355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Нодье » Сказки здравомыслящего насмешника » Текст книги (страница 11)
Сказки здравомыслящего насмешника
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Сказки здравомыслящего насмешника"


Автор книги: Шарль Нодье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Не в силах сдержать изумления, я перебил его.

«Кто же, – воскликнул я, – та бессердечная краса, которая пренебрегла любовью столь пылкой? Кто тот идеальный герой-триумфатор, которого предпочли вам? Ведь, как я понял из ваших слов, Пеструшка любит любого».

«Эта краса, сударь, – отвечал он, стыдливо потупившись, – Курица, а соперник мой – Петух».

Я смутился.

«Сударь, – сказал я ему настолько спокойно, насколько мог, – не сочтите, что недавняя стычка с этим животным хоть сколько-нибудь влияет на мое к нему отношение. Это было бы ниже моего достоинства. Однако всю свою жизнь я выказывал столь глубокое презрение к существам его породы, что, даже не испытывай я вполне естественного сочувствия к вашим невзгодам, я проклял бы привязанность Пеструшки к этому созданию. В самом деле, есть ли на свете существо более глупо напыщенное и напыщенно глупое, более эгоистичное и самовлюбленное, более пошлое и низкое, чем Петух, чья тупая красота обличает все эти свойства? Из всех известных мне созданий Петух – самое уродливое, ибо самое бессмысленное».

«Многие Курицы не разделяют вашего мнения, сударь, – сказал мой юный друг со вздохом, – и любовь Пеструшки есть прискорбное доказательство того превосходства, какое дает авантажная внешность в сочетании с огромной уверенностью в себе. Поначалу, введенный в заблуждение собственной неопытностью и безмерностью моей любви, я надеялся, что моя глубокая, безграничная преданность рано или поздно будет оценена той, кто ее внушила; что мне поставят в заслугу хотя бы ту победу, какую безрассудная страсть помогла мне одержать над моими естественными склонностями; ибо, как вам известно, сударь, я не был рожден для подобного чувства, и, хотя образование существенно изменило мои инстинкты, тот факт, что я сообщил привязанности Лиса к Курице, носящей, как правило, характер сугубо материальный, известную одухотворенность, заслуживал, как мне кажется, хоть какого-нибудь поощрения. Однако счастливая любовь безжалостна: Пеструшка наблюдает за моими страданиями, не испытывая ни малейшего раскаяния и, пожалуй, почти вовсе их не замечая. Соперник же мой извлекает из них пользу, ибо там, где можно выказать фатовство и заносчивость, он всегда будет первым. Друзья, возмущенные моим поведением, презирают меня и не желают со мною знаться; я один в целом свете, покровитель мой удалился в почетную отставку и почил вечным сном, так что я возненавидел бы жизнь, не придавай ей моя безумная страсть, несмотря на все доставляемые ею муки, некое неизъяснимое очарование.

Я живу, чтобы видеть ту, которую люблю, а чтобы жить, я должен ее видеть[214]214
  Почти дословная цитата из романа Бенжамена Констана «Адольф» (1816), заглавный герой которого пишет возлюбленной: «Я ничего не надеюсь, ничего не прошу, я хочу только вас видеть: но мне необходимо вас видеть, если я должен жить» (пер. П. А. Вяземского), – строк, которые отразились в письме Онегина к Татьяне: «…Но чтоб продлилась жизнь моя, / Я должен утром быть уверен, / Что с вами днем увижусь я…»


[Закрыть]
: это замкнутый круг, в котором я кручусь, словно несчастная Белка в своем колесе; не надеясь и не смея покинуть свою тюрьму, я брожу вкруг той, которая укрывает Пеструшку и от кровожадности моих собратьев, и от самой страстной и почтительной привязанности, какую когда бы то ни было испытывало земное существо. Я чувствую, что обязан нести свой крест до конца дней, и не роптал бы на судьбу, если бы только мне было позволено тешить себя мыслью, что прежде, чем прервется череда моих дней и страданий, я смогу доказать этой пленительной особе, что достоин ее нежности или, по крайней мере, жалости!

