355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сидони-Габриель Колетт » Рождение дня » Текст книги (страница 5)
Рождение дня
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:43

Текст книги "Рождение дня"


Автор книги: Сидони-Габриель Колетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

– Вьяль, когда будем пить кофе, я тебе скажу кое-что.

Ибо трапеза принадлежит рассеянному солнечному свету, умиротворённости, порождённой и поддерживаемой освежающим купанием, животным-попрошайкам. На скатерти слабо шевелились блики солнца, а самая молодая кошка, встав на задние лапы перед кувшином, исследовала лапой его выпуклую, украшенную гирляндами поверхность из розовой глины…

Однако случилось так, что, когда кофе был готов, зашёл садовник, занимающийся выращиванием саженцев, и мы пили вместе с ним.

Затем я проводила садовника через виноградник до изгороди из кустов с обломанными, поредевшими ветками, которые нужно усилить новыми саженцами, чтобы защитить от мистраля виноградник и молодые персиковые деревья… А потом заявил о себе мой послеполуденный, получивший отсрочку сон. Пусть тот бросит в меня камень, кто в долгий, жаркий провансальский день не испытывал желания уснуть! Оно проникает через лоб, через глаза, которые оно обесцвечивает, и ему повинуется всё тело, вздрагивая, как увлечённое сновидением животное. А Вьяль!.. Ушёл, растворившись в пылающем оцепенении, поглощённый на пути тенью сосны или шпалеры…

Уже половина четвёртого… Какая забота, какой долг способны сопротивляться в этом климате потребности поспать, потребности открыть прохладную пучину в пылающей середине дня?

Вьяль вернулся как получивший отсрочку платёж. Он вернулся, не возвращаясь, и ограничился тем, что высадил у дома моих соседей, моих спокойных соседей, особняком живущих на своём прекрасном, широко раскинувшемся винограднике, от которого на почтительном расстоянии держится торговец мелкими участками. Наступил вечер, и Вьяль был одет в белое. Когда он притворился, что заводит свою машину, чтобы уехать, я сурово окликнула его:

– Ну что, Вьяль?.. Стакан ореховой воды?

Он устремился в аллею, не говоря ни слова, и, пока он рассекал голубой вечерний воздух, мне начали казаться ужасно грустными и этот человек с опущенной головой, и внезапно остывшее время, и маленький простой домик, на пороге которого стояла женщина с неразличимыми чертами лица, и красная лампа на перилах… Ужасно, ужасно грустными… Напишем, повторим эти слова; пусть их примет золотистая ночь…

Ужасно грустными, покинутыми, ещё тёплыми, едва живыми, онемевшими от неведомо какого стыда… Золотистая ночь сейчас закончится; между спрессованными звёздами проскальзывает какая-то бледность, и это уже не та абсолютная синева августовской полночи. Но ещё пока всё вокруг – сплошной бархат, ночное тепло, вновь обретённое удовольствием проснуться посреди сна и жить… Это самое глубокое время ночи, и расположившиеся, как обычно, недалеко от меня мои животные кажутся, если бы не лёгкие движения их боков, неодушевлёнными.

Ужасно грустными, грустными до невыносимого, до спазм в горле, до пересыхания слюны, до появления самого примитивного инстинкта страха и защиты, – разве не было такого мгновения, когда этого идущего сейчас ко мне человека я бы забросала камнями, толкнула бы ему навстречу свою пустую тачку, бросила бы грабли и лопату? Моя сука, которая никогда не рычит, вдруг зарычала, словно уловив мои мысли, и Вьяль ей крикнул: «Это же Вьяль!», как крикнул бы: «Друг!», оказавшись в опасности.

Мы вошли в низкую розово-голубую гостиную, и всё стало на свои места. Драма, феерия страха, эмоциональные иллюзии – с какого-то момента уже больше не в соей власти давать всему этому пишу. Вьяль улыбался, приподнимая верхнюю губу над зубами, ослеплённый светом двух ламп, зажжённых, потому что дни уменьшались, и в окне в это время оставался только большой садок зелёного неба с двумя-тремя беспорядочно пульсирующими звёздочками просветов.

– О! это хорошо, эти лампы!.. – вздохнул Вьяль. Он тянулся к ним руками, как к очагу.

– Сигареты в голубой кружке… Ты сегодня газеты получил?

– Да… Хотите взглянуть?

– Ах! ты же знаешь, газеты для меня… Я просто, чтобы узнать новости о лесных пожарах.

– А что, были лесные пожары?

– В августе они всегда бывают.

Он присел как посетитель, зажёг сигарету как в театре, а я достала из-под стола плоский кирпич, на котором с помощью свинцового молоточка – память о типографии газеты «Матэн» – колю орешки сосновых шишек.

Все работы, которые я не люблю, – это те, что требуют терпения. Для того чтобы написать книгу, нужно терпение, равно как и для того, чтобы приручить мужчину, находящегося в состоянии дикарства, или чтобы штопать старое бельё, или перебирать коринку для кекса с изюмом. Мне, очевидно, просто не дано стать ни хорошей кухаркой, ни хорошей супругой – я почти всегда рву верёвочки, вместо того чтобы развязывать узелки.

У Вьяля, сидевшего наискосок, был вид человека, попавшего в ловушку, и я принялась терпеливо развязывать конец верёвочки…

– Тебя не раздражает, что я колю орешки? Если хочешь пить, кувшин вон там, снаружи, лимоны тоже.

– Я знаю, спасибо.

Он сердился на меня за мою необычайную предупредительность. Про себя он отметил, что у меня на ногах новые каталонские туфли на верёвочной подошве и что я торжественно облачилась в чистейшее хлопчатобумажное платье, одно из тех негритянских платьев, которые бывают белыми, жёлтыми, красными и расцвечивают побережье, подчиняясь не столько моде, столько законам солнечного света. Занимаясь своими орешками, я раскрыла иллюстрированный журнал, а Вьяль тем временем беспрестанно курил и старательно наблюдал, как за окном, на фоне постепенно темнеющего неба, снуют летучие мыши. Ниже неба пока ещё можно было отличить от земли окаменевшую, чёрную массу моря. Появился и провёл свой красный сигнальный огонь посреди более бледных огней вечерний гидросамолёт, опережаемый низким, вырванным у ветра, «фа». Снаружи замяукала кошка, просясь, чтобы её впустили, встала на задние лапы перед опущенной решёткой и начала деликатно, как арфистка, её скрести. Однако Вьяль, увидев её, засмеялся, и она исчезла, задержав на нём свой холодный взгляд.

– Она меня не любит, – вздохнул Вьяль. – А ведь я пошёл бы на любые унижения, чтобы завоевать её симпатию. Как думаете, если бы она это знала, стала бы она относиться ко мне чуть благосклоннее?

– Она это знает, будь уверен.

На несколько минут он удовлетворился этим ответом, а потом принялся добиваться каких-либо других успокоительных слов, ещё какого-то ответа:

– А супруги Люк-Альбер, или Восхитительный, или, может быть, ещё кто-нибудь не собирались заглянуть к вам вечером на обратном пути после ужина в «Коммерсе»? А то мне показалось… А может быть, это вы должны были туда пойти… А Карко с женой… Я не очень хорошо помню…

Я косо посмотрела на него.

– В такой час художники спят. С каких это пор я устраиваю приёмы по вечерам? А Карко с женой сейчас в Тулоне.

– Ах да…

Он втайне уже чувствовал себя усталым и решил принять полулежачую позу. Он прислонился щекой к диванной подушке, закрыл глаза и судорожно сжатой рукой невольно уцепился за угол другой подушки, словно повиснув на рифе… Что делать с этим обломком кораблекрушения? Вот досада… А ещё вы ведь, конечно, думаете про возраст, про неловкость из-за разницы в возрасте? Как же вы далеки от того, что происходит в таких случаях… Мы, мы даже об этом и не думаем. Мы думаем об этом, я уверена, меньше, чем зрелый мужчина, которому, казалось бы, ничто не мешает афишировать свою любовь к нежной девичьей юности. Если бы вы знали, с каким лёгким сердцем мы принимаем, мы забываем наш «долг старшинства»! Мы вспоминаем о нём лишь только для того, чтобы вооружиться кокетством, внести больше изобретательности в гигиену и туалет, в любезное лукавство, необходимые, кстати, и молодым женщинам тоже. Нет, нет, когда я пишу «вот досада», я не хочу, чтобы читатель впоследствии на этот счёт заблуждался. Не нужно представлять себе нас, женщин, в моей ситуации, дрожащими и испуганными, освещёнными светом недолгого будущего, попрошайничающими у любимого человека, удручёнными сознанием собственного положения. Мы, слава Богу, несём в себе больше неосознанности, бесстрашия и чистоты. Что такое для нас разница в пятнадцать лет? Когда для нас приходит время рассуждать об этом с мудростью или безумием, достойными другого пола, то уж этим-то пустяком нас запугать невозможно. Для того чтобы это утверждать, я не могла бы выбрать более подходящую пору, чем та, которую я переживаю сейчас, исполненная рассудительности, почти вдовая, нежная к своим воспоминаниям, настроенная таковой и оставаться…

Когда я пишу «мы», я не включаю в это число её, ту, которой я обязана способностью стряхивать свои годы, как яблоня стряхивает цветы. Послушайте, как она мне рассказывала об одном свадебном обеде:

«Вечером – большой обед на восемьдесят шесть персон, что уже само по себе говорит о том, что он был отвратительным. Если бы я умерла в тот день, то это бы произошло от тех четырёх с половиной часов принятия дурной пищи, к которой я почти не притронулась. Я там услышала массу комплиментов. По поводу моего туалета? О! вовсе нет, по поводу моей молодости. Семьдесят пять лет… Невероятно, скажи? Неужели и вправду скоро придётся отказаться быть молодой?» Конечно, нет, конечно, нет, не надо пока от этого отказываться, – я тебя знала только молодой, а теперь тебя, мою проводницу, от старения и даже от гибели оберегает смерть… Твоя последняя молодость, молодость твоих семидесяти пяти лет всё ещё продолжается: её увенчивает большая соломенная шляпа, что в любой сезон ночевала снаружи. Под этим колоколом тонко сплетённой полбы резвятся твои серые, подвижные, меняющиеся, ненасытные глаза, которым озабоченность, бдительность странным образом придают форму ромба. Бровей не больше, чем у Джоконды, а нос, Боже мой, нос… «У нас скверный нос», – говорила ты, глядя на меня, приблизительно таким же тоном, как если бы произнесла: «У нас есть одна чудесная собственность». А голос, а походка… Когда посторонние люди слышали на лестнице твои мелкие девичьи шажки и твою шальную манеру открывать дверь, они оборачивались и замирали в растерянности, увидев тебя переодетой в маленькую старую даму… «Неужели и вправду придётся отказаться быть молодой?» Я в этом не вижу ни пользы, ни даже приличия. Посмотри, моя дорогая, каким этот растерявшийся юноша, витающий вокруг мертворождённой надежды, которую он вертит так и сяк, посмотри, каким он нам кажется старомодным, традиционным и тяжеловесным! Что бы ты с ним сделала, что нужно было с ним сделать?

Да, вот досада… Это тело, уцепившееся за угол подушки, его скромность в печали, его старательное притворство – всё то, что покоилось на моём диване, вот досада!.. Ещё один вампир, сомнений в этом у меня больше не оставалось. Так я называю тех, кто нацеливается на мою жалость. Они ничего не просят. «Только оставьте меня здесь, в тени!..»

Время, протекавшее в молчании, тянулось долго. Я читала, потом переставала читать, в другой раз я могла бы предположить, что Вьяль спит. Ведь случается же моим друзьям спать на моём диване после целого дня рыбной ловли, вождения автомобиля, купания, даже работы, которая их лишает дара речи и околдовывает сном прямо на месте. Но этот не спал. Этот был несчастен. Страдание, первая маскировка, первое нападение вампира… Вьяль, далёкий от того, чтобы чувствовать себя счастливым, притворился, что отдыхает, и я почувствовала, как где-то внутри зашевелилась та, которая теперь во мне живёт, более лёгкая для моего сердца, чем я когда-то была для её чрева… Я хорошо знаю, что они идут от неё, эти порывы жалости, которые я так не люблю. Правда, она их тоже не любила: «Племяннице папаши Шампьона стало лучше. Твоему брату будет тяжело вытащить её из этого. Я ей послала дров и ещё раз собирала для неё пожертвования, поскольку сделать что-либо ещё я сейчас не в состоянии. Только просить – это такая вещь, которую делать любезно я не умею, потому что, как только я вижу тех, которые ничего не дают и живут как сыр в масле, в лицо мне сразу ударяет краска, и вместо того чтоб говорить им любезности, мне хочется их обругать…

Что касается твоей кошки, то каждый день после полудня я прихожу в Маленький Домик, чтобы дать ей немного тёплого молока и стопить немного дров. Когда у меня ничего нет, я варю ей яйцо. Не то чтобы это было мне так уж приятно, Бог свидетель, но я никогда не чувствую себя спокойной, когда мне кажется, что какой-то ребёнок или какое-то животное голодает. Тогда я поступаю так, чтобы вернуть себе покой: тебе ведь известен мой эгоизм».

Вот так слово! Разве не подыскивала она свои слова лучше, чем кто-либо другой? Эгоизм. Этот эгоизм водил её от двери к двери и заставлял кричать, что она не может переносить холода, от которого зимой коченеют в нетопленой комнате дети бедняков. Она не могла вынести, когда собака, которую ошпарил кипятком хозяин-колбасник, не находила иного спасения, кроме как выть и крутиться у крыльца запертого и бесстрастного дома…

Видны ли тебе, моя самая дорогая, мои заботы с высоты этой располагающей к бдению ночи, более тёплой и более разукрашенной золотом, чем любой бархатный шатёр? Что бы ты сделала на моём месте? Тебе известно, куда меня заводили приступы эгоизма, который я унаследовала от тебя? Тебя они довели до материального разорения, ставшего твоим уделом, когда ты отдавала всё. Но ведь не иметь денег – это всего лишь один из этапов лишений. Стойкая в своей бесповоротной бедности, ты становилась всё более чистой от примесей и сверкала всё ярче, по мере того как тебя обирали. Всё же я не совсем уверена, не обошла ли бы ты стороной это полулежащее тело, подобрав край своей юбки, как ты делала, когда переходила через лужу… И вот в твою честь я захотела наконец показать свою силу тому, кто, оцепенев от опасений, притворялся спящим.

– Вьяль, ты спишь?

Он бодрствовал и поэтому не вздрогнул.

– Немного измотался, – сказал он, выпрямляясь.

Он пригладил волосы, оправил свою открытую рубашку и фланелевый пиджак, завязал шнурок своей туфли на веревочной подошве. Его нос мне казался длинным, а лицо – как бы сжатым между двумя створками дверей, как у людей, которые полагают, что им удаётся скрывать свои неприятности. Я его не торопила, хорошо понимая, что человека, который не уверен, все ли у него на рубашке пуговицы и завязаны ли шнурки на ботинках, вовлекать в психологию неуместно.

– Вьяль, я тебе сказала сегодня утром, что мне нужно с тобой поговорить.

Он наклонил голову с немного негритянской величавостью.

– Так вот. Мой маленький Вьяль, какая прекрасная погода! Послушай, как гидросамолёт тянет своё «фа», как поёт где-то очень высоко мягкий северо-восточный ветер, вдохни сосну и мяту солёного болотца, запах которого скребётся о решётку, как кошка!

Вьяль поднял глаза, которые до этого держал опущенными, его удивлённое лицо стало открытым, на нём отпечаталось всё его мужское чистосердечие, и при виде этого полного наивности, восприимчивого к уловкам слова существа я почувствовала, что мои намерения ещё больше окрепли.

– Вьяль, ты видел, какие на винограднике ягоды? Видел, что грозди уже налились соком, окрасились в голубой цвет и стали такими плотными, что туда не пролезла бы даже оса? Думал ли ты, что сбор винограда придётся начать ещё до пятнадцатого сентября? Хочешь, побьёмся об заклад, что раньше чем закончится сезон, громам не удастся преодолеть Моры, где их, как шары на кончике нити, собирает горная цепь? Вьяль, в Париже идёт дождь. Дождь идёт также в Биаррице и в Довиле. Бретань покрывается плесенью, а в Дофине полно грибов… И только Прованс…

Пока я говорила, его глаза уменьшались, а всё его лицо закрывалось. Живым существом заниматься можно бесконечно. Теперь тот, кто находился передо мной, был осторожен и лишь едва-едва себя приоткрывал. Это мужчина, он опасается иронии. Несмотря на всю свою меланхолию, он был теперь весь недоумение и натянутость.

– Ты понимаешь, Вьяль? Я здесь провожу самое лучшее время года. Это также, я тебя уверяю, и самое лучшее время моей жизни. Тебе нравятся эти месяцы, которые ты проводишь здесь?

С помощью неуловимых движений черты Вьяля восстановили лицо мужественного человека, которому вернули его способность пользоваться своим мужеством.

– Нет, – ответил он, – я их не люблю. Я бы не променял их ни на что иное, но я их не люблю. В течение этого времени я не только не работаю, но к тому же и не чувствую себя счастливым.

– Мне казалось, что ты делал какой-то ансамбль для…

– Да верно, для «Катр-Картье». Макеты у меня уже готовы. Это большая работа. Жилая комната, спальни, столовая, весь дом… Я трачу все мои незначительные средства и даже немного больше, чтобы изготовить модели из дерева и металла. Однако если у меня получится, то для меня это будет означать руководство мастерскими современной мебели в «Катр-Картье»…

– Ты мне никогда не говорил об этом так подробно.

– Тоже верно. Ведь вы очень мало интересуетесь современной мебелью.

– По крайней мере, я интересуюсь тем, что касается моих друзей.

Вьяль изменил позу на диване, сделав движение всадника, который укрепился в седле.

– Мадам, у меня не возникает ни на минуту иллюзий относительно вашей дружбы. Таким друзьям, как я, которых вы одариваете обращением на «ты», рукопожатием и вашим хорошим летним настроением, вы не знаете числа.

– Ты скромен.

– Я просто трезво мыслю. Это не так уж трудно. Он говорил почтительно, ровным голосом, лицо было снова открытым, а взгляд его больших и, честное слово, красивых глаз непринуждённо останавливался на моих глазах и вообще везде на моей персоне.

– Это верно, Вьяль, что я скорее приветлива, чем привязчива. Но что касается дружбы, то разве время так уж поджимает? Мы бы стали друзьями… попозже. Я тебя мало знаю…

Он резко провёл рукой в воздухе, как бы стирая мои слова:

– Я вас умоляю, мадам! Я вас умоляю!

– Вчера ты меня называл Колетт!

– При всех, да, чтобы затеряться в безымянной толпе. Но если бы вы уделили мне немного внимания, вы бы заметили, что за всю свою жизнь я ни разу не назвал вас по имени, когда мы были наедине. А наедине с первого июля мы оказывались очень часто.

– Я это знаю.

– По тону этих вот трёх слов, мадам, я вижу, что мы приближаемся к тому, что нас волнует.

– К тому, что волнует тебя.

– То, что вам просто докучает, мадам, меня действительно волнует больше, чем всё остальное.

На этом мы позволили себе сделать небольшую передышку, потому что неожиданно быстрый темп наших реплик рисковал внести в нашу беседу интонации ссоры.

– Тише, Вьяль, тише! Сначала зябко ёжился, а потом сразу вдруг…

Он улыбнулся, отвечая на улыбку.

– Иногда «раскалываться» обвиняемых заставляет уверенность, что их всё равно осудят. Тогда они принимаются рассказывать и о своём преступлении, и о своей первой любви, и о крестинах своей маленькой сестрёнки… О чём угодно…

Он хрустнул суставами своих зажатых между коленями пальцев и спросил скороговоркой:

– Мадам, чего вы от меня хотите? Или, точнее, чего вы не хотите? Я уже сейчас уверен, что то, что вы от меня потребуете, будет для меня самым мучительным, и что я выполню всё, что вы захотите.

Как всё же мужское благородство, даже будучи сведённым к своему словесному выражению, вдруг внушает нам тревогу, создаёт препятствия у нас на пути. Во мне, как прежде, всё ещё живуча женская склонность облачать в доспехи героя мужчину, когда тот говорит о готовности пожертвовать своим душевным спокойствием…

– Так. Ну тогда всё пойдёт прекрасно. Элен Клеман…

– Нет, мадам, только не Элен Клеман.

– Как это – только не Элен Клеман?

– Как я это говорю, мадам. Никакой Элен Клеман. Хватит об Элен Клеман. Что-нибудь другое.

– Да полно, пойми же меня! Подожди! Ты ведь даже не знаешь… Она приходила вчера, и мне нетрудно было убедиться…

– Браво, мадам! Это делает честь вашей проницательности. Вы, стало быть, убедились? Я просто в восторге. Но не будем больше об этом говорить.

Маленький пронзительный огонёк сверкал в глазах Вьяля, который дерзко смотрел мне в лицо. Когда он увидел, что я собираюсь рассердиться, он положил свои руки на мои.

– Нет, мадам, не будем больше об этом говорить. Вы ведь хотите мне сообщить, что Элен Клеман меня любит, что моё безразличие повергает её в отчаяние, что я должен сжалиться и даже полюбить эту «красивую неиспорченную девушку» – я цитирую Жеральди – и на ней жениться? Так. Я это знаю. С этим покончено. И не будем больше об этом говорить.

Я высвободила свои руки.

– О! если, Вьяль, ты это так воспринимаешь…

– Да, мадам, я это воспринимаю именно так, более того, я виню вас в том, что вы вообще употребили имя этой девушки в нашей беседе. У вас была причина это сделать? Какая? Назовите её. Назовите же её. Вы принимаете участие в судьбе этой девушки? Вы её хорошо знаете? На вас лежит обязанность обеспечить будущее и даже счастье хрупкого создания, которому едва исполнилось двадцать шесть лет? Вы испытываете к ней чувство привязанности? Вы её подруга?.. Ответьте, мадам, быстро ответьте! Почему вы не отвечаете быстро? Чтобы честно ответить «да», на все мои вопросы, не нужно, мадам, много времени, а реакция у вас обычно скорая… Вы не любите Элен Клеман, и, простите мне выражение, вам в высшей степени наплевать на её счастье, которое к тому же никоим образом вас не касается. Не сердитесь, я высказал всё, и с этим покончено. Уф! Я охотно бы выпил немного лимонада, и вам тоже сейчас сделаю. Не двигайтесь!

Он налил нам обоим по стакану и добавил:

– Если не считать этого, то я сделаю всё, что вы пожелаете, я вам это повторяю. Я вас слушаю…

– Извини! Это ведь ты собирался «раскалываться».

– Мне, мадам, не было бы прощения, если бы из-за меня мы не услышали продолжения милой песенки про прекрасный сезон.

Ах! если бы хоть, по крайней мере, я вдруг ощутила в сердце биение, в ладонях – озноб предзнаменования, а во всём теле – праздник томления. Именно в тот момент, а не позже – насколько я себя знаю – я пожалела, что с нами нет сиятельнейшего самозванца – желания. Будь он здесь, мне кажется, в нём я бы без труда обнаружила смысл нашего вечернего свидания, ту пряность и ту опасность, которой так не хватало нашей встрече. Мне показалось также слишком очевидным, что Вьяль хотел подчеркнуть разницу между молодым вчерашним компаньоном, «моим маленьким Вьялем», включённым в команду летних друзей, и абсолютно самостоятельным любовником…

– Вьяль, нам не нужно много слов, чтобы понять друг друга, я это уже заметила.

То была двусмысленная вежливость, которая имела более далёкие последствия, чем мне хотелось.

– Это правда? – сказал Вьяль. – Это правда? Вы так считаете? Скольким мужчинам в своей жизни вы говорили эти слова? Может быть, вы их сказали только мне одному? Я, кстати, не обнаруживаю их следа ни в одной из ваших книг… ни в одной, нет… То, что вы только что сказали, не похоже на презрение к любви, которое, когда вас читаешь, всегда немного угадывается в вашей любви к любви… Это совсем не то слово, которое вы бы сказали одному из тех мужчин, которые…

– Вьяль, книги мои здесь совершенно ни при чём.

Я не могла скрыть от него моего ревнивого разочарования, моей несправедливой враждебности, которые овладевают мной всегда, когда я осознаю, что меня, живую, ищут меж страниц моих романов.

– Оставь мне право в них прятаться, пусть хотя бы как в «Украденной букве…». И вернёмся к тому, что нас интересует.

– Нас вместе, мадам, ничто не интересует, и мне от этого очень грустно. Вам было угодно между собой и мной поместить третьего человека. Отошлите его, и мы останемся одни.

– Но дело ведь в том, что я ей обещала… Вьяль поднял свои чёрные руки, выглядывающие из белых рукавов.

– А! вот оно что! Вы ей обещали! И что же обещали? Честное слово, мадам, что вам по всём этом надо?

– Не так громко, Вьяль, Дивина спит в хижине на винограднике… Малышка Клеман мне сказала, что в прошлом году, здесь же, вы обменялись словами, которые позволяли ей верить…

– Вполне возможно, – сказал Вьяль. – А в этом году всё изменилось, вот и всё.

– Это некрасиво.

Вьяль резко ко мне повернулся.

– Почему же? Было бы некрасиво, если бы, переменившись, я не поставил бы её об этом в известность. Я не похитил несовершеннолетнего ребёнка, не соблазнил добродетельную девушку. Это всё, в чём вы можете меня упрекнуть? Это вот ради этого-то пустячка вы и приготовили свою песенку про прекрасный сезон? Для того чтобы обеспечить счастье Элен Клеман, вы решили – а ведь вы это решили – прогнать меня? Почему вы хотите отдалить от себя именно того, кто больше всех вами дорожит и лучше всех вас понимает? В этом, значит, и состоит обещание, которое вы дали Элен Клеман? Во имя чего она от вас его добилась? Во имя «морали»? Или же во имя нашей разницы в возрасте? Она на это вполне способна! – вскрикнул он голосом, весёлость которого не обманывала.

Я ему подарила, вместе с опровергающим кивком, свой самый ласковый взгляд. Бедный Вьяль, какое признание… Так, значит, он об этом думал, о нашей разнице в возрасте? Какое признание своих терзаний, немых дебатов…

– Нужно ли, Вьяль, тебе об этом говорить? Я никогда не думаю о разнице в возрасте.

– Никогда? как, никогда?

– Я хочу сказать… я не обращаю на это внимания. Так же как и на мнение дураков. А Элен я обещала совсем не это. Вьяль, – я положила, как не раз прежде, свою руку плашмя на его выпирающую грудную клетку, – так ты, значит, и вправду испытываешь ко мне привязанность?

Он опустил веки и сжал губы.

– Ты испытываешь привязанность ко мне несмотря, как ты говоришь, на разницу в возрасте… Если бы между нами не было другого барьера, уверяю тебя, этот барьер в моих глазах значил бы не слишком много.

Он сделал подбородком в направлении моей раскрытой на его груди руки совсем лёгкое ретивое движение и порывисто ответил:

– Я у вас ни о чём не спрашиваю. Я даже не спрошу у вас, что вы имеете в виду, говоря о каком-то другом барьере. Я даже с удивлением вижу, что об… об этих затрагивающих вас вещах вы говорите так… так просто.

– Но ведь, Вьяль, о них же нужно говорить. А в разговоре с Элен Клеман я утверждала лишь то, – впрочем, достаточно неопределённо, – что не являюсь препятствием между тобой и ею и что никогда таковым не стану.

Вьяль переменился в лице, отбросил тыльной стороной руки мою лежавшую на его груди руку.

– Это, это уже предел, – воскликнул он, приглушая свой голос. – Какая нелепость… Вам смешивать себя… Поставить себя на один уровень с ней! Предстать в роли великодушной соперницы! Соперницы кого? Тогда почему не соперницей какой-нибудь мидинетки? Это же невероятно! Чтобы вы, мадам, вы! Воспринимать себя, вести себя как совсем обыкновенная женщина, когда я хотел бы вас видеть, не знаю, я…

Своей вскинутой рукой он очень высоко очертил передо мной в воздухе нечто вроде цоколя, но я его прервала с иронией, болезненно отозвавшейся во мне самой.

– О! мадам…

– Вьяль, оставь меня ещё на некоторое время среди живых. Мне здесь не так уж плохо.

Вьяль смотрел на меня, задохнувшись от укоризны и огорчения. Он резко прижался своей щекой к моей обнажённой руке около плеча и закрыл глаза.

– Среди живых?.. – повторил он. – Ведь сам пепел, даже пепел от этих рук и тот был бы более горячим, чем любая живая плоть, и у него осталась бы их форма ожерелья…

Мне не пришлось нарушать прикосновенье, которое он тотчас же прервал, чтобы я осталась им довольна. Я была довольна и сделала головой знак «да, да», продолжая на него смотреть. Усталость, иссиня-чёрный налёт на щеках, проступивший из-за поздней ночи… Тридцать пять—тридцать шесть лет, ни некрасив, ни испорчен, ни зол… Я погружалась в эту абсолютно безветренную ночь, достигшую момента всеобщего сна, а от этого взволнованного, не слишком обременённого одеждами юноши исходил запах любовной полночи, который тихо навевал на меня грусть.

– Вьяль, ну а как ты вообще живёшь, помимо меня? Ты меня понимаешь?

– Немногим, мадам… Немногим… и вами.

– Не слишком богатый у тебя удел.

– Это уж мне оценивать.

Я рассердилась:

– Так куда же ты, упрямый грубиян, исчезаешь, куда ты исчезал, не говоря ни слова, при этой завладевшей тобой привычке ко мне?

– Это мне абсолютно неизвестно, честное слово, – сказал он небрежно. – Знаю только, что я старался думать об этом как можно меньше. Иногда в Париже, когда у вас не было времени меня принять, я себе говорил…

Он улыбнулся самому себе, уже весь во власти желания порисоваться, представить себя рельефнее:

– Я себе говорил: «О! тем лучше, желание её видеть у меня пройдёт быстрее, если её не будет в поле моего зрения. Нужно только потерпеть, а когда я вернусь, ей сразу будет шестьдесят или семьдесят лет, и тогда жизнь снова станет возможной и даже приятной…»

– Да… А потом?

– А потом? А потом, когда я вновь приходил к вам, оказывалось, что это как раз один из тех дней, когда просыпаются все ваши бесы, и я заставал вас напудренной, с удлинёнными глазами, в новом платье, и разговор шёл только о путешествиях, о театре, об инсценировке «Ангела» на гастролях, о посадке виноградных лоз и персиков, о покупке маленького автомобиля… И всё начиналось опять… Здесь, впрочем, то же самое, – закончил он, замедляя темп.

Во время молчания, которое последовало за его словами, ничто снаружи не нарушало неподвижности всех вещей. Кошка, лежащая на террасе, во впадине шезлонга, освещённая падающим на неё лучом лампы, свернулась, поменяв позу, калачиком – признак, что скоро выпадет роса, – и раздался гулкий, как под сводом, треск ивовых прутьев.

Вьяль вопрошал меня взглядом, как если бы наступила моя очередь высказаться. Но что ещё могла бы я добавить к владевшему им чувству меланхолической удовлетворённости. Он, очевидно, полагал, что я взволнована. И я была взволнованной. Я сделала всего лишь один жест, который он истолковал в смысле: «продолжай…», и по его чертам скользнуло почти женское полное соблазна выражение, словно вся смуглая мужская оболочка должна была вот-вот рассыпаться и открыть какое-то ослепительное лицо; но это длилось совсем недолго. Это был блеск только некоего подобия торжества, сверкание лишь частицы счастья… Ладно, немного скорости, немного строгости, выведем этого порядочного человека из заблуждения… Но он опередил меня, устремляясь всё дальше.

– Мадам, – продолжал он, стараясь не горячиться, – мне осталось сказать вам совсем немного. Мне и всегда нужно было сказать вам совсем немного. Никто не лишён намерений, задних мыслей – я мог бы почти даже добавить: и желаний – в большей степени, чем я.

– Неправда, например, я.

– Простите меня, я не могу вам поверить. Вы меня позвали сегодня вечером…

– Вчера вечером.

Он провёл рукой по щеке и смутился, почувствовав её шероховатость.

– О… как уже поздно… Вы меня позвали вчера вечером, а вчера утром вы меня… вызвали. Неужели только для того, чтобы поговорить со мной о малышке Клеман? И о вашем долге отделаться от меня?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю