Текст книги "Красавица Амга"
Автор книги: Софрон Данилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
Глава девятая
В первый день на пустующее место Кычи посматривал лишь обеспокоенный Томмот да староста курса в журнале против фамилии девушки сделал жирный прочерк. Зато на второй день техникум облетела поразительная весть: Кыча Аргылова убежала к белым. К белым! Такого Кыча не могла бы предположить даже в своих худших опасениях, когда, связанную, её увозили в санях. Слух этот распространился со скоростью летящего стрижа.
Томмот был поражён как громом, в первую минуту он прямо остолбенел: Кыча убежала к белым? Да никогда! Он попытался точно установить, от кого пошёл слух, но это ему, конечно, не удалось. Впору думать, что слух этот возник сам по себе. Кто-то рассказал, кто-то слышал, кто-то передал, а кто – поди разберись! Слуху поверили, и как бы даже с охотой поверили: что же удивительного в том, что дочь контры удрала к белым?
– Аргылову спрашивают, Аргылову!
– Кто спрашивает?
– Кажется, военный какой-то.
– Не из Чека ли?
– Очень может быть!
– Где Чычахов?
– Томмот, поди сюда!
Перед Томмотом стоял пожилой русский, одетый в короткий белый полушубок, левая рука его висела на перевязи. Военный козырнул, поднеся здоровую правую руку к поношенной заячьей шапке со звёздочкой.
– Копылов, красноармеец из больницы. Хотел бы повидать Кычу Аргылову.
– Её нет. Не приходила ни сегодня, ни вчера…
– А где она?
– Не знаю.
– По какой причине?
– Не знаю.
– Не знаю да не знаю! Как же так, вы с нею вместе учитесь. Может, она заболела, а вы и знать не знаете! Как твоя фамилия? Чычахов? Слушай, Чычахов, ты сейчас же сходи туда, где живёт она, и всё разузнай в точности. В больнице её ждут, а её нету – как же так? Если она прихворнула или что, мы добьёмся, чтобы туда сходил доктор.
В калитку, заложенную изнутри, Томмот стучался довольно долго, никто на стук не выходил, лишь пёс надрывался, гремя цепью. Когда Томмот отчаялся и даже пёс перестал рваться с цепи, утишив свой бешеный лай, лишь тогда вышла женщина.
– Кто?
– Аргылова дома ли?
– Нету её.
– А где она?
Глянув в щель, Томмот увидел, как женщина пошла обратно к дому.
– Где она? – вслед ей закричал Томмот.
Ответа не последовало, и это задело Томмота. Сотрясая забор, он стал упорно бить ногой в калитку.
– Кого надо? – на этот раз вышел сам хозяин.
– Аргылову.
– Тебе уже сказано: нету её. Или ты человеческого языка не понимаешь?
– Открывай!
Повелительный тон Томмота, кажется, возымел действие, и Ыллам, отодвинув засов, в приоткрытую калитку высунул красное лоснящееся лицо.
– Скажи-ка, товарищ… Вы откуда будете?
– Из техникума! Из педагогического техникума я…
– Из техникума – и так сильно пинаешь?
– Прошу тебя, скажи правду: где Кыча?
– Бог знает, где она теперь, – Ыллам Ыстапан неопределённо вскинул голову вверх.
– Как это так – ты не знаешь?
– А ты кем ей будешь? Брат, сват?
– Я тебя спрашиваю: где Кыча?
Отстранив хозяина чуть в сторону, Томмот шагнул вовнутрь, но Ыллам Ыстапан изо всех сил толкнул парня в грудь, и тот опять оказался за калиткой. Громыхнул засов.
Томмот терялся в догадках. Уехала на родину? Это, пожалуй, правда – больше ей ехать некуда. Но зачем она это сделала? Может, правы ребята, что дочь бая потянуло к баям? Чем станешь опровергать это предположение? Неужели всё, что он думал о Кыче, – самообман, и всё, что говорила она ему нынче и в прошлом году, только ложь и притворство? Не в силах поверить в это, но не в силах и разувериться, Томмот дошёл чуть ли не до отчаяния. В таком состоянии человеку нужнее всего друг, но где он? С кем-нибудь из ребят потолковать? Да что толку, всё то же самое услышишь: потерял революционную бдительность, попал в силки байской дочке… И тут пришла ему в голову неожиданная мысль – сходить к Ойурову. Умный старик поймёт его, а то ещё и поможет: правда, пусть даже самая горькая, лучше безвестности, а в ГПУ выявить правду сумеют…
В каменном здании на улице Красной Молодёжи не оказалось никого, кроме дежурного.
