Текст книги "Шерли"
Автор книги: Шарлотта Бронте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
– Конечно, девушки мечтают о замужестве, да это и естественно, заговорила она с такой спокойной уверенностью, что миссис Прайор была поражена. – И на замужество с любимым человеком они смотрят как на самый дорогой, единственно дорогой подарок судьбы, какого они только могут ожидать. Но разве они не правы?
– Ах, милая! – воскликнула миссис Прайор, стискивая руки, но тут же снова умолкла.
Каролина бросила испытующий взгляд на лицо своей спутницы: оно выражало крайнее волнение.
– Милая, – снова пробормотала миссис Прайор, – жизнь так часто нас обманывает.
– Но не любовь! Любовь существует, и это самое реальное, самое прочное, самое сладостное и в то же время самое горестное из всего, что мы знаем.
– Да, моя дорогая, любовь очень горька. Говорят, что она сильна, сильна, как смерть. Многие заблуждения в нашей жизни сильны. Что касается ее сладости, то нет ничего более быстролетного, более преходящего, чем сладость любви. Какое-нибудь мгновение, миг – и нет ее! Зато горечь остается навсегда, она может исчезнуть лишь на заре вечности, но пока длится время, она будет жалить и терзать тебя, превращая жизнь в беспросветный мрак.
– Да, она терзает непрерывно и неустанно, – согласилась Каролина. Если только она не взаимна.
– Взаимная любовь! Дорогая, романы пагубно влияют на вас. Надеюсь, вы их не читаете?
– Читаю иногда, если только удается найти. Но сочинители романов, по-видимому, сами ничего не знают о любви, если судить по их писаниям.
– Совершенно ничего! – с горячностью подтвердила миссис Прайор. – Ни о любви, ни о замужестве. Картины, которые они рисуют, не имеют ничего общего с действительностью и заслуживают самого сурового порицания. Они показывают лишь соблазнительную бархатисто-зеленую поверхность болота и не говорят ни одного правдивого слова о трясине, которая таится в глубине.
– Но любовь не всегда трясина! – возразила девушка. – Бывают и счастливые браки. Когда люди искренне привязаны друг к другу, когда их взгляды гармонично сочетаются, брак должен быть счастливым!
– Он никогда не бывает по-настоящему счастливым. Двое людей не могут слиться воедино. Кто знает, при определенном стечении обстоятельств нечто похожее, возможно, и случается, но слишком редко, так что гораздо разумнее не рисковать, – вы можете совершить роковую ошибку. Будьте довольны тем, что у вас есть, дорогая, и пусть каждый одинокий человек довольствуется своей свободой.
– Вы повторяете слова моего дяди! – испуганно воскликнула Каролина. Вы говорите, как миссис Йорк в самые мрачные ее минуты или как мисс Мэнн, когда ее одолевает беспросветная тоска. Это просто ужасно!
– Нет, это просто правда. Дитя мое, вы только вступили в сияющее утро жизни; изнурительный жаркий полдень, печальный вечер и темная ночь для вас еще впереди. Вы обмолвились, что мистер Хелстоун говорит так же, как и я. Но что бы сказала миссис Мэттьюсон Хелстоун, будь она жива? Увы, она умерла! Она умерла.
– Увы, а мои отец с матерью! – воскликнула Каролина, потрясенная скорбными воспоминаниями.
– Что с ними случилось?
– Разве я вам никогда не говорила? Они расстались…
– Об этом я слышала.
– Должно быть, они были очень несчастны.
– Вот видите, все факты подтверждают мои слова.
– В таком случае, брак вообще не должен существовать.
– Должен, моя дорогая, хотя бы для того, чтобы доказать, что эта жизнь – лишь юдоль испытаний, в которой нам нет ни отдыха, ни вознаграждения.
– Но ведь сами вы были замужем, миссис Прайор.
Миссис Прайор вздрогнула и отпрянула, как если бы грубая рука коснулась ее обнаженных нервов, Каролина поняла, что этих слов ей не следовало говорить.
– Мое замужество оказалось несчастливым, – проговорила наконец миссис Прайор, набравшись мужества. – И все же…
Тут она снова заколебалась.
– И все же, – подсказала Каролина, – оно не было такой уж непоправимой ошибкой?
