355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Нодье » Сказки здравомыслящего насмешника » Текст книги (страница 10)
Сказки здравомыслящего насмешника
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Сказки здравомыслящего насмешника"


Автор книги: Шарль Нодье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Описанные дороги служат также для перевозки почты, и Кау’т’чук утверждает, что нередки случаи, когда адресаты получают письма еще не отправленные, в каковом утверждении, впрочем, нельзя не заподозрить небольшого преувеличения.

Бесспорно другое: дальше по этой дороге наук или в этой науке дорог идти некуда, если, конечно, мы не раскроем бесценный секрет острова, «где дороги ходят», о котором сохранились для нас достоверные предания в «Подлинной истории Пантагрюэля»[191]191
  Отсылка к 26-й главе Пятой книги «Героических деяний и речений доброго Пантагрюэля» Рабле («О том, как мы высадились на острове Годосе, где дороги ходят»). Пассаж о дорогах принадлежит самому Нодье.


[Закрыть]
и в памяти народной, ведь недаром говорится о дорогах, что они идут, ведут, а порой даже заводят, куда не надо. Счастливые то были времена, когда повозки назывались сидейками, потому что человек мог объехать весь мир, не вставая со своего сиденья, при условии, конечно, что перед ним расстилалась мощеная королевская дорога! Именно к этой великой эпохе нашей цивилизации (да возвратит нам ее Господь!) восходит обычай начинать все путешествия, совершаемые для пользы образования, с поездки в Рим, куда, согласно античной пословице, ведут все дороги, а это ведь так удобно. Говорят, что к этому способу до сих пор прибегают многие путешественники, которые сочиняют свои путевые заметки, не трогаясь с места, однако это не относится к путешествию «Вздорного», на борту которого находилось столько представителей европейского общества. Иные утверждают даже, что в их число входил весь Научный конгресс[192]192
  Сообщество ученых под названием «Научный конгресс Франции» в самом деле существовало в эпоху Нодье и ежегодно собиралось на заседания.


[Закрыть]
, – быть может, именно поэтому в Париже о «Вздорном» не говорят больше ни слова.

Нетрудно догадаться, что до острова Цивилизации уже дошли сберегательные кассы – если, конечно, не придерживаться мнения, что они оттуда вышли[193]193
  Первая во Франции сберегательная касса (своего рода банк для мелких собственников) была открыта в соответствии с королевским указом в 1818 году. Указ об ускоренном введении сберегательных касс был издан во Франции 9 июня 1835 года по инициативе филантропов, в искренность намерений которых Нодье не верил. Весь пассаж про сберегательные кассы вырос из одной-единственной фразы Дельмота о неимущих, которые приносят в сберегательные кассы излишки своих накоплений.


[Закрыть]
. Кау’т’чук с удовольствием обнаружил их в самых жалких деревушках; на его глазах безработный труженик, неимущий пролетарий, бедняк, сраженный нищетой и отчаянием, спешили внести в эту ниспосланную Провидением сокровищницу излишки необходимого, избытки насущного, плоды бережливости. Вещь в этих краях обычная – но оттого не менее трогательная – отказать пяти-шести голодным ребятишкам в их жалкой ежедневной трапезе ради того, чтобы обеспечить себе кусок хлеба на старости лет. Народ до такой степени проникся нравственным смыслом этого возвышенного установления, что большая его часть взяла за правило брать деньги в долг, чтобы внести их в сберегательную кассу, – кстати, этот вполне логичный способ уже вошел в употребление и в Париже. Следствием сего восхитительного изобретения палингенезийской филантропии стало полное исчезновение из оборота наличных денег, ибо ни один миллионер не отважится презреть свои незыблемые и священные денежные интересы и приберечь, не пустив в оборот, даже такую малость, какую подают слепцу. Злосчастный уличный Гомер может, если ему угодно, терзать смычком скверную скрипку, на которой остались всего две хриплые струны! Сколько бы он ни услаждал слух прохожих своими монотонными мелодиями, ни одна монета, даже самая мелкая и стертая, не упадет в его жестяную кружку и не усладит его слух своим позвякиванием. Все монеты давно снесены в сберегательную кассу, куда слепой не понес бы монету, если бы ему ее подали, ибо он с утра ничего не ел. Таково, однако, одно из неизбежных следствий нашей фискальной и финансовой цивилизации, которая не предназначена ни для слепых, ни тем более для безруких.