Вы так снисходительны, сударь, что вполне естественные обстоятельства, способствовавшие сближению моей судьбы с судьбой Пеструшки, будут вам, возможно, не вовсе безразличны.

Поэтому, если вы позволите, я поведаю вам о кровавом совете, который собрался прошлым летом и на который меня допустили исключительно из почтения к памяти моего отца; ибо, как я уже говорил, наградою за мое пристрастие к жизни созерцательной и за полученное мною эксцентрическое и гуманитарное образование неизменно служили мне нещадные побои и язвительнейшие насмешки. Поэтому мое участие в той вылазке, что обсуждалась тогда, представлялось всем вещью крайне сомнительной.

Дело шло просто-напросто о том, чтобы в отсутствие хозяина и его собак напасть на скотный двор соседней фермы и учинить там резню, от одних приготовлений к которой волосы у вас на голове встали бы дыбом. Простите, – смутился он, – я не заметил, что вы носите парик.

Несмотря на мягкость моего характера, я довольно охотно согласился сделать то, что от меня требовалось: возможно даже – ибо глупая гордыня примешивается ко всем чувствам человеческим, – я был рад доказать своим друзьям, что, несмотря на всю мою мечтательность, в минуту опасности я могу действовать так отважно, как того требуют интересы дела и ужина; вдобавок, скажу откровенно, в ту пору заговор, одно воспоминание о котором сегодня приводит меня в трепет, не казался мне таким отвратительным, каким он был на самом деле. Ибо тогда я еще не любил, а добрые или злые чувства пробуждает в нас вполне только любовь. Вечернею порою мы беспрепятственно, не испытывая ни малейших угрызений совести, ворвались в плохо охраняемые пределы фермы и увидели там наших будущих жертв: большинство из них уже почивали. Вы знаете, что Куры обычно ложатся спать спозаранку. Лишь одна еще бодрствовала: то была Пеструшка.

При виде ее странное смятение овладело мною. Вначале я счел, что меня влечет к ней естественная склонность, и упрекнул себя за приверженность этому пороку, однако вскоре я понял, что чувство, поселившееся в моей душе, совсем иной природы. Я чувствовал, как кровожадность моя тает от пламени ее очей; я восхищался ее красой: грозившая ей опасность лишь сильнее разжигала мою страсть. Что сказать вам, сударь? я любил ее, я ей в этом признался; она выслушала мои клятвы как особа, привыкшая к почестям; плененный без остатка, я отошел в сторону, чтобы обдумать способы спасения моей милой. Заметьте, прошу вас, что любовь моя началась с мысли нимало не эгоистической – случай достаточно редкий и потому достойный внимания.

Поразмыслив о том, что мне следует предпринять, я возвратился к тем жаждущим крови Лисам, с которыми имел несчастье состоять в родстве, и с деланным равнодушием предложил им поначалу для возбуждения аппетита съесть несколько яиц всмятку, ибо иначе мы можем прослыть обжорами, сроду не бывавшими в свете и не знающими правил приличия.

Предложение мое было принято подавляющим большинством голосов, и это доказало мне, что Лисов нетрудно провести, играя на их честолюбии.

Тем временем я, снедаемый тревогой, тщетно искал способа дать невинной Курочке понять, в какой опасности она находится. Не сводя глаз со злодеев, чьи безжалостные челюсти уничтожали в зародыше многочисленное куриное потомство, она томно клонила к палачам прелестную головку. Я испытывал невыносимые муки. Несколько товарок Пеструшки уже нечувствительно перешли из царства сна в царство смерти. Петух спал без задних ног, даже не подозревая, что гарем его захвачен неприятелем; ждать спасения было неоткуда. Горе Пеструшки вселяло в меня некоторую надежду, ибо возлюбленная моя, предавшись ему вся без остатка, хранила молчание; но я с ужасом сознавал, что стоит ей вскрикнуть, и она погибла. В довершение всех несчастий пришла моя очередь стоять в карауле: надобно было оставить Пеструшку среди подлых разбойников. Я колебался; внезапно счастливая мысль осенила мой встревоженный ум. Я бросился к воротам и через мгновение громким криком „Спасайся кто может!“ посеял панику среди Лисов, большинство из которых успели завладеть другой добычей и вдобавок были слишком напуганы, чтобы покуситься на мое сокровище. Что же касается меня, то я возвратился в курятник и, лишь окончательно удостоверившись, что все мои товарищи его покинули, осмелился расстаться с Пеструшкой, избавив ее от необходимости изъявлять мне признательность. Память об этой первой встрече, хотя к ней и примешивались сожаления, близкие к раскаянию, – одна из немногих радостей, какие остались в моей жизни. Увы! ни одно из событий, которые последовали за тем вечером, когда родилась и созрела моя любовь, не могло заставить меня забыть ее. Сопровождая Пеструшку всегда и повсюду, я не замедлил убедиться, что она отдает предпочтение известному вам крикливому султану; я нимало не заблуждался на счет того естественного влечения, по воле которого она отвечала ему любовью на любовь.

Оба только и делали, что прогуливались крыло об крыло, угощали друг друга зернышками проса, поощряли один другого легким кокетством, а затем пугали деланной жестокостью; говоря короче, сударь, они вели себя так, как от века ведут себя люди любящие, и презирали насмешки над своим поведением, которое в самом деле было бы смешно, не будь оно столь достойно зависти.

Я был так привычен к несчастьям, что это открытие не застало меня врасплох. Я страдал, не жалуясь, но по-прежнему не расставаясь с надеждой.

Несчастные влюбленные всегда продолжают надеяться на лучшее, особенно когда говорят, что не надеются ни на что.

Однажды, когда я, по своему обыкновению, бесшумно бродил вокруг фермы, я стал невидимым свидетелем сцены, которая сделала мое горе еще более безутешным, нимало не укрепив ту слабую надежду, что еще теплилась в моей душе. На беду, я слишком хорошо знаю силу любви, чтобы предположить, что дурное обращение может ее истребить или хотя бы уменьшить. Если ты любишь, то чувство твое, как правило, разгорается от обиды еще сильнее.

Так вот, сударь, это бессмысленное животное, именуемое Петухом, било шпорами и клювом мою любезную Пеструшку, а я, разгневанный, но бессловесный, был обречен созерцать эту ужасную картину. Как ни желал я отомстить за муки любимой, страх скомпрометировать ее в чужих глазах, а также, надобно признаться, не менее сильный страх узнать, что жестокая краса, на защиту которой я встал, не спросив ее согласия, отвергает мою помощь, были сильнее жажды мести. Страдая, как вы понимаете, больше, чем она, я не без горечи читал в ее глазах выражение абсолютной, упрямой покорности. Я с великой радостью сожрал бы этого мужлана, но ведь это, увы, причинило бы ей боль!

Сознание того, что я приношу свои желания в жертву ее счастью, помогло мне набраться терпения и дождаться конца отвратительной сцены; сердце мое, разумеется, было разбито, однако я гордился тем, что одержал над своими страстями труднейшую из побед.

Меж тем мне предстояло выдержать с самим собой еще одно сражение. Петух, надо признаться, относился к безупречному чувству своей юной фаворитки с величайшим презрением и постоянно изменял ей. Пеструшка была слишком ослеплена любовью, чтобы это заметить, и мне, сопернику Петуха, следовало бы ее предупредить; однако, как я уже неоднократно говорил вам, сударь, я любил в ней даже эту ее привязанность, неоцененную и непонятую, и не согласился бы ради того, чтобы завоевать столь желанную для меня любовь, лишить мою возлюбленную драгоценнейшей из ее иллюзий.

Подобные речи, я вижу, кажутся вам странными в моих устах; я сам, припоминая множество ощущений слишком мимолетных, чтобы память сохранила их надолго, и по этой причине опущенных в моем рассказе, с трудом могу понять себя.

В такие минуты перед моим мысленным взором встает заботливый старый наставник и его уроки: уединение, мечтательность и, главное, любовь довершили данное им воспитание. Я добр, в этом я уверен, и полагаю, что чувства и ум помогли мне стать выше моей породы, однако не подлежит сомнению, что в то же самое время я глубоко несчастен. Разве такое постоянно не происходит и с людьми?