– Во всяком случае, не его последствия, – продолжала миссис Прайор более мягким тоном. – Порою Бог вливает бальзам милосердия даже в чашу, наполненную безысходнейшей скорбью. Он может так изменить ход событий, что один и тот же необдуманный, опрометчивый поступок, который был проклятием половины вашей жизни, станет потом ее благословением. У меня необычный характер, я знаю, далеко не легкий, не гибкий и порой несдержанный. Я не должна была вообще выходить замуж; таким, как я, нелегко найти родственную душу, а приноровиться к несходной еще труднее. Я прекрасно сознавала, что не гожусь для брака, и никогда бы не вышла замуж, если бы не была так несчастна, пока служила гувернанткой. А кроме того…
Глаза Каролины просили ее продолжать; они умоляли ее рассеять непроницаемое облако безысходности, которым окутали жизнь ее предыдущие слова.
– Кроме того, дорогая, мистер… то есть джентльмен, за которого я вышла замуж, скорее был исключением, а не правилом. Во всяком случае, надеюсь, что не многим выпало на долю испытать такое или перенести столько страданий, сколько вынесла я. Эти страдания едва не довели меня до безумия. Надежды на облегчение не было, казалось, я уже никогда не стану самой собой. Но, моя дорогая, я вовсе не хочу вас запугивать; я хочу только предупредить вас и доказать вам, что одинокие люди не должны стремиться изменить свою жизнь, ибо она может измениться к худшему.
– Благодарю вас за ваши добрые намерения, но мне не грозит опасность совершить ошибку, на которую вы намекаете. Во всяком случае, я о замужестве не думаю, и именно поэтому хочу как-то обеспечить свое будущее.
– Выслушайте меня, дорогая. Я хорошо обдумала все, что собираюсь вам сказать; по сути дела я не переставала размышлять об этом с того самого дня, когда впервые услышала от вас, что вы подыскиваете себе место. Вы знаете, что сейчас я живу в доме мисс Килдар на правах ее компаньонки. Когда она выйдет замуж, – а она выйдет замуж, и скоро, на это указывает очень многое, – компаньонка станет ей не нужна. Должна вам сказать, что у меня есть скромный капитал, частично образовавшийся из моих собственных сбережений, а частично полученный мною по наследству несколько лет назад. Покинув Филдхед, я буду жить в своем собственном доме. Но жить одной невыносимо, а родственников, с которыми я хотела бы разделить мое уединение, у меня нет, ибо, как я уже говорила, мои привычки и вкусы отличаются некоторыми особенностями. Стоит ли говорить, что к вам, дорогая, я привязана всей душой? Рядом с вами я чувствую себя счастливее, чем с кем бы то ни было! (Последние слова миссис Прайор особенно подчеркнула.) Ваше общество для меня – бесценный дар, неоценимая радость и покой. Вы должны переехать ко мне, Каролина. Вы не откажетесь? Надеюсь, вы сможете меня полюбить?
И, произнеся эти два коротких вопроса, миссис Прайор умолкла.
– Право, я вас люблю, – последовал ответ. – Мне бы очень хотелось жить с вами, но вы слишком добры…
– Я оставлю вам все, что имею, – вновь заговорила миссис Прайор. – Вы будете обеспечены. Только никогда больше не говорите, что я слишком добра. Вы раните меня прямо в сердце, дитя мое!
– Но, дорогая миссис Прайор, подобное великодушие… я ведь не имею ни малейшего права!..
– Тш-ш-ш! Не говорите об этом. Есть вещи, слышать которые невыносимо! О, начинать все сначала, конечно, поздно, но я могу прожить еще несколько лет; стереть прошлое мне никогда не удастся, но, может быть, хоть недолгое будущее станет иным?
Миссис Прайор была глубоко взволнована, слезы дрожали в ее глазах и скатывались по щекам. Каролина ласково поцеловала ее, тихонько приговаривая:
– Я очень люблю вас. Не надо, не плачьте.
Но тут силы оставили миссис Прайор, она села, уронила голову на колени и разрыдалась. Пока эта буря чувств не улеглась, ничто не могло ее успокоить. Наконец слезы ее высохли сами собой.