– И не будет никого, – сообщил дежурный. – Все на похоронах, Михася Урчусова нынче хоронят.
– Мне бы товарища Ойурова… – замялся Томмот, испытывая неловкость оттого, что не знает, кто таков Михась Урчусов, которого все отправились хоронить, бросив дела.
– Если важное что-нибудь, сходи к нему домой, – посоветовал дежурный. – Знаешь, где он живёт? Я сейчас тебе растолкую…
Поблагодарив радушного дежурного, Томмот пересёк несколько улиц, прошёл через несколько проходных дворов и вышел к длинному старому зданию над Логом. В длинном тёмном коридоре Томмот нащупал третью дверь слева, как объяснил ему дежурный, и постучал.
Услышав из-за двери «не заперто», Томмот вошёл. Ойуров сидел у печки, глядя в огонь, на вошедшего он не поднял головы.
– Здравствуйте, товарищ Ойуров.
– А, это ты! – с трудом отвлёкшись от какой-то невесёлой думы своей, Ойуров глянул на гостя. – Возьми-ка вон чайник да принеси воды. В коридоре, в бочке…
Томмот долго шарил в темноте, ища бочку и с недоумением думая о странном поведении хозяина: не удивился его приходу, ни о чём не спросил, а послал с чайником, будто они вдвоём тут живут.
– Чайник на плиту поставь. Раздевайся, кажется, обогрелась немного берлога моя. Ты стихи любишь читать? Зажги-ка вон свечку да подай мне… Там на столе увидишь…
С каждой минутой всё больше недоумевая, Томмот зажёг свечной огарок лучиной из печки, и на столе, заставленном немытой посудой, увидел старый журнал в синей обложке.
– Читал ли ты когда-нибудь этот журнал?
Томмот прочёл: «Саха сангата»
[Закрыть], журнал якутской художественной литературы, год 1912». Нет, такого журнала Томмот не читал. Он даже не знал, что такой журнал, да ещё до революции, здесь, в Якутске, издавался.
– То-то и оно! – По всей видимости, Ойуров продолжал какой-то не законченный с кем-то спор. – Не знаем ни истории, ни культуры своего народа, зато страсть как любим об этом рассуждать! Да ещё чем больший невежда, тем больший знаток! Прочти-ка мне вот это… – перелистал страницу и ткнул в неё пальцем Ойуров.
– Анемподист Софронов, «Родина». – Томмот послушно взял в руки журнал и прокашлялся:
О, Родина! Родная ширь!
Ты, как пленённый богатырь,
Лежишь под тяжестью веков
У ледовитых берегов.
Но верю я, твой час придёт,
Проснётся бедный мой народ,
И разлетятся силы мглы,
Оковы зла и кабалы.
Кто раньше встал, тот громче пой!
Счастливый поднимай прибой.
Труби, весенняя вода!
Пусть содрогается беда…
– Э, парень, не так эти стихи читал Михась Урчусов! Не так… Глаза его горели, голос звенел.
Бедный Томмот поник головой: что поделаешь, если он ничего не знал об этом журнале и если он не умеет читать стихи так хорошо, как Михась Урчусов! Но он, однако, не спешил обижаться. Он понимал, что старик Ойуров долго-долго носил в себе какую-то большую боль (не такую ли большую, с которой Томмот пришёл к нему сам?), и спокойно ожидал, во что выльется их разговор.
– А знаешь ли ты Анемподиста Софронова, который десять лет назад это стихотворение написал? Не знаешь… А он сейчас участвует в организации отряда против Пепеляева. Михась робел перед ним, говорил – мне бы хоть частичку его таланта. А сам талант был! Такой гражданский талант, ищи – не сыщешь…
Не смея поднять глаз на разгорячившегося удручённого старика, Томмот сказал:
– Я знаю, что похоронили сегодня Михася Урчусова. Скажите ещё что-нибудь про него.
Тут и хозяин в свою очередь немного смягчился.
– Чайник вскипел!
На полке, в заиндевевшем углу он отыскал ломоть чёрного хлеба и несколько кусочков варёного мяса, сдвинув локтем миски-склянки на край стола, положил еду на чистое место и, подумав, вышел за дверь. Вскоре он вернулся с кусочком масла на блюдечке, поставил на стол позеленевшую жестяную кружку, гранёный стакан и, натянув рукав на ладонь, переставил кипящий чайник с плиты на стол.
– Чай пить будем! – С кусочка кирпичного чая он состругал в кипяток заварку и шумно помешал ложкой. – Садись-ка, раз в гости пришёл. Про Михася спрашиваешь? Так вот. С особым заданием он был послан на восточный берег и не вернулся. Вчера нам привезли его мёрзлый труп, нашли его в сугробе по Амгинскому тракту. Лошади на тебеневке
[Закрыть] вырыли его из-под снега. Когда и кто убил парня, неизвестно, но дай срок, узнаем, всё узнаем! Вот так и погиб на «безопасной» работе в ГПУ чекист Михась Урчусов…
Томмот понял, что последние слова адресовались ему: старик всё помнил, ничего не забыл.
– Люди всё убывают, а работы всё прибавляется. Поешь-ка вот, вижу, голодный, с утра, поди, не ел. А работы всё прибавляется… Не пора ли тебе, мой друг, приступить к работе?
Вот так попросту и сказал Ойуров, как видно, он не сомневался в том, что парень обязательно придёт в ГПУ. Томмот смутился, но постарался скрыть это. Сейчас, после смерти Михася Урчусова, не скажешь про ГПУ, как про место, где протирают штаны. Однако и о желании своём он тоже не мог заявить: вряд ли в сотрудники ГПУ примут человека, который потерял революционную бдительность…
– Дела сложились у меня нехорошо, – признался Томмот. – Теперь, пожалуй, вы и сами меня к себе не возьмёте.
– А в чём дело? – без особого удивления поинтересовался Ойуров. – В беду какую попал?
Томмот отставил в сторону недопитый стакан и во всех подробностях рассказал злополучную историю с Кычей.
– Как фамилия твоей девушки?
– Аргылова.
– Дочь известного бая?
– Да.
– Та-ак… Действительно, уехала она к своим. Слыхать, уже доехала. Хамначчит отца её привозил в город грузы по развёрстке ревкома, а обратно увёз, как видно, её. Несколько дней назад наши патрули останавливали повозку, в которой, как говорят, была больная женщина. По-видимому, это и была твоя Кыча. Старший брат её Валерий арестован – ты знаешь об этом?
– Нет…
– На похоронах двух убитых красноармейцев был?
– Да.
– Выяснилось, что убил их Аргылов.
– О-о!
– Вот тебе и «О-о!». Девушку винить не торопись, оснований пока нет. Но что пришёл ко мне сам – за это спасибо. Хотя обо всём, что ты рассказал, я уже знаю, ничего нового для меня ты не сообщил. Между прочим, соседи Ыллама Ыстапана дали показания, что Кыча была увезена связанная.
– Как связанная?
– Удивляться тут нечему. В рот – кляп, связали, бросили в сани – всего и дел. Но соседи могли и ошибиться. Правда, непонятно, почему она не подала никакого знака нашим патрулям, когда они остановили сани на дороге. Сказать что-нибудь определённое пока затруднительно. А брат её несомненно враг, и лютый враг. До сих пор на допросах ни слова.
«Арестован брат Кычи… – лихорадочно сопоставлял факты Томмот. – А может, она потому и ударилась в побег, что узнала об аресте брата? Или правда, что она о брате не знала? А вдруг она тайком встречалась с ним? Допуская, что Кычу увезли силой, старик всё же сомневается, и резонно: как это взрослый человек может позволить себя увезти силой? Друзья твои не знают ещё об аресте Валерия Аргылова. Узнают – не жди пощады…»
– Дело серьёзное, – сквозь табачный дым вглядывался в Томмота Ойуров. – Но казнить себя заранее тоже не торопись. Исказнишься попусту – да будешь потом мучиться ещё и оттого, что зря мучился. Попади она к белым и по своей воле, твоя вина лишь в том, что ты ей доверял. Ну, а если её увезли силой, я тебя не стал бы особенно винить, просто слегка поругал бы. Не за доверие, а за то, что товарища покинул в беде, не пришёл на помощь. Звать человека к добру, тянуть его к свету – совсем не вина. Уводить от добра – вот вина…
– Виноват, что не помог ей… – с недоумением пожал плечами Томмот. – В чём? В побеге, что ли?