Что мне сказать еще? Истории неразделенной любви не отличаются разнообразием; я с удивлением убеждаюсь, что тем, кто много страдал, нечего рассказать о своих муках; многие люди находят в этом утешение – быть может, то же суждено и мне. Как бы там ни было, теперь вы имеете представление о моем безрадостном существовании, а я уже давно не мечтал ни о чем ином, кроме возможности однажды излить душу существу избранному. В тот единственный раз, когда я виделся с Пеструшкой и мог свободно говорить ей о моей любви – если, конечно, тому, чьи движения и речи скованы робостью, позволительно вести речь о свободе, – она выказала мне, как я и ожидал, такое глубокое презрение, она отвечала на мои уверения и клятвы таким холодным и насмешливым тоном, что я решил раз и навсегда: я скорее умру, чем еще хоть раз стану докучать ей рассказами о моей злосчастной страсти. Мне довольно того, что я охраняю Пеструшку и ее возлюбленного, прогоняя от их дома животных хищных и злобных. Нешуточные опасения внушает мне лишь одно из них, которое, к несчастью, обитает повсюду и почти повсюду творит зло. Это животное – Человек».

«Теперь, – добавил он, – позвольте мне проститься с вами. Солнце близится к закату, а я не смогу уснуть, если не увижу, как Пеструшка грациозно взбегает по лесенке, ведущей в курятник. Вспоминайте обо мне, сударь, а когда вам станут говорить, что Лисы злы, не забудьте, что вам довелось видеть Лиса чувствительного и, следовательно, несчастного».

– И это всё? – спросил я.

– Разумеется, – отвечал Брелок, – если, конечно, вы не прониклись сочувствием к моим героям и не желаете узнать, что с ними сталось.

– Я никогда не руководствуюсь сочувствием, – возразил я, – но люблю, чтобы каждая вещь находилась на своем месте; лучше узнать заранее, чем теперь заняты все эти особы, чем рисковать встретиться с ними в каком-нибудь месте, в котором им совершенно нечего делать и от посещения которого я мог бы воздержаться.

– Так вот, сударь, тот враг, о существовании которого моего юного друга известил его острый ум, то существо, в котором праздность и гордыня цивилизовали кровожадность и варварство, – Человек, «раз нужно нам его назвать»[215]215
  Реминисценция из басни Лафонтена «Животные, больные чумой» (Басни, VII, 1); там, где у Нодье Человек, у Лафонтена – Чума.


[Закрыть]
, употребил злополучную Пеструшку для воплощения старинной идеи насчет Курицы с рисом, – идеи, жертвою которой сделались уже многие Курицы и многие из тех, кто их ест, ибо блюдо это отвратительно; но жалоб по этому поводу вы от меня не услышите: справедливость превыше всего!

Пеструшка пала, а несчастный влюбленный Лис, прибежавший на ее крик, заплатил жизнью за преданность, равной которой мы не сыщем среди людей. Впрочем, однажды мне доказали, как дважды два, что мой герой – мерзавец, достойный повешения, и с тех пор я стал очень жесток, из боязни употребить чувствительность не по назначению.

– Всего не предусмотришь. Ну а Петух?

– Вслушайтесь: вон он поет!

– Как? тот самый?

– Боже мой! разве это важно? Изменилась особь, чувства же остались прежними, и новое существо полно прежнего эгоизма, прежней грубости, прежней глупости!

– Перейдем же к сути, друг Брелок, – отвечал я. – Вы, я полагаю, до сих пор не простили Петуху потери Аполлона?

– О нет, вы ошибаетесь. Я думаю, что могу утверждать: никогда мое сердце не таило злобы против отдельных особей; именно это, пожалуй, дает мне право ненавидеть многие вещи в целом.

– Но разве не питаете вы против Петухов того же предубеждения, какое я питаю против Лисов? Я бы мог сплести вам о Петухе такую же фантастическую историю, какую вы только что сплели мне о Лисе. Не бойтесь, я не стану этого делать, тем более что вы так же не поверили бы моей сказке, как не верю я вашей, ибо воевать против общепринятых представлений и твердить бессмыслицу, которой никто никогда не слышал, безрассудно.

– Хотел бы я, – возразил Брелок, – чтобы кто-нибудь объяснил мне, какой прок сочинителю сказки разделять представления, сделавшиеся общепринятыми еще во времена потопа, а может быть, и раньше, и повторять те бессмыслицы, которые все уже слышали много раз.

– Об этом мы можем спорить до завтра – чего мы, однако же, делать не станем; тем не менее позвольте мне заметить, что, если Петух и не являет собою образец всевозможных добродетелей, если его чуткость, величие и благородство в высшей степени сомнительны, из этого ничуть не следует, что Курицам стоит всецело полагаться на преданность и чувствительность Лисов. Меня вы до конца не убедили, и я все еще пытаюсь разгадать, какую цель мог преследовать ваш Лис. Если я это разгадаю, я буду меньше любить его, но лучше понимать.

– Поверьте, друг мой, – печально сказал Брелок, – видеть во всем только дурную сторону – большое несчастье. Мне частенько приходило на ум, что, добейся наш Лис взаимности от обожаемой Пеструшки, он первым делом слопал бы свою милую.

– Я в этом не сомневаюсь ни минуты.

– Увы, сударь, я тоже; но как же это досадно.

ЗАПИСКИ ЖИРАФЫ ИЗ БОТАНИЧЕСКОГО САДА

Письмо к возлюбленному в пустыню

Сказка впервые опубликована во втором томе того же сборника «Сцены частной и общественной жизни животных» (1842), что и предыдущая сказка о Лисе.

Если «прототипом» Лиса можно назвать собирательный литературный образ романтического героя, не понятого обществом, то у Жирафы (поскольку во французском языке слово girafe женского рода, в России в XIX веке порой говорили не жираф, но жирафа, и мы в данном случае следуем этому старинному написанию) прототип был вполне реальный.

Эта история началась в октябре 1826 года, когда в Марсель прибыла маленькая жирафа-самка, пойманная египетскими охотниками в суданской пустыне и посланная вице-королем Египта Мехметом-Али в дар королю Карлу X. Зиму жирафа провела в Марселе, а 20 мая 1827 года двинулась в Париж – в сопровождении молочных коров (чьим молоком она питалась), трех погонщиков, знаменитого естествоиспытателя Жоффруа Сент-Илера и конных жандармов, которые открывали и замыкали кортеж. 30 июня 1827 года жирафа добралась до Парижа, а 10 июля ее доставили из парижского Ботанического сада в оранжерею королевской резиденции Сен-Клу, где этот живой подарок египетского паши был наконец представлен Карлу X и всему королевскому семейству. В тот же день жирафа возвратилась в Ботанический сад и очень скоро стала любимицей всего Парижа, героиней карикатур и песен, поэм и памфлетов. Модные цвета лета 1827 года получили названия: «цвет жирафьего брюха», «цвет влюбленной жирафы» и «цвет жирафы в изгнании»; появился способ завязывать мужские галстуки «на манер жирафы». Изображения жирафы украсили обои, посуду, мебель. Даже грипп, эпидемия которого обрушилась на Париж следующей зимой, получил название «жирафий грипп». К 1842 году мода на жирафу уже прошла, но сама она была еще жива. Умерла она 12 января 1845 года, почти на двадцать лет пережив пору своего триумфа, когда она была главной «поживкой» (по выражению П. А. Вяземского) французских газет. А чучело ее и сегодня можно увидеть в музее естественной истории города Ла-Рошель.

У Нодье Жирафа исполняет примерно ту же роль «простодушного» созерцателя чужих нравов, какую в «Персидских письмах» Монтескье играют приехавшие в Париж персы, а в «Гуроне, или Простодушном» Вольтера – молодой индеец; с ее помощью создается «остраненная» и весьма неприглядная картина парижской политической реальности.