– Бедняжка, – пробормотала миссис Прайор, целуя Каролину. – Несчастная одинокая девочка! Но полно! – вдруг резко закончила она. – Пойдемте, нам пора возвращаться.
Сначала миссис Прайор шла очень быстро, однако постепенно успокоилась, и к ней вернулась привычная сдержанность и ее всегдашняя характерная походка, весьма своеобразная, как и все ее движения. А к тому времени, когда они добрались до Филдхеда, миссис Прайор снова замкнулась в себе и обрела свой обычный непроницаемый вид.
ГЛАВА XXII
Две жизни
Защищая фабрику, Мур лишь наполовину раскрыл свой энергичный и решительный характер; его вторая страшная половина проявилась в том неутомимом, неумолимом упорстве, с которым он продолжал преследовать главарей мятежа. Остальных бунтовщиков, всю эту толпу, он оставил в покое. Очевидно, врожденное чувство справедливости подсказало ему, что недостойно мстить беднякам, ожесточенным лишениями и обманутым лживыми советчиками, и что отвечать насилием на насилие, обрушивая его на склоненные головы и без того пострадавших людей, может только тиран, но не судья. Во всяком случае, несмотря на то что под конец схватки, когда уже начинало светать, Мур многих узнал и теперь ежедневно встречал на улице и на дорогах знакомые лица, он никому не грозил и вообще не показывал вида, что узнает их.
Но главарей он не знал. Все они были нездешними, посланцами из больших городов. Большинство даже не принадлежало к трудящемуся сословию. Главным образом это были, как говорится, «опустившиеся люди», неудачники, вечно в долгах и часто во хмелю, отчаянные головы, которым терять было нечего, зато приобрести, – с точки зрения репутации, состояния и моральной чистоплотности, – не мешало бы еще многое. Таких людей Мур преследовал, как гончая, и даже находил удовольствие в своем новом занятии; связанные с ним переживания, похожие на охотничий азарт, пришлись ему по душе куда больше, чем изготовление сукон.
Зато его коню эти дни, должно быть, запомнились как самые ненавистные; никогда еще его не гоняли так часто и так беспощадно. Мур чуть ли не ночевал на дорогах; свежий воздух, заполнявший его легкие, и полицейская слежка, захватившая его душу, были ему одинаково приятны, гораздо приятнее зловонья красилен. Чиновников округи он приводил в трепет; это были медлительные, робкие люди, и Мур не без удовольствия пугал их и подстегивал. Он прекрасно видел, что только страх делает все их решения столь расплывчатыми, а все действия столь нерешительными, – они попросту боялись, что их убьют. Именно это по-прежнему больше всего пугало фабрикантов и всех видных людей округи. Один Хелстоун ничего не боялся. Старый вояка отлично знал, что его могут пристрелить, знал, что рискует головой, но подобная смерть была ему не страшна; если бы у него был выбор, он предпочел бы умереть именно так.
Мур тоже сознавал опасность, но единственным результатом этого было бесконечное презрение к тем, кто мог ему действительно угрожать. Сознание того, что он преследует убийц, действовало на него, как шпоры на коня. Что же до страха, то он был слишком горд, слишком непреклонен и, если хотите, слишком флегматичен, чтобы испытывать страх. Не раз возвращался он ночами через пустошь при свете луны или в кромешной тьме, и при этом настроение у него бывало гораздо лучше, а все чувства много острей и свежей, чем в затхлой безопасности конторы.
В деле были замешаны четыре главаря. За первые пятнадцать дней двое из них были выслежены и пойманы в окрестностях Стилбро; остальных двоих следовало искать дальше, – предполагалось, что они скрываются где-то близ Бирмингема.
Тем временем Мур не забывал и свою пострадавшую фабрику. Отремонтировать ее оказалось несложно, – для этого потребовались только плотники да стекольщики. Бунтовщикам не удалось ворваться внутрь, и все машины, эти мрачные, железные любимицы Мура, уцелели.
Находил ли Мур минутку среди неотложных дел, занимавших все его помыслы, и обязанностей жестокого правосудия, чтобы поддерживать пламя более светлое, нежели огонь мести, пылающий в храме Немезиды, – трудно сказать. В Филдхед он заглядывал редко, а если и заглядывал, то ненадолго; в дом Хелстоуна являлся только для того, чтобы посовещаться с хозяином в его кабинете, и никогда не отступал от этого правила.
А время шло, все такое же смутное и полное тревог; гроза войны гремела не переставая, затянувшийся ураган по-прежнему опустошал Европу, и не было ни малейшего признака, что небо скоро прояснится; ни одного просвета в тучах пыли и клубах дыма над полем брани, ни одного утра чистой росы, столь благодатной для олив, – непрерывный кровавый дождь взращивал смертоносные лавры славы для победителя. Тем временем саперы и минеры Разорения продолжали вести подкоп под Мура, и куда бы он ни направлялся, на лошади или пешком, где бы он ни был, – сидел ли в своей конторе или скакал по мрачному Рашеджу, – всюду он слышал глухое эхо пустоты и чувствовал, как земля содрогается у него под ногами.
Так проходило лето для Мура. Но как же шло оно для Шерли и Каролины? Давайте сначала посетим хозяйку Филдхеда. Как она выглядит? Может быть, как влюбленная пастушка, которая страдает, чахнет и томится по своему невнимательному пастушку? Может быть, она сидит целыми днями, склонившись над каким-нибудь рукоделием, или не расстается с книгой, или что-нибудь шьет и глаза ее заняты только этим, уста молчат и невысказанные мысли теснятся в голове?
Ничего подобного! Шерли чувствует себя превосходно. Лицо ее, как всегда, грустно-задумчиво, но и беззаботная улыбка осталась прежней! От ее присутствия старый, темный помещичий дом кажется светлей и веселее; звонкое эхо ее голоса привычно заполняет коридор и выходящие в него низкие комнаты, сумрачная прихожая с единственным окном радуется, когда в ней то и дело шуршит шелковое платье хозяйки, которая переходит из комнаты в комнату, то с букетом для ярко-розовой гостиной, то в столовую, чтобы распахнуть окна и впустить в дом аромат шиповника и резеды, то с цветочными горшками, перенося чахнущие растения с темного лестничного окна ближе к солнцу, на порог открытой застекленной двери.
Иногда она принимается за шитье, но, видно, ей не суждено посидеть спокойно и пяти минут; едва она успевает взять наперсток и продеть нитку в иглу, как внезапная мысль заставляет ее снова взбегать по лестнице: то за старым игольником в виде книжки с корешком из слоновой кости, о котором она только что вспомнила, то за еще более старой шкатулкой для рукоделия с фарфоровой крышкой, которая ей совершенно ни к чему, но в эту минуту кажется необходимой; потом для того, чтобы привести в порядок прическу или прибрать ящик комода, в котором еще поутру заметила удивительный беспорядок, или же просто для того, чтобы взглянуть из какого-нибудь окошка на какой-нибудь вид, – скажем, в ту сторону, где церковь Брайерфилда и дом священника так мило выглядывают из зелени деревьев. Потом она возвращается в гостиную, берет в руки кусок батиста или наполовину вышитый квадрат канвы, но тут за дверью слышится дерзкое царапанье Варвара, его приглушенное повизгиванье, и ей снова приходится бежать, чтобы впустить собаку; день жаркий, пес входит, тяжело дыша, – значит, надо его проводить на кухню и собственными глазами убедиться, есть ли вода в его плошке. А там сквозь открытую кухонную дверь виден весь двор, веселый, залитый солнцем и заполненный птицей: здесь и индюшки со своими индюшатами, и павы со своими птенцами, и жемчужно-крапчатые цесарки, и всевозможные голуби – белые, сизые и коричневые с красными хохолками. Ну как тут удержаться? Шерли бежит в кладовую за булкой, возвращается и, стоя на пороге, начинает разбрасывать крошки, а вокруг весело гомонят и толкутся ее раскормленные пернатые вассалы. Джон возится в конюшне; с ним тоже надо поговорить, а заодно взглянуть на свою кобылу. Пока Шерли похлопывает и поглаживает ее, возвращаются коровы для дойки, а это тоже очень важно; хозяйка должна остаться и сама за всем присмотреть. А вдруг окажется, что какая-нибудь мамаша отгоняет бедного теленочка-сосунка, – так ведь бывает, когда рождаются двойняшки! Джон должен показать их мисс Килдар, позволить ей покормить несчастненьких из собственных рук, – разумеется, под его заботливым наблюдением. Тем временем Джон задает всяческие вопросы о том, что ему делать с таким-то «клином», с таким-то «лужком» и с таким-то «островком». Приходится хозяйке надевать широкополую соломенную шляпу и идти вместе с ним к перелазу в ограде и дальше вдоль живой изгороди, чтобы решить эти вопросы прямо на месте, когда такой-то «клин», «лужок» или «островок» будет у нее перед глазами. Жаркий день сменяется мягким вечером; Шерли возвращается в дом лишь к позднему чаю, а после чая она обычно уже не шьет.
После чая Шерли читает, а когда в ее руках книга, она становится столь же усидчивой, сколь была непоседлива, когда держала в руке иглу. Она устраивается на скамеечке для ног или просто на ковре возле кресла миссис Прайор – так она привыкла с детства учить уроки, а старые привычки остаются у нее надолго. Рядом с нею всегда оказывается Варвар с его рыжей львиной шкурой и черной мордой, опущенной на передние лапы, могучие, прямые и мускулистые, как у альпийского волка. Одна рука хозяйки обычно покоится на лохматой голове боготворящего ее раба, потому что стоит Шерли убрать руку, как пес начинает недовольно ворчать. Шерли целиком погружена в чтение; она не поднимет глаз, не шевелится, не говорит ни слова, разве только вежливо отвечает миссис Прайор, которая время от времени делает ей укоризненные замечания.
– Дорогая, зачем вы позволяете этой огромной собаке ложиться так близко, она мнет вам край платья.
– О, это простой муслин, завтра я могу надеть чистое.
– Дорогая, мне бы хотелось, чтобы вы приучились читать, сидя за столом.
– Я как-нибудь попробую, но ведь гораздо удобнее делать то, к чему привыкнешь.
– Дорогая, лучше бы вы отложили книгу, в комнате темно, и вы утомляете глаза.
– Что вы, миссис Прайор, нисколько! У меня глаза никогда не устают.
Но вот наконец на страницы падает через окно бледный свет; Шерли поднимает голову: это взошла луна. Тогда она закрывает томик и выходит из комнаты. Наверное, ей попалась хорошая книга, потому что она освежила и согрела ее сердце, наполнила воображение новыми образами. Тихая гостиная, чистый камин и раскрытое окно, за которым распахивается вся ширь сумеречного небосвода с торжествующей «бледной царицей ночи», восходящей на свой небесный трон; этого более чем достаточно, чтобы земля показалась Шерли райским садом, а жизнь – прекрасной поэмой. Спокойная, глубокая и безграничная радость разливается по ее жилам, радость чистая и недостижимая для людей, ибо дарована она не людьми; это чистый дар творца своему созданию, дар природы своей дочери. Такая радость приобщает ее к царству духов. Легко и бодро по изумрудным ступеням, по веселым холмам, среди зелени и света она возносится на высоту, откуда ангелы смотрели на спящего Иакова в Вефиле,[103]103
Намек на библейский рассказ о видении Иакова: он увидел лестницу, верхним концом упирающуюся в небо, по которой восходили и нисходили ангелы. Пораженный видением, Иаков назвал место, где оно ему явилось, Вефиль, что значит «Дом божий».
[Закрыть] и там глаза ее обретают зоркость, душа раскрывается и жизнь предстает перед ней такой, как ей хочется. Нет, даже не как ей хочется, Шерли ничего не успевает пожелать; все вдруг само озаряется чудным сиянием, стремительным и пламенным; оно множит свое великолепие быстрее Мысли, которой за ним не угнаться, и быстрее Желания, которое не успевает облечься в слова. Когда наступают минуты подобного экстаза, Шерли не произносит ни звука, – она замирает в безмолвии; и если миссис Прайор в такое мгновение пытается с ней заговорить, Шерли просто выходит из комнаты и поднимается по лестнице на полутемную галерею.