Допив свой чай, Ойуров стал покачивать на пальце пустую кружку. Жар в печке убавился, от заиндевелых углов и от двери заметно потянуло холодом.
– Не в побеге, а в том, чтобы и мыслей не было о побеге. Легко отвадить человека, отказаться от него, когда ошибётся. А ты не упусти его! В молодости у меня случай был похожий! Хорошая есть у нас пословица: «Старца носи с собой в суме и спрашивай совета». Расскажу я тебе, пожалуй. В ту пору я был, как и ты, девятнадцатилетним, и была у меня любовь, девушка, с которой учился, священника нашего дочь. И вот настало время, пошёл я к попу в дом – сватать его дочь. Поп и слушать меня не стал – выставил за дверь. А возлюбленная, давшая мне обещание настоять на своём, почему-то стояла молчком. Мне даже показалось, что она одобрительно кивала головой, когда отец орал на меня. С тех пор, считая себя уязвлённым, я с нею не захотел видеться. А чтобы рассеяться, нанялся я к одному купцу писарем и подался на Север, в устье Лены. Возвращаюсь оттуда и узнаю, что любовь моя вышла замуж за сына бывшего князька нашего наслега. Ладно. Проходит эдак лет десять, я уже начинаю забывать, что было, как вдруг нынче летом ко мне на службу заходит женщина. Оказалась она. Конечно, подобрела, потолстела. Зашла и – в три ручья. Взяли отца, а он ни в чём не виноват, говорит. Спаси его, молит. Не виноватых мы не трогаем, говорю. Будет доказана его непричастность, освободят. А она никак не уймётся, вспоминает прошлое, дружбу нашу, да ещё начала меня корить: мол, оставил тогда меня одну, а сам удрал. Говорит, выдали её замуж почти насильно, сопротивлялась она отчаянно. Если б ты не покинул меня тогда, может быть, жизнь ко мне повернулась иной стороной – вот как говорит. Как мне рассказывали, она собиралась в побег на Север, вслед за мной. Я разжалобился, пообещал поинтересоваться делом её отца. Это обещание она, кажется, поняла тогда по-своему, ушла сильно обрадованная. Я сдержал слово, расспросил людей, занимавшихся делом того попа. Старик оказался из самых ярых. Зять его, то есть муж моей первой любви, был в белобандитах, сам поп сотрудничал с белыми, по его доносу были расстреляны трое ревкомовцев. Поп по приговору ревтрибунала был расстрелян, о чём было напечатано в в газете «Ленский коммунар». На другой день на улице навстречу мне та женщина, она меня подкарауливала. Как увидела, подскочила ко мне и плюнула в лицо. «Это за отца, это за твою помощь! – кричит. – Отца расстреляли, а теперь расстреливайте меня!» Чекисты тоже люди, имеют нервы. Не помня себя, схватился я за кобуру, да опомнился. Так и состоялась моя встреча с первой любовью. Теперь уже мало надежды, что взгляды её изменятся. Ненависть – очень стойкий яд. Боюсь, откровенно говоря, третьей встречи с ней – чего доброго, или в тюрьме, или в комнате трибунала. Не дай бог мне такого! На первый взгляд, во всём вина её. Но потом, рассудив, во многом я обвинил и себя. Если бы в своё время я сдуру не ударился в побег, а стал бы отстаивать свою любовь, её судьба действительно могла бы стать иной. Может, другие меня и не обвинят. Но есть самый неумолимый судья – это твоя же совесть. От этого суда никуда не уйдёшь и нигде не скроешься.
И Томмоту вспомнилось: «Не ходи за мной. Оставь меня одну!» И он, глупец, оставил её одну!
– Ну, я пойду… – растерянно пробормотал Томмот, поражённый этой новой мыслью: был, оказывается, момент, когда он её упустил!
– Ну, а служба-то? С какого же дня тебя зачислять?
– Я не знаю… Я завтра к вам приду, – неопределённо сказал Томмот.
– Ну, добро!
– До свидания… – он хотел, как обычно, сказать «товарищ Ойуров», но это почему-то уже не выговаривалось. – До завтра, Трофим Васильевич.
Глава десятая
Через неделю в кабинете Ойурова они сидели втроём. За столом у окна сам Ойуров, за небольшим столиком сбоку Томмот Чычахов в качестве секретаря, а между ними – Валерий Аргылов. Посторонний человек, войдя, не сразу бы догадался, кто кого здесь допрашивает – Ойуров Аргылова или тот обоих сразу: ни в облике, ни в манере держаться не было у него ни малейшего признака растерянности или хотя бы смущения – сидел он развалясь, вытянув обутые в курумы
[Закрыть] ноги, в пиджаке нараспашку, независимо подбоченясь левой рукой. Наступал вечер. К окнам снаружи уже вплотную подступила тьма, в коридоре давно затихли шаги последнего, ушедшего домой сотрудника, а они всё сидели. Удивительно, который уж день они с утра до глубокой ночи ведут допрос этого Аргылова и ни на вершок не продвинулись – Томмот не мог этого уразуметь. Ни очные ставки со свидетелями, ни явные факты – ничто не могло его сломить, на всё у него лишь один был ответ: «нет», «не знаю» да ещё брань, когда его припрут к стене. Кажется, он и сам понимал, что ведёт себя безрассудно – ведь сколько свидетелей, столько и показаний прошло перед ним, но выйти из этой колеи, как видно, уже не мог. Томмот дивился невозмутимости Ойурова: за все эти дни ни разу не повысил голоса, кажется, эта его манера и вынуждала Аргылова бесноваться. Как бы даже заинтересованно, подперев щеку ладонью, Ойуров вслушивался в поток брани, а когда арестованный иссякал, он как ни в чём не бывало продолжал с того же, на чём прервался.
– Вы кончили? Тогда, пожалуйста, ответьте на такой вопрос…
И опять всё начиналось сначала: очные ставки, предъявление фактов, споры, запирательства и ругань арестованного.
Это было уже невыносимо не для одного только Аргылова. Но Ойуров, когда Томмот признался ему в этом, невесело усмехнулся:
– А ты врагов представлял себе иными? Должен вытерпеть! Здесь тоже своя борьба.
И опять, в который уже раз, снова и снова Томмот с утра до ночи заносил в протокол одни и те же отрицания.
– Гражданин Аргылов, утром я уже предупреждал вас: сегодня последний день следствия, завтра передаю дело в ревтрибунал.
– А куда хотите: в рай ли отправьте, в ад ли – для меня всё равно. – Валерий забросил ногу на ногу. – Говоря по правде, мне на ваш трибунал плевать.
– Напоминаю, что чистосердечное признание облегчит вашу участь.
Аргылов молча уставился в потолок.
– Так. Отвечайте: какое задание вам дал генерал Пепеляев?
Аргылов, не меняя позы, перевёл глаза с потолка на стену.
– К кому вы ещё заезжали по пути, кроме отца? С кем имели встречи?
Взгляд Аргылова, задерживаясь на каждом бревне, начал сползать по стене вниз.
– По Амгинскому тракту вы убили двух красноармейцев. Как сумели ускользнуть от погони? В Якутске вы заходили к Титтяховым?
Теперь Аргылов стал внимательно глядеть во мглу за окном.
– Откуда вы знаете Соболева? Кто вам дал его адрес? Какое задание вы ему доставили?
Рассматривать Аргылову в этой убогой комнате было уже нечего, тогда он смерил взглядом самого следователя.
– Послушай, Ойуров, неужели тебе не надоело долдонить одно и то же?
– Теперь, кажется, всё, Аргылов. Я уже кончил. Товарищ Чычахов, уведите арестованного.
Держа руку на кобуре, Томмот подошёл к Аргылову. Тот вскочил на ноги.
– Хамначчит! Нищий! «Всё», говоришь, собака! Как бы ты сам, голодранец, вскоре не стал бы валяться у меня в ногах, вымаливать пощаду! Станешь мне ещё пятки лизать, а я с тобой, сукиным сыном, разделаюсь, как захочу! У живого стану жилы вытягивать! Ну, погоди уже! Властвовать вам осталось несколько дней…
Томмот вытолкнул его в коридор. Едва захлопнулась дверь за ними, Ойуров, дав себе волю, изо всей силы ахнул кулаком по столу:
– Контра! Бандит! – и, обессиленный, сел, положил руки на стол, опустил голову.
Вернувшись, Томмот застал Ойурова уже спокойным, тот убирал бумаги в ящик стола.
– Боюсь, с арестом этого стервеца мы поторопились. Будь время чуть спокойнее, дать бы ему порезвиться. Где возьмёшь людей, чтобы наблюдать за ним? Вот в чём загвоздка… Рискованно оставлять без присмотра очаг пожара. Чуть появятся искры, спешишь сразу пригасить. Из-за этого их агентура остаётся так и нераскрытой до конца. Жаль! Но на Аргылове крест ставить ещё рано…
Из общежития педтехникума Томмот перебрался теперь в казарму Чека, где в комнате на восьмерых получил он топчан, постель и новое общество, которое за все эти дни ни разу ещё не было в сборе – кто на собрании, кто на дежурстве, кто в патруле.
Ушли, как видно, недавно: чайник на столе не успел ещё остыть. Томмот достал из своего ящичка остаток хлебного пайка, кусочек прогорклого масла, поел и стал укладываться, надеясь, что авось в этот раз удастся выспаться, авось не разбудят среди ночи: «Чычахов, вставай – вызов!» Может, повезёт и не придётся, едва глаза продрав, мчаться очертя голову куда-нибудь в другой конец города?
Томмота на этот раз никто никуда не вызвал, было спокойно, а сон всё не шёл к нему. Как он ни считал до сотни, до тысячи, как ни вызывал в воображении своём радостные случаи, какие только задержались в его памяти, из своей ли жизни, из чужой ли, как ни старался отвлечься он от реальности – всё было напрасно.
Томмот хорошо знал, что у революции столько же врагов, сколько защитников и приверженцев. Он знал, что враги непримиримы, коварны, жестоки, и все, которых он знал и о которых слышал, сложились в его воображении в один хотя и зловещий, но бесплотный образ врага. Валерий Аргылов в отличие от других был из плоти и крови. Но такого нечеловечески ярого, такого до неестественности однозначного и законченного врага Томмот до этого не представлял себе. Поколебать его, взывая к совести и разуму, казалось делом столь же напрасным, как молитвой тушить пожар в сухом смоляном лесу. В этих случаях люди пускают встречный пал, потому что такой огонь можно погасить лишь огнём же.
День ото дня и с утра до ночи, наблюдая Валерия Аргылова, Томмот, сам того не желая, думал о его сестре Кыче, и дума эта, как ни петляла по сторонам, неизменно возвращалась в одно и то же русло: от волка родится только волк…
Кто же ты, Кыча? «Кто же я?» – выглядывая из-за спины брата, в свою очередь спрашивала Кыча. В её вопросе было столько простодушного недоумения, в её улыбке было столько чистоты, искренности и доверчивости, что Томмот, застонав, уткнулся лицом в стену, как бы отвернувшись от этого мучительного видения.
О Кыча! Как поверить, что тебя родила та же мать от того же отца? Как поверить, что ты кормилась той же грудью, росла под одной крышей с этим волком, из года в год сидела с ним за одним столом и ела из общей посуды? Белый зайчик по ошибке родился в волчьем логове – бывает ли такое? Как в такое чудо поверить? Скажешь, что глаза её были чисты? Но что её глаза, когда собственным глазам и то не всегда веришь. Положа руку на сердце: веришь ли ты Кыче до самого конца? Колеблешься… Да, ты колеблешься, иначе бы сразу вскричал: «Верю, и за свою веру готов сложить голову!» Нет, Чычахов, как бы ты ни желал, тебе не дано обойти стороной тот факт, что Кыча твоя баю Аргылову доводится дочерью, а бандиту Валерию Аргылову – родною сестрой. Её исчезновение можно лишь так объяснить: сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит.
Вспомнился Ойуров: сказал, что Кычу вроде бы увезли силой. Сказал, да с сомнением. Может, для того только, чтобы успокоить Томмота? Слова эти в тот вечер и вправду обрадовали Чычахова. Он стал переосмысливать всё, но эту надежду без следа развеял потом Валерий Аргылов. Чем дольше тянулся допрос, тем меньше доверия и приязни оставалось у Томмота к его сестре. Теперь, кажется, от былых его чувств ничего и нет…
И тут, словно бледный рассвет, мысль, зародившаяся у Томмота, стала всё больше светлеть. Как малограмотный с усилием читает, дивясь, что из слогов чудом складывается слово, Томмот принялся складывать эту мысль по частям, прислушиваясь сам к себе. От волка рождается волк, от овцы рождается овца. От любви рождается любовь, пусть даже трудная, какая угодно мучительная, но всё же только любовь. А ненависть порождает лишь ненависть.
Силой ненависти Валерий Аргылов породил в нём ответную ненависть. И она, назови её какой угодно, священной, убила в нём любовь. Вот что, к удивлению своему, рассмотрел в душе у себя Томмот. Его не покидало чувство, что кто-то со стороны пришёл и вынул из его души что-то многоцветно богатое.
«Любовь – та же моральная сивуха, что и религия».
Так сказал на днях в техникуме лектор. Может, это правда? Как бы то ни было, но он прежде всего комсомолец. Он должен быть беспощадным к классовому врагу! Он должен отдать борьбе все свои силы и, если понадобится, – жизнь. Всё!
Томмот повернулся лицом к стене и, словно скрепляя своё бесповоротное решение печатью, размашисто стукнул по стене кулаком, рывком натянул на голову полушубок.
Через несколько дней Валерий Аргылов предстал перед Революционным Трибуналом Республики.
– …К расстрелу.
Приговор Валерий выслушал невозмутимо, будто он относился не к нему. Заключительные слова приговора почему-то вызвали у него улыбку.
– Уведите!
Точно он не помнил, как одевался и как был выведен на улицу; ему стало казаться, что сознание отделилось от него, всё происходило будто во сне.
И только на полпути к тюрьме он очнулся.
Прежде всего он постарался загасить на лице своём глупую улыбку, но это, к удивлению его, оказалось не просто: рот свело, губы не слушались. Потом стал он жадно, со всхлипом, втягивать в себя морозный воздух; холодная волна, хлынувшая в грудь, разлилась по телу, ум прояснился, и до слуха его наконец донеслись звуки жизни. «Чего стоишь, распрягай давай лошадь!» – кто-то забасил рядом, за ближайшим забором. Чуть поодаль во дворе ритмично шоркала и позванивала пила, скрипели полозья саней. «Чертовка, где у тебя глаза были?» Обернувшись на этот крик, Валерий увидел посреди улицы женщину с девочкой, обескураженно стоящих над опрокинутыми санками с бочкой. Двое молодых ребят, проходя мимо, помогли поставить саночки на полозья. Их раскатистый смех уязвил Аргылова жизнерадостностью. «А я что? Куда это они меня? Зачем? Ведь я…»
– Шагай давай! Пошевеливайся! Кому говорят, контра! – Конвойный ткнул Аргылова дулом винтовки в бок.
До сих пор с ухмылочкой на лице, с высоко поднятой головой, руки за спину, Аргылов, не будь конвойных, сошёл бы за беспечно прогуливающегося господского сынка. Но тут неожиданно произошла с ним разительная перемена: голова его ушла в плечи, он ссутулился, шаг его стал сбивчив.
Остановились во дворе ГПУ, у ворот тюрьмы. Конвойный с караульным что-то долго выясняли между собой. Пока стояли, дожидаясь, глаза Аргылова остановились на шапке Чычахова. Белая, заячья, на затылке чернеет проплёшина. Увидев эту проплёшину, Валерий вздрогнул: после похорон двух убитых им красноармейцев Кыча ушла с парнем точно в такой шапке. Он, это он!
– Скажи-ка, парень…
– Давай заходи! Да быстрей!
Очутившись в камере, Валерий довольно долго стоял, бессмысленно уставясь на захлопнувшуюся за ним дверь. «Что же это такое?» Он откинул шапку на затылок и стал тереть лицо рукавицами. «К расстрелу! Меня к расстрелу? Просто-напросто застрелят из ружья? Как же так… До смерти, совсем? Это чушь какая-то! О, нет! Только не это! Что угодно, только не это!»
Аргылов вне себя подскочил к обитой железным листом двери и забарабанил в неё:
– Открывайте! Открывайте!
К окошку подошёл караульный.
– Чего буянишь?
– Открывай! Скорей открывай!
Караульный ушёл, вскоре к окошку подошёл кто-то другой.
– Чего надо?
– Открывайте! – Аргылов всё яростнее бил в дверь ногами и кулаками. – Выпустите меня отсюда!
– Ах, вон что! Выпустить… Многого захотел.
– Откройте! Сейчас же откройте!
– Опомнился, гад!
Окошко захлопнулось.
Устав колотить в дверь, Аргылов стал теперь царапаться, потом его перестали держать ноги, и он, как куль, упал на пол, спрятав голову меж колен. Его била дрожь, из груди вырывались нечленораздельные звуки. Выстрелят из ружья в упор, потом бросят в мёрзлую яму… У-у-у! Ы-чча-ы-ы! «К расстрелу!» Слово это засело в мозгу гвоздем, и всё на свете, кроме этого саднящего ржавого гвоздя, исчезло, растворилось, уплыло. О, горе! И зачем он, несчастный, появился на этом свете? Разве за тем, чтобы быть расстрелянным? Проклятье! Неужели свет солнца он видел нынче в последний раз? Что такое он успел узнать и повидать в жизни? Школу, реальное училище и… шальную жизнь у Артемьева. Двадцать с небольшим лет – вот и вся жизнь. Возник в памяти подстреленный, кувырком летящий вместе с конём молодой красноармеец с алеющим на груди красным шарфом. Затем появился весь избитый, окровавленный, с заплывшим глазом пожилой якут-ревкомовец с измождённым худым лицом. Он стоял возле самим же им вырытой могильной ямы и всё старался унять кровь, бегущую струйкой изо рта. Затем… но тут Аргылов закрыл лицо руками: «К расстрелу!» Теперь его самого – к расстрелу…
Он рассчитывал на долгую, почти бесконечную жизнь. Чего ему не хватало? Было всё: и деньги, и скот, и обширные земельные угодья, и образование. Но уготованную ему счастливую судьбу порушили большевики. Оружие в руки он взял для того, чтобы вернуть свою прежнюю счастливую жизнь – разве это не достойная цель? Генерал Пепеляев одержит победу, он с огнём и мечом пройдёт через всю Сибирь, счастливые это увидят, но его, Валерия, уже не будет на этом свете. Живые будут жить, а он будет гнить, и даже могилы его не найдут; рассказывали, что чекисты ровняют с землёй могилы тех, кого расстреливают. Отец с матерью тоже умрут, и не останется никого, кто бы помнил о нём. Всё кончено – завтра он будет трупом…
Аргылов схватился за голову, – ему показалось, что на него уже посыпалась земля. Он попытался заплакать в голос, но из груди вырвался вой, а облегчающих, таких на этот раз желанных слез не было у него ни капли – даже в этой мелочи природа ему отказала. Негодуя на эту несправедливость, Аргылов уткнул голову в колени и, утробно, по-звериному подвывая, долго сидел так.
День клонился к вечеру, и маленькое зарешеченное окошко камеры пропускало лишь слабый сумеречный свет. Выбившись из сил, осипший Аргылов сейчас редко и судорожно всхлипывал. Из путаницы мыслей, круживших в его голове, отчётливо всплыли вдруг слова отца: все они любят, чтобы деревья валил другой, а белки доставались бы им… «И правда – они там остались в безопасности, а меня отправили прямо в пасть смерти. Наверняка про себя решили: если попадётся и сгинет, то потеря невелика. А я, дурак эдакий, был даже польщён, считая себя удостоенным высокого доверия! Теперь в тысяче вёрстах отсюда, ограждённые штыками солдат, таких же дураков, как я, они проводят время в беспечной болтовне, в утехах, в пьянке, а я гибну. Подлецы!.. Почему должен погибнуть именно я? Почему я не стараюсь спасти себе жизнь? Кому нужно было моё упорное молчание во время всего следствия и на самом трибунале? Пуля одинаково уверенно ставит точку на жизни всякого, будь ты хоть начинён идеями, будь ты совсем без идей. Мне нужно быть в живых! В живых! В живых!
Но сказано было точно: к расстрелу!
Зачем я упорствовал? Чего ждал я? На что я надеялся? Сам искал смерти, дурак! А вдруг и теперь не поздно?! О, если бы так! Так скорей же! Скорей же!»
Аргылов проворно вскочил и изо всех сил стал колотить обеими руками в дверь.
– Откройте! Скорей!
В окошке мелькнуло лицо караульного.
Аргылов в неистовстве стал бить в дверь ногой.