Люди сварливые и злонамеренные скажут с тревогой, что такие основополагающие отрасли человеческой деятельности, как торговля, промышленность и искусства, становятся тем беднее, чем сильнее развивается общественная жадность: щедрые эти источники национального благосостояния кажутся неиссякаемыми, однако находятся ловкачи, которые тайно высасывают из них средства и направляют потоки награбленного в океан монополии и ростовщичества. На острове Цивилизации подобные парадоксы никого не волнуют. Там все помыслы обращены к сберегательным кассам, которые с каждым днем жиреют ровно настолько, насколько тощают их клиенты; впрочем, надо признать, что тем особам, которые будут иметь счастье ни в чем не нуждаться, сберегательные кассы однажды окажут очень своевременную помощь.

Я поклялся не говорить больше ни слова о политике: политика сама слишком говорлива, чтобы нуждаться в толмачах; однако тому, кто, на свой страх и риск, взялся обсуждать вопросы, касающиеся прогресса, трудно обойти стороной эту безмерно прогрессивную науку. На острове Цивилизации, как и повсюду в мире, политика находится в процессе совершенствования, и я осмелился бы даже сказать, что она не оставляет желать лучшего, если бы сама она по своей природе постоянно не желала лучшего. Остров Цивилизации наслаждается, подобно нам с вами, прелестями представительного правления, иначе говоря, имеет самую либеральную конституцию, какую только можно вообразить, – конституцию, при которой одна шестидесятитысячная часть нации представляет одну стопятидесятую ее часть[194]194
  Первая из названных Нодье цифр примерно соответствует числу депутатов, а вторая – числу людей, которые при Июльской монархии имели право быть избирателями (им полагалось быть не моложе 25 лет и платить минимум 200 франков прямого налога). Впрочем, статистика Нодье носит весьма приблизительный характер: число депутатов при Июльской монархии равнялось 459, население Франции в 1831 году составляло примерно 32 500 000 человек, а число избирателей равнялось 167 000.


[Закрыть]
на глазах у остальных ста сорока девяти и при их единодушном одобрении.

Философическая и сентиментальная прижимистость, на которой зиждется существование сберегательных касс, – душа представительных правлений, которые знают, что жизнь им предстоит долгая, и чувствуют необходимость откладывать средства в ожидании той поры, когда сила вещей приведет их в состояние упадка и детского слабоумия. Впрочем, случиться это может с минуты на минуту, ибо по причине чрезвычайной быстроты, с которой развивается цивилизация, общественный локомотив движется так стремительно, что за ним не поспевает даже электрическая искра. Поэтому прежде при каждой новой коронации жалованье королей становилось на острове Цивилизации предметом бурных парламентских дебатов, которым нередко случалось пошатнуть основания государства. В конце концов монархические victus и vestitus[195]195
  Пропитание и платье (лат).


[Закрыть]
до такой степени подешевели, что, после того как династия, подававшая большие надежды, имела несчастье угаснуть, пав жертвою слишком строгой диеты, политические промышленники были готовы объявить о нехватке королевской материи, способной восседать на троне. Вначале диетических государей пытались короновать по приговору суда, но несчастные, взятые под арест, отказывались, ссылаясь на неприкосновенность личности, и суд давал им отсрочки, благодаря которым они успевали сбежать или, по крайней мере, повеситься. В таком положении монархия находилась до тех пор, пока один из тех изумительных гениев, которые постоянно обнаруживаются в оппозиции, не изобрел остроумнейший способ обойти эту трудность. Ныне королевство процветает под властью прелестно инкрустированного палисандрового монарха, приводимого в движение с помощью весьма несложного часового механизма. Достаточно завести пружину, и правая рука добродушного самодержца подпишет превосходным почерком, бегло и с наклоном вправо, двадцать или даже тридцать постановлений, причем все затраты при подобной процедуре ограничиваются гербовым сбором; особенно же замечательно в этой восхитительной конституционной машине то ее свойство, что она запросто могла бы подписывать бумаги левой рукой, будь на то воля механика. После того как король подпишет все бумаги, его убирают в кладовую до следующей сессии, приняв предварительно необходимые меры предосторожности против злобных мелких насекомых, которые так лакомы до палисандра; впрочем, это единственные враги, какие способны нарушить покой счастливого обитателя картонного Лувра. Сие хитроумное изобретение свело цивильный лист[196]196
  Средства, выделяемые парламентом королю на его личные нужды и нужды его двора.


[Закрыть]
до скромной суммы в 17 франков 32 сантима – столько стоит маслянистая жидкость, необходимая для умащения царствующей фамилии; так что, пока цены на оливковое масло не возрастут, революции жителям острова Цивилизации не грозят[197]197
  Идею палисандрового монарха Нодье заимствовал у Дельмота. Однако его текст существенно отличается от дельмотовского. Он одновременно и сильнее, и слабее. Сильнее потому, что у Дельмота отсутствует тема невозможности найти желающих стать королем; дельмотовские граждане предпочитают деревянного монарха просто из экономии. Слабее потому, что у Дельмота следом идет целый пассаж об ответственности министров, которая заключается в том, что каждому министру накинута на шею веревка, и всякий избиратель может, в случае если он не удовлетворен деятельностью того или иного министра, эту веревку на его шее затянуть. Сообщает Дельмот и о комплектовании палаты глухонемыми депутатами, которые не могут ни затевать дискуссий, ни торговать голосами. Эти образы Нодье в своем «Путешествии» не использовал. Впрочем, образ «политика с петлей на шее» появился в его творчестве независимо от Дельмота: еще в 1829 году, в статье из цикла «Разыскания о революционном красноречии», он упомянул средневековую сицилийскую республику, где «требовать изменения законов можно было, только поднявшись на трибуну с веревкой на шее» (Nodier Ch. Portraits de la Révolution et de l’Empire. T. 1. P. 172). Кроме того, в 1833 году в сказке «Сумабезбродий» он издевался над представительным правлением, изображая выборы монарха «по росту», а в 1842 году в очерке «Марионетки» нашел для парламентской демократии не менее эффектную и не менее злую метафору: марионетки, пишет он, суть создания глубоко конституционные: «Дайте мне марионетки и нитки, и я тотчас создам кабинет представительного правления» (Revue de Paris. 1842. T. 11. P. 16). Начиная со следующего абзаца и до конца сказки текст целиком принадлежит Нодье.


[Закрыть]
.

Хотя я искренне отдаю должное неоспоримой грандиозности описанного способа, мне, вероятно, следует отвести от себя слишком обычное по нынешним временам подозрение в гнусных инсинуациях и подстрекательских намеках. Г-н королевский прокурор, которого я безмерно уважаю, хотя не имею чести его знать, никогда, надеюсь, не сможет меня упрекнуть в нарушении законов о печати[198]198
  Намек на так называемые «сентябрьские законы», принятые в сентябре 1835 года после неудавшегося покушения на короля Луи-Филиппа (взрыв «адской машины» Фиески); законы эти предусматривали суровые наказания за публикации в периодических изданиях, содержащие нападки на короля и призывы к изменению или свержению существующего государственного строя.


[Закрыть]
, ибо я скорее стану кружить целую вечность вокруг моей собственной мысли, как цепной пес вокруг своей будки, чем преступлю закон на расстояние, равное диаметру атома или, еще того меньше, значению новой идеи. Старый тори по рождению и склонности, я, как всем известно, предпочитаю палисандровым королям тех монархов, что произрастают на королевском родовом древе.

Вдобавок, чтобы окончательно снять с себя ответственность, напомню, что я всего лишь пересказываю подлинные впечатления Кау’т’чука, изложенные в его путевых заметках – книге чрезвычайно редкой, как то и подобает возвышенному и содержательному научному труду, но, однако же, чрезвычайно сумасбродной, о чем, полагаю, могли догадаться мои читатели. Возможно, у книгопродавцев, торгующих самыми изысканными редкостями, вам еще удастся отыскать драгоценный экземпляр «Путешествия Кау’т’чука», напечатанный на коже удода и переплетенный в кожу грифона, иксиона, единорога или бегемота[199]199
  Перечисление этих фантастических животных – намек на роскошное библиофильское оформление брошюры Дельмота. Иксион в данном случае – не герой греческой мифологии, а искаженное «иксос» – название библейской птицы, по-видимому, похожей на ястреба.


[Закрыть]
, с фантастическим «кружевным» узором работы полинезийского Бозонне, достойного соперника тамошнего Тувенена[200]200
  Антуан Бозонне (1795–1882) и Жозеф Тувенен (1790–1834) – парижские переплетчики. Нодье особенно высоко ценил Тувенена и часто прибегал к его услугам; в статье «О переплетном искусстве во Франции в XIX веке» (1834) он посвятил недавно скончавшемуся мастеру несколько восторженных страниц.


[Закрыть]
, – но обойдется вам это недешево.

Да здравствует писатель, стараниями которого эта превосходная книга прибыла к нам из столь далеких краев! Мы во Франции нуждаемся отнюдь не в легкой веселости, не в людях, которые походя и кстати тонко усмехаются над мелкими слабостями: этого добра у нас навалом. Мы нуждаемся в серьезной, прозорливой иронии, в людях, которые копают глубоко и не успокаиваются до тех пор, пока не вырвут порок с корнем. Взгляните на Сервантеса и Батлера[201]201
  Сэмюэл Батлер (1612–1680) – английский поэт, автор бурлескной поэмы «Гудибрас» (1663–1678), продолжающей традиции Сервантеса.


[Закрыть]
, на Свифта и Стерна – эти люди не удовлетворяются подрезанием luxuriem foliorum[202]202
  Обилие листвы (лат.; Вергилий. Георгики. I, 191).


[Закрыть]
, они выкапывают дерево и швыряют его на землю засохшим, без семян и побегов. Образцами подобной критики, которою Вольтер и Бомарше злоупотребили самым роковым образом, по легкомыслию или по злобе обратив ее против всех общественных идей[203]203
  Намек на ту роль, которую сатирические произведения Вольтера и комедии Бомарше сыграли – как были убеждены многие, и в том числе Нодье, – в подготовке Французской революции. О комедиях Бомарше Нодье писал в статье «Об интеллектуальном и литературном движении при Директории и Консульстве» (1835): «…великий нравственный кризис нашей цивилизации застигнут здесь с поличным рукою мастера; никогда еще комедия не рисовала таких отвратительных картин в таких правдивых и ярких красках. […] здесь есть все, абсолютно все, кроме нравственного урока. Его дала революция, но в день, когда впервые был сыгран „Фигаро“, революция уже свершилась» (Revue de Paris. 1835. T. 19. P. 45–46).


[Закрыть]
, что у нас еще оставались, были сочинения Рабле и Мольера, подражать которым, однако, чрезвычайно трудно[204]204
  Рабле был одним из любимых авторов Нодье; именно раблезианским языковым играм и раблезианскому юмору обязан очень многим роман «История Богемского короля» (не случайно едва ли не все французские ученые, пишущие о нем, упоминают работу М. М. Бахтина о Рабле и карнавальной культуре); Проспер Мериме в своей речи при вступлении в Академию, где он занял место Нодье, утверждал, будто автор «Богемского короля» трижды собственноручно переписал роман Рабле, чтобы лучше усвоить его стиль. По признанию Виктора Гюго, определение Рабле как «шутовского Гомера», которое Гюго предложил в своем нашумевшем манифесте романтизма «Предисловие к „Кромвелю“» (1827), принадлежит не кому иному, как Нодье. Несколько статей о Рабле, опубликованных Нодье в 1822–1823 годах, способствовали пробуждению интереса французов к этом старому автору. В одной из этих статей («Quotidienne», 7 августа 1823 года) Нодье назвал Рабле величайшим философом, способным удовлетворить все категории читателей: и распутников, и новаторов, и созерцателей. Впрочем, хотя Нодье охотно подражал Рабле, он был уверен, что дерзость и цинизм автора «Гаргантюа и Пантагрюэля» более пристали молодому и цветущему обществу, нежели обществу XIX века – эпохи старения и упадка.


[Закрыть]
; я верю, что у литературы, как и у всех вещей на свете, есть свои конечные цели, однако, в ущерб моим философическим убеждениям, должен признаться, что Рабле и Мольер своей цели пока не достигли; возможно, Провидение еще подарит нам нового Рабле или нового Мольера, но они, к несчастью, не торопятся явиться на свет. Между тем разве может жаргон «Жеманниц» или «Ученых женщин»[205]205
  «Смешные жеманницы» (1659) и «Ученые женщины» (1672) – комедии Мольера, высмеивающие ложную ученость.


[Закрыть]
сравниться с тем жаргоном, на котором нам предлагают говорить сегодня и который не имеет названия ни на одном языке? Сам Тартюф, которого поэт изобразил в столь ярких красках, выглядел бы жалким школяром в наш век лицемерия и вранья, когда преимуществами правды пользуется одна лишь ложь. Потомки – если, конечно, потомкам будет дело до нас – смогут предъявить нам множество упреков, но самой характерной чертой нашей эпохи они назовут почти полное отсутствие здравомыслящих насмешников[206]206
  Таким «здравомыслящим насмешником» Нодье хотел видеть самого себя (об этом автопределении см. в предисловии). Словом «dériseur» (насмешник) Нодье определял также двух своих любимых писателей: Рабле и Стерна. Усмешка первого из них – «веселость неугомонного мальчишки, который ломает самые дорогие игрушки, чтобы узнать, что у них внутри»; усмешка второго – «веселость угрюмого старикашки, который забавляется игрой марионеток». Рабле – это «буйный хохот». Стерн – это «горькое разочарование души, выражающееся поочередно то в смехе, то в слезах». Рабле – «один из тех циников, которые преследуют своими сарказмами установления общества молодого и цветущего, поощряющего его дерзость»; Стерн – «один из тех изящных моралистов, которые со степенной улыбкой смотрят на агонию дряхлых народов» (ОС. Т. 5. Р. 17–18,20).


[Закрыть]
, которым хватает рассудительности для того, чтобы насмехаться над окружающими и отвечать справедливым презрением на невежество и безумие своих современников. Как! неужели потомки смогут сказать, что мы прожили шесть десятков лет в царстве самых бессовестных обманов, какими поддельная филантропия, поддельная наука и поддельная литература осмеливались когда-либо докучать роду человеческому (и это отнюдь не преувеличение, в чем может убедиться каждый честный человек, бросив взгляд в прошлое и сравнив его с настоящим!)? неужели наша поседевшая нация, в юности родившая Рабле, а в зрелости – Мольера, выпьет до самого дна чашу бесчестия, подносимую ей шарлатанами всех сортов и мастей, которых Табарен[207]207
  Табарен (наст. имя и фам. Антуан Жирар; 1584–1633) – французский комический актер, игравший в фарсах собственного сочинения.


[Закрыть]
не взял бы себе в лакеи? неужели все это произойдет, и ни один грозный голос не подвергнет это подлое фиглярство тому осуждению, какого оно заслуживает? Чем же заняты авторы превосходных комедий, романов и сатир, авторы истинно талантливые, способные исполнить высокое и значительное предназначение? Ведь их у нас немало! Авторы эти старательно критикуют мелкие и смешные салонные слабости, мелкие семейные неурядицы, которые трудно разглядеть даже в Гершелев телескоп. Они объявляют войну пигмеев мелким гнусностям, от которых рождаются глупые скандалы, не имеющие решительно никакого значения, ибо, не нарисуй эти авторы подобные забавные портреты, ни один серьезный и рассудительный человек никогда не обратил бы внимания на их оригиналы; они собирают крошки, оставшиеся от десерта Мариво и Кребийона. А между тем на нашу долю выпали времена, достойные пера Аристофана или Ювенала; времена, когда наглец Архилох, пожалуй, без всякого успеха целил бы своим дерзким ямбом в тройную броню, которая охраняет преуспевающий порок[208]208
  Реминисценция из Горация (Наука поэзии, 79): «Яростный был Архилох кователем грозного ямба» (пер. М. Л. Гаспарова). Архилох, поэт VII в. до н. э., был автором сатирических ямбов. Упоминание «тройной брони» (aes triplex) также восходит к Горацию (Оды, 1,3,9).


[Закрыть]
; времена, когда недостаточно клеймить безумцев и злодеев остроумными пастелями и затейливыми набросками; времена, когда, боюсь, даже едкая кислота и раскаленное железо оказались бы средствами чересчур слабыми; а мы все еще ожидаем не Мольера, которого не дождемся, а хотя бы Лесажа или Данкура![209]209
  Флориан Картон Данкур (1661–1725) – французский актер и комедиограф, «цинично, но правдиво живописавший гнуснейший разврат»; к недостаткам его творчества Нодье относил «полное отсутствие плана, смакование дурных нравов, бесстыдство в мыслях и речах», а к достоинствам – «живость диалогов, правду характеров, выразительность картин, соль если и не аттическую, то вполне едкую» (Нодье Ш. Читайте старые книги. T. 1. С. 119–120). Свои претензии к Алену-Рене Лесажу (1668–1747) Нодье изложил в статье «Типы в литературе» (1832): Лесаж был автором тонким, наблюдательным, веселым и даже язвительным, но он не создал ни одного настоящего литературного типа уровня Тартюфа или Дон-Кихота, то есть такого героя, чье имя сделалось бы нарицательным во всех языках. В этой же статье Нодье дает характеристики и упомянутым чуть выше комедиографу и романисту Пьеру Карле де Шамблену де Мариво (1688–1763) и романисту Клоду Кребийону-сыну (1707–1777): их мелочные и тонкие описания вполне соответствовали тому обществу пигмеев, в котором они жили; они смотрели на него в микроскоп и видели атомы, но разглядеть и создать типы они не могли (ОС. Т. 5. Р. 58–59).


[Закрыть]
Нравственная поэзия и поэзия сатирическая, два великих установления рода человеческого, уподобляются ныне горе-врачу, который припудривает чумные язвы, как будто это всего-навсего легкая сыпь. Тот, кому дан талант и, следовательно, способность просвещать, исправлять, а порою и карать людей, должен распоряжаться этим даром иначе; это больше, чем ремесло, больше, чем искусство, это священная миссия.

Я торжественно объявляю, что, отвечай автор «Путевых записок Кау’т’чука» условиям конкурса, иначе говоря, будь он французом[210]210
  Эта оговорка много десятилетий читалась как шутовской намек на «авторство» китайца Кау’т’чука; между тем на самом деле это всего лишь констатация того факта, что Дельмот проживал в Бельгии и там же издал свою брошюру.


[Закрыть]
, я предложил бы Французской академии вручить ему Монтионову премию, присуждаемую за сочинение, в наибольшей степени способствовавшее улучшению нравов[211]211
  Эта премия, учрежденная финансистом и филантропом бароном Антуаном-Жаном-Батистом де Монтионом (1733–1820), присуждалась Французской академией ежегодно с 1782 года до Революции, а затем начиная с 1815 года; после смерти Монтиона премия финансировалась его душеприказчиками.


[Закрыть]
, хотя его остроумный пустячок принадлежит всецело сфере литературной и научной критики. Ведь нравы суть зримое выражение общественного разума. Они развиваются и очищаются, искажаются и гибнут вместе с ним. Если народ наделен разумом, то вы, ручаюсь, можете не тревожиться за его нравы. Безнаказанность пороков проистекает из того же источника, что и популярность софистов. Самое блистательное свойство добродетели, лучше всего свидетельствующее о божественности ее происхождения, заключается в том, что народы утрачивают доверие к ней лишь тогда, когда утрачивают здравый смысл.

ЛИС, ПОПАВШИЙ В ЗАПАДНЮ

Этот анекдот извлечен из бумаг Орангутанга, члена многих Академий

Впервые: Scènes de la vie privée et publique des animaux. R, 1842. T. 1.

B 1842 году издатель Пьер-Жюль Этцель выпустил сборник-альбом «Сцены частной и общественной жизни животных». Иллюстрации для него выполнил знаменитый рисовальщик Гранвиль (наст. имя и фам. Жан-Иньяс-Изидор Жерар; 1803–1847), а тексты сочинили едва ли не все прославленные французские писатели того времени (Бальзак, Жорж Санд, Альфред де Мюссе, Жюль Жанен и др.). Во всех этих текстах, по преимуществу сатирической направленности, действуют животные, но пороки в них высмеиваются людские. Поэтому и Гранвиль изображал всех «героев» соответствующим образом: лица (точнее, морды) у них звериные, а наряды вполне человеческие. Нодье напечатал в этом сборнике две сказки: о Лисе в первом томе и о Жирафе – во втором.

Нодье случалось описывать животных с человеческими привычками и раньше. В «Фее хлебных крошек», например, действует бальи острова Мэн, человек представительный и обходительный, у которого, однако, «на плечах покоилась голова великолепного датского дога», отчего и спать он мог только на боку; не менее выразителен конюший мастер Блетт, «иначе говоря, опрятнейший и любезнейший в мире черный пудель, чья шерсть завивалась в широкие кольца, словно ее обработали щипцы модного парикмахера, а лапы были облачены в желтые сафьяновые башмаки с золочеными шнурками и в перчатки из буйволовой кожи» (Нодье Ш. Фея хлебных крошек. М., 2006. С. 201).

В сказке про Лиса Нодье в очередной раз вступает в спор с теми, кто питает иллюзии относительно совершенствования человека: в данном случае «усовершенствоваться» и отказаться от пагубных привычек, свойственных его породе, пытается «человекообразный» Лис – но ничего хорошего из этого не выходит.

Через сотню с лишним лет после Нодье сюжет о лисе, желающем дружить с курами, лег в основу сказочной повести шведского писателя Яна Экхольма «Тупа Карлсон Первая и единственная, Людвиг Четырнадцатый и другие» (1965).

* * *

– Нет! Тысячу раз нет! – вскричал я. – Никто не сможет сказать мне, что я избрал героем моей фантазии животное, которое презираю и ненавижу, зверя подлого и прожорливого, чье имя сделалось синонимом коварства и плутовства, – одним словом, Лиса!

– Вы ошибаетесь, – перебил меня некто, о чьем присутствии я совершенно позабыл.

Надобно сказать, что я веду уединенный образ жизни, и уединение мое нарушает лишь одно праздное существо из породы, до сих пор не описанной ни одним естествоиспытателем, существо, которое я мало утруждаю какими бы то ни было поручениями и которое в тот момент, когда начался наш разговор, пыталось притвориться занятым хоть чем-то и потому делало вид, будто наводит порядок в моей библиотеке, пребывающей, впрочем, в порядке совершенно идеальном.

Потомки, быть может, удивятся тому, что у меня имелась библиотека, однако им придется удивляться стольким вещам, что, надеюсь, моей библиотекой они займутся лишь в часы досуга, если, конечно, у них еще останется досуг.

Существо, которое меня перебило, могло бы, пожалуй, быть названо домашним гением, однако, хотя гении нынче не редкость, домашних среди них не водится[212]212
  Нодье обыгрывает двойное значение слова «гений»: гений места, дух-покровитель римлян (genius loci), – и романтический гений (таковыми в романтическую эпоху готовы были считать себя едва ли не все творцы).


[Закрыть]
, и мы, с вашего позволения, поищем для моего собеседника другое название.

– Клянусь честью, вы ошибаетесь, – повторил он.

– Как! – возмутился я. – Неужели любовь к парадоксам, в которой вас так часто упрекали, доведет вас до того, что вы станете защищать эту проклятую и бесстыдную породу? Разве вы не понимаете моего отвращения, не разделяете моей неприязни?

– Видите ли, – сказал Брелок (назовем его Брелок), опершись о стол, причем лицо его приняло наставительное выражение, которое ему очень шло, – я полагаю, что дурные репутации порой бывают так же незаслуженны, как и хорошие, и что порода, о которой мы толкуем, или, по крайней мере, один из представителей этой породы, с которым я был близко знаком, стал жертвой подобного заблуждения.

– Значит, – осведомился я, – вы исходите из вашего собственного опыта?

– Вы совершенно правы, сударь, и, если бы я не боялся растратить ваше драгоценное время, я попытался бы рассказать вам эту историю самым правдивым образом.

– Согласен; но что вы этим докажете?

– Ровно ничего.

– Тогда в добрый час. Садитесь вот в это кресло и, если я засну, слушая вас, не умолкайте, прошу вас, это может меня разбудить.

Угостившись табаком из моей табакерки, Брелок начал так:

– Вам, конечно, известно, сударь, что, несмотря на дружеские узы, связующие меня с вами, я не подчиняюсь вам, как раб, ибо это стеснило бы нас обоих, и располагаю своими часами досуга, которые употребляю на то, чтобы размышлять о самых разных предметах, вы же располагаете своими, которые употребляете на то, чтобы не размышлять ни о чем. Так вот, свои свободные часы я провожу самым разным образом. Случалось ли вам когда-нибудь ловить рыбу удочкой?