Если бы Шерли не была таким ленивым, безрассудным и невежественным созданием, она бы в такие минуты, наверное, сразу взялась за перо или во всяком случае поспешила бы это сделать, пока воспоминания еще свежи в памяти; тогда бы она уловила и закрепила свои видения и дала бы им истолкование. Если бы она была хоть немного восприимчивее, если бы у нее была хоть чуть-чуть посильнее любовь к собственности, она взяла бы лист бумаги и полностью описала своим оригинальным, но ясным и разборчивым почерком все, что мы здесь рассказывали, эту песню, пропетую для нее, и таким образом завладела бы тем, что ей удалось создать. Но она и ленива, и безрассудна, и невежественна, ибо не понимает, насколько редкостны и драгоценны ее видения, насколько своеобразны чувства. Она не знала, не знает и никогда не узнает истинной ценности того светлого источника, который струится в ее душе, не давая ей увянуть.
Шерли смотрит на жизнь легко; это каждый может прочесть по ее глазам. Разве не заполняет их ленивая нежность в часы хорошего настроения и разве не сверкают в них молнии во время коротких вспышек гнева? Весь ее характер в ее огромных серых глазах; чаще всего они выражают безмятежное спокойствие, насмешливую снисходительность, лукавство, но стоит ее рассердить, – и в них вспыхивают красные искры и прозрачная роса мгновенно превращается в пламя.
В конце июля мисс Килдар собиралась вместе с Каролиной совершить поездку по Северному морю, и они бы поехали, если бы как раз в это время Филдхед не подвергся внезапному нашествию: шайка благовоспитанных грабителей осадила Шерли в ее доме и заставила сдаться на милость победителей. Целая семья – дядя, тетка и две двоюродных сестры – мистер, миссис и две мисс Симпсон из поместья Симпсон-Гроув нагрянули к мисс Килдар с официальным визитом. Законы гостеприимства обязывали ее сдаться, что она и сделала довольно легко, немало удивив этим Каролину, которая знала, как быстро и находчиво умеет действовать Шерли, когда по-настоящему хочет чего-нибудь добиться. Мисс Хелстоун даже спросила подругу, почему она так охотно смирилась. Та объяснила, что не смогла устоять перед воспоминаниями: еще ребенком она прожила у Симпсонов целых два года. Каролина спросила, нравятся ли ей ее родственники. Шерли ответила, что у нее нет с ними ничего общего. Правда, маленький Гарри Симпсон, единственный сын Симпсонов, совершенно не похожий на своих сестер, когда-то ей очень нравился, но он не приехал в Йоркшир, – во всяком случае пока еще не приехал.
В следующее воскресенье на скамье мисс Килдар в Брайерфилдской церкви появился чистенький, чопорный и беспокойный пожилой джентльмен, который беспрестанно поправлял очки и все время ерзал на месте, а с ним терпеливая и безмятежная пожилая дама в коричневом шелковом платье и две образцовые юные леди образцового поведения, в образцовых нарядах. Шерли среди них выглядела не то черным лебедем, не то белой вороной и казалась весьма несчастной. А теперь оставим ее ненадолго в этом почтенном обществе и посмотрим, как живет мисс Хелстоун.
Каролина снова осталась совсем одна в унылом сером доме при церкви; суматоха, вызванная приездом гостей, словно отпугнула ее от Филдхеда; она не решалась встречаться с Шерли на глазах ее блистательной родни. С утра она одиноко бродила по уединенным тропинкам, бесконечные, скучные дни проводила одна в тихой гостиной, куда солнце после полудня уже не заглядывало, или спускалась в беседку, где оно сияло ярко, но все же безрадостно, вспыхивая лишь на дозревающих ягодах красной смородины, приникшей к решетке, да на лепестках роз, и сидела там в своем белом летнем платье недвижная, как мраморная статуя. Здесь читала она старые книги из библиотеки дяди; греческие и латинские авторы были ей недоступны, а весь набор английской литературы почти целиком умещался на полке, некогда отведенной для ее тетки Мэри. Там было несколько старых дамских альманахов, в свое время совершивших со своей владелицей морское путешествие, повидавших бурю и потому испещренных пятнами соленой воды; несколько сумасшедших методистских журналов, наполненных всяческими чудесами, видениями, сверхъестественными пророчествами, зловещими снами и безудержным фанатизмом; такие же сумасшедшие «Письма миссис Элизабет Роу от Мертвых к Живым» и совсем немного старой английской классики. Из этих увядших цветов Каролина выпила весь нектар еще в детстве, и теперь они казались ей безвкусными. Для разнообразия, а также чтобы делать какое-то доброе дело, она бралась за иглу и шила одежду для бедных по указаниям доброй мисс Эйнли. Но порой, когда слезы навертывались у нее на глаза и начинали капать на какое-нибудь платье, скроенное и сметанное этой превосходной женщиной, Каролина невольно спрашивала себя: как удается мисс Эйнли сохранять постоянную безмятежность в ее одиночестве?
«Я ни разу не видела мисс Эйнли огорченной или подавленной, – думала Каролина. – А ведь ее домик так мал, так невзрачен и нет у нее ни светлой надежды в жизни, ни близкого друга на земле. Правда, помню, она однажды говорила, что приучила свои мысли обращаться только к небесам. Она смирилась с тем, что у нее нет и не было радостей в этом мире, и, наверное, надеется на блаженство на том свете. Так же думают и монахини, – в запертой келье с железным светильником, на ложе, узком, как гроб, в платье, прямом, как саван. Она часто говорит, что не боится смерти, что могила ее не страшит. Возможно. Ведь не испытывал же страха Симеон Столпник[104]104
Симеон Столпник (390–459) – отшельник, который прожил на высоком, им самим сооруженном столпе, ни разу не сходя с него, целых тридцать лет.
[Закрыть] на вершине своего столпа среди пустыни, и индийский отшельник также не боится своего ложа, утыканного железными остриями. И тот и другой совершили насилие над природой, извратив естественные чувства приятного и неприятного, и оба стали ближе к смерти, чем к жизни. Я вот боюсь смерти, но, может быть, это потому, что я еще молода? Впрочем, бедная мисс Эйнли тоже, наверное, больше ценила бы жизнь, если бы у нее было больше радостей. Не для того Бог создал нас и дал нам жизнь, чтобы мы все время помышляли о смерти! Всей душой верю, что по замыслу Божьему мы должны ценить жизнь и радоваться ей, пока она нам дана. Жизнь не должна быть тупым, бесполезным, бесцветным и медленным прозябанием, каким она стала для многих и становится для меня.
Не знаю, кого в этом винить, – думала Каролина. – Никто не виноват в том, что мир так устроен. И сколько бы я ни ломала голову, я не могу сказать, что нужно сделать, чтобы все изменилось к лучшему. Я только чувствую: что-то где-то не так! Я верю, что одинокая женщина способна на большее; если бы ей дали возможность, она нашла бы себе более интересное и полезное занятие, чем находит сейчас. И когда я так думаю, мне кажется, что Бог не гневается на меня за эти мысли: ведь я не ропщу, не святотатствую, не выказываю неверия или нетерпения. Бог слышит немало стенаний, с состраданием внимает поистине неисчислимым жалобам, которых человек не хочет слышать и только хмурится в бессильном гневе, – все это служит мне утешением. Я говорю «в бессильном» гневе, ибо замечаю, что, когда общество не может само исцелить свои язвы, оно запрещает упоминать о них под страхом всеобщего презрения, но презрение – это всего лишь показная мишура, под ней прячут мучительный недуг. Люди не любят, когда им напоминают о тех язвах, которые они не могут или не желают излечить сами. Такое напоминание заставляет людей чувствовать свою беспомощность или, что еще хуже, принуждает их делать какие-то неприятные усилия, нарушает их покой и раздражает их.
Бедные старые девы, как и бездомные, безработные бедняки, не должны просить для себя какого-то места или занятия: такие требования беспокоят богатых и счастливых, такие просьбы тревожат родителей. Взять хотя бы девушек из многочисленных семейств по соседству, всех этих Армитеджей, Бертвислов, Сайксов и прочих. Их братья все заняты делами или службой, все что-то делают. А сестры? Из всех земных дел на их долю осталась только работа по дому да шитье, из всех земных удовольствий – бессмысленные визиты и никакой надежды на что-либо лучшее до конца жизни. Эта безнадежность губит их здоровье, – они всегда недомогают, – угнетает их разум и придает их взглядам поразительную ограниченность. Самая заветная мечта, единственное желание каждой из них – это выйти замуж, но большинство никогда не выйдет замуж; они умрут, как живут. Все они интригуют, соперничают, наряжаются, стараясь заполучить себе мужа. А мужчины над ними смеются, отворачиваются от них и не ставят их ни во что. Они говорят, – я сама не раз слышала, как они это говорили с ехидной насмешкой, – «рынок невест переполнен!». Отцы повторяют то же самое, злятся, когда видят уловки своих дочерей, и приказывают им сидеть дома. А что им делать дома? Если спросите, вам ответят: шить и стряпать. От женщин требуется только одно, – чтобы они занимались этим постоянно, повседневно, всю жизнь, без единой жалобы, словно у них нет больше никаких задатков, никаких способностей к чему-либо другому. Но думать так – это все равно что утверждать, будто сами отцы способны только на то, чтобы есть пищу, приготовленную дочерьми, и носить сшитую ими одежду. Разве сами мужчины могли бы так жить? Разве им не было бы тоскливо и скучно? Да если бы у них не было никакой надежды избавиться от подобного бремени, а любое проявление недовольства каралось упреками, они давно бы посходили с ума!
«Слабому полу», как они нас называют, часто ставят в пример Лукрецию, которая пряла со своими служанками до полуночи, или «добродетельную жену» из притчей Соломоновых.[105]105
Лукреция – добродетельная и трудолюбивая жена Луция Тарквиния Коллатина. В притчах Соломоновых описывается, какою должна быть добродетельная женщина.
[Закрыть] Не знаю. Может быть, Лукреция и была достойнейшей женщиной, очень похожей на мою кузину Гортензию Мур, но она, по-моему, замучила своих служанок. Мне бы не хотелось быть одной из них. Гортензия тоже заставляла бы меня и Сару работать до полуночи, но мы бы, наверное, этого не вынесли.
«Добродетельная жена» поднимала весь дом на ноги, когда было еще совсем темно и, как говорит миссис Сайкс, «завтракала в час ночи». Но она не только пряла и раздавала работу, она владела мастерской – выделывала покрывала и продавала их; она была помещицей – покупала землю и насаждала виноградники. Эта женщина была хозяйкой, или, как говорят наши почтенные соседки, она была «умной женщиной». Во всяком случае, мне она нравится гораздо больше Лукреции. Мне кажется, в торговых делах она взяла бы верх над мистером Армитеджем или мистером Сайксом, и уже этим она мне нравится.
«Крепость и красота – одежда ее… Уверено в ней сердце мужа ее… Уста свои открывает с мудростью и кроткое наставление на языке ее. Встают дети и ублажают ее, встает муж и хвалит ее».
О царь Израиля, твоя образцовая жена достойна подражания! Но разве в наши дни мы можем походить на нее? Скажите, мужчины Йоркшира, разве ваши дочери могут подняться до этих царственных высот и разве можете вы им в этом помочь? Разве можете вы предоставить им поле деятельности, на котором они могли бы совершенствовать и развивать свои способности? Мужчины Англии! Взгляните на своих бедных дочерей, которые увядают подле вас, обреченные на преждевременную старость, скоротечную чахотку, либо, – что еще хуже, становятся угрюмыми старыми девами, завистливыми, злоязычными и несчастными, ибо жизнь для них – пустыня; либо, наконец, – что хуже всего, – стараются недостойным кокетством и унизительными ухищрениями заполучить через брак то положение и почет, которого лишена одинокая женщина. Отцы! Неужели вы не можете ничего изменить? Может быть, не все сразу, но подумайте над этим хорошенько, взгляните на это как на самый серьезный вопрос, достойный размышлений, не отшучивайтесь от него беззаботно, не отделывайтесь грубыми оскорблениями. Если вы хотите гордиться своими дочерьми, а не краснеть за них, найдите им какое-нибудь полезное дело, которое поставило бы их выше кокетства, интриг и злобных сплетен. Если вы будете сковывать и ограничивать разум ваших дочерей, они по-прежнему останутся вашей докукой и обузой, а иногда и вашим позором. Но если вы будете просвещать их, давать им простор и полезное дело, они станут вашими самыми веселыми друзьями, пока вы здоровы, самыми нежными сиделками в дни болезни и самой верной опорой в старости».