Впрочем, идеализация мира животных в противовес миру людей для Нодье не только литературный прием, но отчасти и заветная идея. Он превозносит этот мир за то, что животные живут по законам, данным им от века, и не стремятся изменить эти законы по собственному произволу: «Ни политической партии, ни законодателю, выдумывающему в своем кабинете утопию за утопией, не дано создать новый миропорядок, как не дано нубийским термитам изменить архитектуру термитника, а французским пчелам – увеличить хоть на одну грань вечный многогранник сотовой ячейки» (Нодье Ш. Читайте старые книги. Т. 2. С. 72–73).

* * *

Да будет тысячу раз благословен милосердный Господь, хранящий Муравьев, Жирафов, а может быть, и людей! Скоро, о возлюбленный жених мой, мы соединимся навсегда. Ученые, о которых я тебе сейчас расскажу (здесь эти люди делают погоду – хорошую, впрочем, довольно редко), Ученые, говорю я, в мудрости своей только что решили, что было бы в высшей степени рационально соединить нас, дабы дать в монографии, посвященной Жирафам, более точную оценку некоторым частным фактам. Возможно, поначалу тебе это покажется не вполне понятным, но выслушай мои объяснения, и очень скоро ты будешь разбираться во всем не хуже меня.

Не стану напоминать тебе о боли, которую причинила мне наша разлука; увы! ты чувствовал то же, что и я. Не стану также описывать мучения, которые доставило мне пребывание в деревянной плавучей темнице. Разве не придется и тебе испытать их в свой черед? Однако ж ты будешь счастливее меня: ведь ты будешь знать наверняка, что, перенеся грозные испытания, в конце пути встретишься со мной. Впрочем, ты сможешь прочесть рассказ о том, что я пережила, в моих «Путевых впечатлениях», лишь только начнет выходить «Журнал ослов и других животных». В сочинителях для такого издания недостатка не будет.

Итак, скажу тебе лишь одно: меня привезли в края, настолько непохожие на наши, что ты с трудом сможешь к ним привыкнуть. Солнце здесь бледное, луна тусклая, небо бесцветное, пыль соленая и влажная, ветер мокрый и холодный. В году триста шестьдесят с чем-то дней, из них триста сорок идет дождь и по всем дорогам текут отвратительные потоки грязи, в которые уважающая себя Жирафа не ступит ни за что на свете. Впрочем, порой для разнообразия дождь становится белым и укрывает землю огромным ковром, чье монотонное сияние слепит глаза и печалит душу; вода затвердевает, и горе птицам небесным, если им захочется пить! они умирают на берегу водоемов, не в силах утолить жажду. Вид этого безрадостного края, имя которому – ПРЕКРАСНАЯ ФРАНЦИЯ, ужаснул меня.

Животные, населяющие ту унылую местность, которую я тебе только что описала, – самые незадачливые из всех Божьих тварей. Они не умеют изящно склонять голову и вечно держат ее прямо, вдобавок мордочки у них совершенно плоские. Шея их, почти полностью скрытая между плечами, не имеет ни протяженности, ни гибкости; кожа бритая, землистого, мертвенно-бледного цвета, и, в довершение нелепости, животные эти усвоили себе глупую привычку ходить на задних лапах, а передними прекомично размахивать, дабы не потерять равновесия. Трудно вообразить себе что-либо более нелепое и неприглядное. Я склонна думать, что эти несчастные животные смутно подозревают о своем уродстве, ибо они с величайшей тщательностью скрывают от посторонних глаз все части тела, какие могут спрятать без ущерба для здоровья; с этой целью они научились изготовлять себе нечто вроде поддельной кожи из коры некоторых растений и шерсти некоторых животных, что, однако ж, не мешает им выглядеть почти так же отвратительно, как если бы они оставались голыми. Клянусь тебе, возлюбленный мой, что, увидев вблизи Человека, я ощутила гордость за то, что рождена Жирафой.

Ты знаешь, как легко нам сообщать друг другу все наши чувства и нужды посредством криков, квохтанья, урчания, а главное, посредством взгляда, в котором высказывается любое испытанное нами впечатление. Судя по всему, жалкая порода, о которой я тебе толкую, обладала некогда теми же способностями, однако, увлекаемая гибельным инстинктом или, если верить свидетельствам мудрецов, подвергнутая неотвратимому наказанию, она вздумала поставить на место простого языка природы почти безостановочное бормотание, удручающее своей монотонностью и призванное сделать мысли как можно более темными; именуется оно речью. Странное это изобретение служит Людям лишь для того, чтобы изъясняться самым непонятным образом, ибо лучшей они неизменно почитают речь наименее четкую и осмысленную – нечто расплывчатое, туманное, неопределенное; если этой невнятице хотят дать название, ее называют идеей. На это слово выбор пал потому, что оно не значит ровно ничего. Недоверчивый, сварливый, подчас шумный и враждебный обмен этими пустыми звуками именуется беседой. Если два Человека провели за беседой три или четыре часа, а потом расстались, можно поручиться, что каждый из беседовавших по-прежнему пребывает в полнейшем неведении относительно мыслей другого и ненавидит его еще сильнее, чем прежде.

Да будет тебе также известно, что этот мерзкий зверь кровожаден от природы и питается плотью и кровью других животных. Однако ж, прошу тебя, не пугайся. То ли от природной трусости, то ли от беспримерной неблагодарности и жестокости пожирает он лишь тех несчастных животных, которые беззащитны и робки, которых легко поймать врасплох и которые, как правило, уже отдали ему свою шерсть или услужили каким-либо иным образом. Вдобавок покушается он, как правило, лишь на своих соотечественников; к животным, прибывшим из-за границы, он относится с благоговением и осыпает их заботами и почестями, что, по крайней мере, доказывает, как мало это жалкое существо заблуждается насчет собственной ничтожности. Человек разбивает парки для Газели, разукрашивает пещеры для Льва, он посадил для меня высокие деревья, с верхушек которых мне удобно объедать вкусную листву; он поселил меня на зеленой лужайке вроде тех, какие встречаются подле водоемов, он отыскал для меня гладкий и сухой песок вроде того, по какому я хожу в пустыне; он поддерживает в моем жилище неизменно ровную температуру; одним словом, собратья его были бы безмерно счастливы, относись бы он к ним с подобной предупредительностью, с подобным вниманием, о чем он, впрочем, и не помышляет. Когда он не испытывает нужды в себе подобных, то презирает их; нередко он их убивает, а порой даже съедает в обстановке величайшей торжественности. Впрочем, несравненно более часто, причем в те самые моменты, когда этого менее всего ждешь, он затевает резню бесцельную и безрадостную. Вызывает ее, как правило, либо звучный пустяк, именующийся словом, либо пустяк неизъяснимый, именующийся идеей. За неимением естественных средств нападения, ибо в них мудрое Провидение ему отказало, Человек изобрел для этих ужасных схваток орудия смерти, которые неотвратимо разрушают все, к чему прикасаются, и по большей части представляют собою подражания тем орудиям, какими Природа наделила животных для их защиты: так, по примеру Единорога Человек гордо носит на боку длинную тонкую шпагу, а по примеру Саранчи – кривую острую саблю. Больше того, он похитил у Всемогущего Господа тайну грома небесного и с отвратительным разнообразием множит его формы и цели. Если источники этого грома невелики по размерам, он носит их на плече, придерживая передней лапой, если же они огромны и таят в своем железном чреве тысячи смертей, он катит их перед собою на четырех колесах. Стоит людям не сойтись во мнениях насчет слова или идеи – а это, Бог свидетель, случается постоянно! – как они пускают в ход свои чудовищные машины, и та из сражающихся сторон, которая убьет больше всего народу, считается правой вплоть до следующей стычки. Такой способ доказывать свою правоту, без сомнения внушающий тебе ужас, имеет даже особое название: он именуется славой.

Человек – не единственное говорящее животное, встречающееся в здешних краях. Я часто вижу здесь другую особь, имя которой – Ученый. Ученые делают все возможное, чтобы не походить на обыкновенных представителей человеческого рода, хотя на самом деле имеют с ними куда больше общего, чем хотят показать. Первая отличительная черта Ученого – зеленая шерсть, которую он любит разукрашивать шитьем и лентами[216]216
  Намек на зеленый, расшитый пальмовыми ветвями мундир академиков.


[Закрыть]
; впрочем, как я тебе уже сказала, все это только уловки, ибо под шерстью прячется животное, в точности похожее на самого заурядного Человека. Другая, более характерная черта Ученого – это его язык, равного которому нет в мире. Ученый нимало не заботится о той призрачной вещи, что именуется идеей и доставляет столько хлопот всем остальным представителям человеческой породы; его волнует лишь слово, худо ли, хорошо ли передающее эту идею, причем если слово это освящено традицией, он его употреблять ни за что не станет. Труд Ученого состоит в том, чтобы пользоваться словами, произносимыми столь редко, что с таким же успехом их можно было бы не произносить вовсе, а главная заслуга Ученого – в том, чтобы каждый день изобретать новые слова, которые никому не понятны, для обозначения самых обыкновенных фактов, которые известны всем. Поэтому Ученый безостановочно плодит эти варварские изобретения, внятные лишь ему одному. Непонятность их его нимало не смущает: ведь Ученый, чьи речи доступны каждому, не может считаться Ученым и притязать на зеленую шерсть; Ученые, подобно Бабочкам, являются на свет в результате полного превращения. Всякий Человек, отважно разглагольствующий на незнакомом языке, – не что иное, как Гусеница, из которой получается Ученый; чтобы довершить метаморфозу, ему остается только сплести себе кокон и заживо похоронить себя в книге, служащей ему Куколкой. Большинство в самом деле там и умирает.

До сих пор я рассказывала тебе о том виде Человека, который именуется Мужчиной. Существует, однако, и другая, куда более интересная и трогательная разновидность человеческой породы, зовущаяся Женщиной. Это несчастное животное полно кротости, изящества, нежности; Мужчина завоевал его в незапамятные времена и подчинил себе хитростью либо силой (точно так же он поступил и с Лошадью). Объявляю тебе, презрев ложную скромность, что Женщина – самое грациозное животное на свете. Мужчина, впрочем, оказывает на нее дурное влияние; она много выиграла бы, пребывая в одиночестве. Видно, что ее мучает горестное сознание своего ложного положения, своей погубленной будущности. Поскольку потребность любить есть едва ли не единственное ее чувство, поскольку ей совершенно необходимо любить что-то или кого-то, она порой внушает себе, что любит Мужчину, и начинает верить, что обретет в нем того идеального возлюбленного, с которым некогда разлучил ее подлый похититель; однако иллюзия скоро рассеивается. Не успеет она покориться новому повелителю, как идеал улетучивается и воплощается в следующем Мужчине. Не думай, что вторая, третья, десятая попытки – ничуть не более удачные, чем первая, – наконец отвращают Женщину от погони за этим призраком, вечно манящим и вечно убегающим. Жизнь ее проходит в поисках неведомого спутника, который ей необходим и которого она, разумеется, никогда не находит.

Потому непостоянство справедливо считается одним из ее пороков или, точнее, одним из ее несчастий, ибо тому, кто предчувствует возможность разлюбить в будущем то, что он любит сейчас, не суждено наслаждаться счастьем. Кроме того, Мужчины упрекают Женщину в тщеславии; впрочем, Мужчины, по своему обыкновению, говорят вздор. Тщеславен тот, кто ценит себя слишком высоко, Женщина же всегда ценит себя по заслугам. Знай она себя немного лучше, она с меньшим почтением покорялась бы навязанным тиранами смехотворным правилам, которые ей глубоко противны. Например, искусственная шерсть, быть может, пристала Мужчине, который невообразимо уродлив, но Женщине подобная безвкусица вовсе ни к чему. Впрочем, справедливость требует признать, что Женщина старается сделать свои покровы как можно более малочисленными, легкими и прозрачными, дабы прохожие могли угадать все, что она не смеет показать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю