раз на Большой Берлинской выставке «я увидела нечто, что меня совсем опрокинуло: это были гравюры на дереве Барлаха.
Сегодня я снова посмотрела свои литографии и увидела, что они почти все не хороши. Барлах нашел свой путь, а я его еще не нашла. Делать офорты я больше не могу, с этим навсегда покончено».
Литография тоже кажется художнице уже изведанной. «Должна ли я, как Барлах, предпринять совсем новую попытку и начать гравюры на дереве?»
Вопрос поставлен, и сразу же на него дан ответ. Первая проба – лист памяти Карлу Либкнехту принес много надежд. Наконец-то после долгих поисков она почти добилась того, что хотела. Теперь уже даже можно посылать друзьям в подарок свою первую гравюру на дереве, сделанную в пятьдесят три года. Она пишет подруге, писательнице, учительнице рисования, Анне Карбе:
«К твоему дню рождения я хотела послать обещанный подарок. Ты знаешь эскиз. Но теперь я хочу тебе еще кое-что другое подарить, надеюсь, что это тебе принесет радость, – мою первую гравюру на дереве. Это лист, над которым я работаю почти два года.
Тогда в январе девятнадцатого года был убит Карл Либкнехт, и я нарисовала его на смертном одре.
Ты знаешь, я была противницей политики, но его смерть дала мне первый толчок к нему. Позже я прочитала его письма, следствием чего было то, что его личность возникла передо мной в чистейшем свете. Громадное впечатление, которое произвела на меня печаль сотен тысяч возле его гроба, уже тогда засадило меня за эту работу. Начала как офорт и отвергла, заново поискала как литографию и отвергла. Наконец, оно нашло себя окончательно в гравюре на дереве. И эту гравюру на дереве ты получаешь как мой подарок. У меня много новых надежд на эту технику».
«Противница политики»! Эти слова кажутся чем-то чужеродным в письме Кэте Кольвиц.
Сложная обстановка в стране, кровавые бедствия войны и провал восстания побудили ее к тому, что она стала бояться революции.
Дикий разгул террора правительства Эберта против рабочего движения вызвал еще большее желание отстраниться от всего, кроме своего искусства.
Но на столе лежит деревянная пластина, и на ней распростертый в белом сагане Карл Либкнехт, в великой скорби склоненные над ним осиротевшие люди. И Кэте Кольвиц вступает в спор с самой собой. В октябре 1920 года появляется такая взбудораженная запись:
«Пусть меня оставят в покое. Нельзя ожидать от художника, который к тому же женщина, чтобы в этих безумно сложных обстоятельствах он правильно определил свою позицию.
Как художник, я имею право извлекать из всего происходящего внутреннее содержание, поддаваться его воздействию и показывать в своих работах».
Спор входит в свою самую напряженную фазу. Кольвиц не умеет лгать и спрашивает себя обнаженно-откровенно:
«Имею я право изобразить прощание рабочих с Либкнехтом без того, чтобы при этом политически следовать Либкнехту?»
Долгое раздумье, и в дневнике появляется второй вопрос, который выдает всю силу сомнений, обуревающих Кольвиц, не дающих ей покоя. Она спрашивает: «Или нет?»
Искусство Кольвиц и ее поступки гораздо яснее ответят на этот вопрос, чем она сама.
Вскоре после гибели Либкнехта, в марте 1919 года, зверски замучен в Моабитской тюрьме Лео Иогихес, который был одним из руководителей немецкой компартии. Кольвиц рисовала убитого революционера в трудные дни разгула эбертовского террора. Уже этот факт был знаком ее высокого гражданского мужества. Она не скрывала симпатии к коммунистам и оставляла в наследство поколениям свои рисунки с них.
«Или нет?» – спрашивает себя художница, создавая один из революционных листов, посвященных памяти К. Либкнехта. В гравюре на дереве не только изображена скорбь одиночек. Прощаться со своим вождем пришел весь народ. Лица заполняют весь лист до самого края.
В ритме фигур возникает как бы медленное движение проходящих мимо демонстрантов. Склонившись на руку, рыдает рабочий. Другой положил на грудь Либкнехта свою огрубевшую ладонь. За ним, сдерживая рыдание, склонился следующий. Наклоненные плечи, опущенные головы. А за первым рядом стоит толпа, многоликая и грозная.
Вглядитесь в эти лица. Один недоумевает, другой размышляет, третий застыл в горе, четвертого печаль сломила. Глаза пятого с недоброй ненавистью смотрят на мир. Женщина наклонила к Либкнехту маленького ребенка. Пусть смотрит, видит, помнит.
Свою гравюру Кольвиц назвала «Живые мертвому, воспоминание о 15 января 1919 года».
Перефразируя стихотворение Фрейлиграта, любимое с юности, Кольвиц высказала свое отношение к происшедшим событиям. Она тем самым ответила и на вопрос, можно ли нарисовать прощание с Либкнехтом, не разделяя его политических взглядов. Как художник, она была с ним в скорбный час его гибели, она жила его идеями, когда создала свой изумительный реквием вождю революции.
Холодный и голодный Берлин жил в тревоге и бедствиях. Оглядываясь на происшедшее, Кольвиц все также терпеливо пытается оценить обстановку и определить свою точку зрения. Она пишет Беате Бонус о своих горестных выводах:
«Пожалуй, наступило разочарование. После огромной тяжести военных лет, после полного крушения старого, теперь, когда Германия стояла раздетая, новая, еще совершенно не сформировавшаяся и не определившаяся, ожидали всего. Самого невероятного. Совершенно нового. Люди жаждали правды, братства, мудрости. Это были дни революции. То, во что это вылилось, получило немного другое лицо, чем мечталось.
Ребенок не стал вундеркиндом, он что-то слишком похож на своих родителей…
…В сравнении с тем, чего ожидают, то, что дала социал-демократия, убого.
И вот приходит коммунизм, в котором, бесспорно, есть идея, и увлекает за собой людей именно благодаря этой идее… Мне ужасно трудно определить мою позицию. Выбрала я социалистическое большинство, но все же я хотела бы, чтобы правительство дало бы больше».
Она продолжает разбираться в своих мыслях:
«Стыжусь того, что я все еще не вступила в партию, и почти догадываюсь, что единственное основание для этого – малодушие. Собственно, я вовсе никакой не революционер, а эволюцнонер. Так как меня ценят как художницу пролетариата и революции и меня все больше подталкивают к этой роли, то и стыжусь я не играть дальше этой роли. Я была революционеркой. Мои детские и юношеские мечты были революция и баррикады.
Если бы я была сейчас молода, я, конечно, была бы коммунисткой. Меня и сейчас что-то влечет в эту сторону, но мне больше пятидесяти лет, я пережила войну, смерть Петера и тысяч других молодых, я ужасаюсь и потрясена той ненавистью, которая есть на свете, я стремлюсь к социализму, который позволит людям жить».
Так рассуждает Кольвиц, когда она наедине с самой собой, со своим письменным столом, освещенным мягким светом лампы.
Эти колебания, вероятно, происходили не без влияния брата Конрада Шмидта, который к тому времени отошел от марксизма и стал одним из теоретиков ревизионизма.
Наступает утро, и к ней стучатся люди, которые ждут от ее искусства активного вмешательства в жизнь, приходят те, которые считают ее своим знаменосцем.
И, вспоминая о своих сомнениях, она говорит сыну Гансу, что теперь уже нет «прежней ненавидящей и борющейся Кэте Кольвиц». В порыве исступленного следования правде Кольвиц слегка преувеличивает. Молодые люди не напрасно видели в ней своего знаменосца. Одним из таких, верящих в нее, был молодой художник Отто Нагель. Кольвиц захотела с ним познакомиться, увидев его рисунки в 1919 году на выставке, организованной Советом рабочих по делам искусств. С тех пор знакомство переросло в тесную дружбу двух семей.
Та самая Кэте Кольвиц, которая уже, казалось, отстранилась от борьбы, предоставила в распоряжение этого совета доску гравюры памяти Карла Либкнехта. Многие сотни оттисков были напечатаны с этой доски и распроданы. Деньги потом шли в помощь искусству, служащему интересам немецких рабочих.
Та самая Кэте Кольвиц, которая хотела тишины и покоя, стала самой яростной защитницей мира и противницей войны. Именно в эти годы мучительных раздумий над своими политическими взглядами она создала наиболее сильные антивоенные плакаты.
В трудные для молодой Советской республики времена Кэте Кольвиц входила в Международный комитет рабочей помощи и поддерживала своим искусством любимую ею Россию.
Нет, молодые люди не напрасно видели в ней своего знаменосца. Какие-то временные сомнения обуревали Кэте Кольвиц только потому, что на ее родине революция была трагически подавлена. Она не могла отстраниться от несчастий, перенесенных ее народом, но с большой надеждой приглядывалась к тому новому, что поднималось в Республике Советов.
Весь жар сердца, всю зрелость таланта Кэте Кольвиц отдает теперь борьбе с угрозами новой войны. Это была борьба средствами искусства, это была цель, которую она перед собой поставила.
Проклятие войне
Из месяца в месяц только поиски. Найденное – это прошлое, новое маячит где-то неясно вдали.
В мастерской – медные доски с неоконченными офортами, литографские камни, с которых уже давно не снимались оттиски. Застой, мучительный и трагичный. «Тогда я иногда думала, что сойду с ума».
Война ворвалась в жизнь глыбами горя. Гибель сына. Выплаканные глаза и твердое убеждение, что она обязана рассказать людям о войне. Спасение в скульптуре. Но путь медленный, как она говорит, «черепаший».
Оглядываясь назад, Кольвиц подсчитала – почти восемь лет отняло это критическое время, когда «в недолгие годы мучений – маленькие оазисы радости и удачи».
Иногда малодушно хотелось сдаться, без иллюзий вернуться к уже достигнутому и тихо работать. Мешали вера в себя, в свое предназначение.
Именно потому она испытывала особое чувство ответственности за каждый образ, вышедший из ее мастерской в большой мир.
Поэтому-то она и. не могла позволить себе роскошь повториться и до глубокой старости оставалась в пути.
Она очень любила горы и не раз сравнивала себя с верхолазом, который медленно карабкается с утеса на утес. Не успев закрепиться, он смотрит вверх, и его неудержимо влечет, самая дальняя вершина.-
Полосы депрессий сменялись подъемами. И тогда она испытывала подлинное счастье. Пять часов труда, пять часов созидания. И черствая сухость души исчезает…
Какая радость, 17 декабря 1917 года в дневнике появляется обнадеживающая запись: «Снова открылись все шлюзы для рисунков».
С этого счастливого числа, пожалуй, и можно начать отсчет дней, когда рождалась серия гравюр на дереве о войне.
Всем листам найти самую простую форму выражения. Соединить эту простоту с постоянным требованием искусства Кольвиц – выразительностью.
Она измеряет удачу своих вещей одним всеобъемлющим словом – «действуют» они или нет на зрителя. Если не «действуют» – значит она в чем-то ошиблась и не нашла того самого простого образа, который бы брал зрителя в полон сразу, с первого взгляда.
Сюжеты сюиты медленно встают один рядом с другим. Как трудно их отобрать, чтобы они жили вместе, развивая мысль. И как многое из придуманного кажется самым важным, а потом отпадает, заменяясь новым, несущим в себе большую силу обобщения!
Наконец, откристаллизовалось семь сюжетов, семь отточенных композиционно образов.
«Война». Мысль невольно возвращается к пережитому самой Кольвиц.
Все семь награвированы. Сняты оттиски. Кольвиц разложила их один возле другого и смотрит придирчиво, сурово. Так может смотреть только художник, каждый штрих которого выстрадан.
И никто тут не поможет, даже самые крупные художники, позови она их на просмотр. Пусть они скажут самые лестные слова, пусть утешают ее и заверяют, что работа удалась и не надо больше к ней прикасаться.
Она им не поверит. Многое здесь, конечно, уже найдено. Но офортам еще недостает того неуловимого обаяния высокой художественности, к которому рвется ее существо.
Медленно лист за листом складывает Кольвиц оттиски, отставляет в сторону медные доски. Погруженная в свои мысли, возвращается домой.
Пройдет много времени, прежде чем она вновь вернется к оставленной сюите «Война».
Сделана уже первая гравюра на дереве в память Карла Либкнехта. Теперь дерево властно вошло в мастерскую. Медные доски спрятаны в шкафы, литографские камни закрыты от пыли.
Снова путь в непознанное. Вот плита, приготовленная из пихты. Это дерево мягковато и волокнисто. Ничего, надо по-] пробовать.
Кольвиц склоняется над доской и режет дерево штихелями. Снова, как бывало, захватывающий миг первого оттиска.
По всей гравюре какие-то полосы. Их дают волокна пихты. Такая доска выдержит немного оттисков. Она «допускает только эскизную трактовку».
Для военных листов уже приготовлены доски из грушевого дерева, оно почти лишено волокон, твердое и позволяет сделать много оттисков.
Уже виден конец, почти все листы готовы. Но вот «Родители» опять не дают того, чего ждешь от этой темы. «Много слишком светлого, твердого и отчетливого. Страдание всегда темно».
Конец декабря 1922 года. Пришло письмо от Ромен Роллана. Кэте Кольвиц пишет ответ своему французскому другу.
«Ваше письмо и привет были для меня большой радостью.
В течение всей войны, в четыре темных года, Ваше имя – и еще некоторых немногих других – было своего рода утешением. Вы защищали то, к чему многие стремились.
Я благодарю Вас, что Вы помните нашего умершего сына. Сегодня как раз восемь лет прошло с тех пор, как он погиб. Десять дней был он на фронте, потом его восемнадцатилетняя жизнь окончилась. Он шел веря и умер так. Еще тяжелее было его друзьям, которые также все погибли в течение этих четырех лет. Их вера поколебалась и стала ненавистью и отвращением против войны. Но война их не выпустила, они почти все должны были молодыми истечь кровью.
Мы все, во всех странах, участвовавших в войне, перенесли то же самое. Я все время пробовала изображать войну, и никак это не удавалось. Сейчас, наконец, я закончила серию гравюр на дереве, которые в некоторой степени говорят то, что я хотела бы сказать. Это семь листов, озаглавленных: Жертва, Добровольцы, Родители, Матери, Вдовы, Народ. Эти листы должны бродить по всему свету и сказать всем людям: так это было, это мы все перенесли в невыразимо тяжелые годы.
Я сердечно жму Вам руку и благодарю за Ваши добрые слова.
Кэте Кольвиц».
Кажется, можно скоро передать доски издательству, которое собирается выпустить серию «Война» отдельной папкой.
Кольвиц пишет художнице Эрне Крюгер:
«Готовы мои гравюры на дереве для военной сюиты. Этим завершается, наконец, долголетний труд. Ни один человек не сможет предположить, что это деревянное клише среднего Размера заключает в себе работу многих лет, и все же это так.
В нем спор с отрезком жизни, который обнимает годы 1914–1918…»
Лист за листом, как шаги по собственной жизни. Здесь мысли художницы, ее заблуждения, страдания и просветление.
Женщина с закрытыми глазами, словно слепая, протягивает на руках маленького, блаженно спящего ребенка. Жертва. Женщина ослеплена и действует как завороженная.
Так было в начале войны у Кольвиц и многих женщин, отуманенных ложным патриотизмом.
И ринулись за смертью юнцы. Она гремит в барабан, и за грохотом этим смертельным не слышно стона юнцов.
С глубокой верой в правду своего поступка, убежденно и спокойно прильнул к смерти первый. Еще размышляет, но идет за ним второй. В истерике бьется третий. Не выдержали нервы, его страшит война, он пошел за другими и теперь сорвался. И замыкают шествие исступленно верящие: они идут спасать отчизну.
Добровольцы. Сколько их вместе с Петером Кольвицем сложили головы! А спросите их – за что? Почему сын Кэте Кольвиц должен убивать внука Огюста Родена? Кто даст на это внятный ответ?
Но они идут в бой, обманутые мальчишки, и их ведет за собой смерть.
Короткое и строгое извещение: «Пал на поле чести». Два сцепленных страданием человека. Родители. Сколько их на земном шаре слились в этом скорбном объятии! Им нельзя помочь. Они понесут в жизнь тяжесть утраты.
Человек еще не родился, но он никогда не увидит отца. Вдова. В темном силуэте фигуры выхвачены натруженные руки, исхудавшие щеки и горестный изгиб губ.
Известие сразило насмерть. Ребенок упал вместе с мертвой матерью. Ему жить круглым сиротой.
Матери прижались друг к другу, голова к голове, плечо к плечу. Тесно обнялись, обхватив детей. Плотная, дружная группа, грозная сила. Смотрится гравюра как объемная круглая скульптура. Так и кажется – их можно обойти вокруг. Маленькие ребята испуганно и заинтересованно выглядывают из-под материнских рук.
И последний лист – Народ, – в нем бессмертие. Центр гравюры занимает спокойное лицо матери, крепко прижавшей к себе ребенка. Он для будущего, ему жить.
Бархатисто-черные силуэты и выбранные белыми штрихами лица, руки.
Руки! В графике Кольвиц они играют первые роли, говорят громко, весомо и удивительно отчетливо.
Руки отца. Одной закрыто лицо – страдание и мужество. Другая охватила поникшую от горя мать. В ней – нежность, сила, поддержка.
Руки вдовы – в них тревога и жалость будущей матери.
Руки другой женщины, сраженной горем. Они, уже холодеющие, бережно держат ребенка.
Руки матерей – тяжелые, сильные, мускулистые. У одной беременной женщины они выставлены вперед – защита, опека будущего человека.
И рука матери в последнем листе. Она выделяется на темном фоне. Рука и лицо ребенка. Рука эта надежная, крепкая, ласковая.
Руки в гравюрах Кольвиц говорят, действуют, выражают мысль.
Кольвиц не только показывала бедствия, которые приносит человечеству война. Всей глубиной своей любви к человеку она восставала против бесчеловечности.
«Я обязана выразить страдания людей, которые не имеют конца и стали теперь огромными, как горы», – определила для себя художница.
В 1925 году тремя гравюрами на дереве под названием «Пролетариат» она как бы вынесла три приговора капитализму. И опять руки выступают из черной плоскости гравюры. Большая рабочая ладонь мужчины прижата к горлу. Маленькая светлая рука ребенка держит ложку. Глаза его, круглые, изумленные и вопрошающие, обращены к зрителю. Безработица схватила эту семью за глотку. Она не дает дышать, она превращает ребенка в познавшего горе старичка.
Голод замахнулся петлей безнадежности над обезумевшими от истощения людьми.
Застыло в скорби лицо женщины, а руки крепко стиснули маленький гробик. Провалившиеся глаза матери, обтянутые скулы и сомкнутый рот.
Да, в этой гравюре достигнута такая простота изображения, что образ понятен каждому. Не нужно читать подписи. Гравюра несет огромную силу возмущения и протеста, хотя в ней и показано лишь горе женщины, как стон, обрушенный на зрителя.
Кольвиц старалась искусством внести свой вклад в «пропаганду мира». Она писала:
«В такие мгновения, когда я сознаю себя сотрудничающей в международной борьбе против войны, меня наполняет теплое, всепроникающее чувство удовлетворенности.
Разумеется, чистым искусством в смысле, например Шмидта-Ротлуфа (один из ведущих экспрессионистов), мое не является. Но искусство все же. Каждый работает как может. Я согласна с тем, что мое искусство имеет цель.
Я хочу действовать в этом времени, когда люди так беспомощны и нуждаются в поддержке».
К концу войны в Берлин все чаще приходили известия о фактах братания на фронте. Эта тема волновала Кольвиц. В 1924 году она завершила литографию, которую назвала «Братание».
Два человека, за минуту до того лютые враги, обнялись. Старший пристально вглядывается в лицо молодого, своего недавнего противника. Робость сменяется недоверием. Радость пробивается сквозь недавно пережитую окопную муку.
Эта литография не привлекает особенно эффектными и новыми графическими приемами. Но она обладает удивительной притягательной силой. В этих двух лицах Кольвиц удалось выразить такую бурю чувств и мыслей, что зритель невольно вступает в немой разговор двух солдат, бросивших оружие.
Идея великого братства людей всегда была для Кэте Кольвиц той конечной целью, к которой направлялись усилия всех революционных преобразований.
Литография «Братание» опубликована вместе с трагической новеллой Анри Барбюса «Поющий солдат». Так два борца за мир – немецкая художница и французский писатель – как бы выступили «единым фронтом» в одном издании.
Порой историки пытались причислить Кэте Кольвиц к существующим направлениям искусства. Легче всего было отнести ее к экспрессионизму, бурно расцветшему в послевоенной Германии.
Утомление и страдания, принесенные войной, разочарования и нервозность привели к развитию этого искусства, в котором! было много конвульсивного и болезненного. Реальные образы терялись в призрачных, педантичный натурализм переплетался с извивающимися уродствами. Больное, разнузданное воображение художника водило кистью в этих надломленных полотнах.