– Да, – отвечал я. – Вернее сказать, мне часто случалось усаживаться в подобающем наряде на берегу реки и просиживать там от восхода до заката. У меня была великолепная удочка в серебряной оправе, не уступающая в роскоши восточному ятагану, однако несравненно более безопасная. Увы! я провел у реки много счастливых часов и сочинил много дурных стихов, но ни разу не поймал ни одной рыбы.

– Рыба, сударь, есть порождение фантазии, не имеющее никакого отношения к счастью, какое испытывает настоящий рыбак. Мало кто понимает, в чем прелесть этого удивительного занятия, и как могут люди, не испытывая ни малейшего нетерпения, из года в год питать одну и ту же смутную надежду, сидя в тишине у одной и той же прозрачной воды, ведя одно и то же существование, праздное, но не бездельное, и так без конца, ибо с какой стати рыбаку умирать?

Я кивнул.

– Как я уже сказал, мало кто это понимает, – продолжал он, – ибо среди множества людей, предающихся этому занятию, большинство держат удочку точно так же, как держали бы любой другой предмет, и так же мало задумываются о том, что делают, как если бы они не ловили рыбу, а читали книгу или рассматривали картину. Такие люди, сударь, число которых, заметьте, ужасно возросло в последнее время, портят самые прекрасные вещи в мире.

– Это правда, – согласился я.

Брелок не привык к такой покладистости с моей стороны. Он почувствовал себя польщенным.

– Сударь, – сказал он весьма самодовольным тоном, – хотя по моему виду этого и не скажешь, мне доводилось размышлять о самых разных вещах; если бы я записывал все те нелепые идеи, какие приходят мне в голову, я завоевал бы репутацию великого человека, и эта репутация не была бы незаслуженной.

– Кстати, о незаслуженных репутациях, вернемся к обещанной истории Лиса. Вы злоупотребляете данным вам позволением надоедать мне этой историей и надоедаете другой; это нечестно.

– Все это, сударь, не что иное, как хитро придуманный обходной маневр, призванный возвратить нас к тому, с чего мы начали. Теперь я всецело к вашим услугам и позволю себе задать вам один-единственный вопрос. Какого вы мнения об охоте на Бабочек?

– Как, несчастный? Неужели вы станете донимать меня разговорами обо всех зверях, которые населяют землю и море, за исключением того единственного, который меня интересует? Вы забываете о его ужасном характере; вы не умеете разглядеть под маской, скрывающей истинную сущность этого лицемера, злодея, который соблазняет бедных Курочек, морочит глупых Ворон, поражает надутых Индюков и пожирает ветреных Голубей; он стережет жертву, поджидает ее, не может без нее обойтись. По вашей милости этот Зверь теряет время, да и я тоже.

– Какая клевета! – отвечал он кротко. – Впрочем, я надеюсь отомстить всем врагам Лиса, доказав, что, если в дело вмешивается любовь, и Лисам случается быть бесконечно неловкими, неумными и нелепыми. Однако я имел честь задать вам вопрос касательно вашего мнения об охоте на Бабочек и теперь возвращаюсь к нему снова.

Я нетерпеливо махнул рукой, но он в ответ бросил на меня жалобный взгляд, который совершенно меня обезоружил. Да и кто способен устоять перед очарованием охоты на Бабочек? Уж конечно не я[213]213
  В «Фее хлебных крошек» устами главного героя, Мишеля-плотника, Нодье произносит настоящую похвальную речь бабочкам – «элегантнейшим и любезнейшим созданиям», чей полет – «зрелище, достойное украсить сновидения великодушного человека» (Нодье Ш. Фея хлебных крошек. М., 2006. С. 197–198). Нодье был уверен, что насекомые удались Творцу куда лучше людей. В статьях 1830-х годов Нодье регулярно возвращается к теме насекомых и даже называет их возможными «наследниками» человека, которые займут его место после того, как род человеческий придет к своему концу. В 1832 году в рецензии на книгу Э. Мюльсана «Письмо к Юлии об энтомологии» Нодье изложил план «маленького естественно-исторического романа» о насекомом по имени Грандисон (имя «бесподобного» заглавного героя романа С. Ричардсона), который умирает и воскресает из мертвых, а также обладает массой замечательных способностей: летает, строит города, роет туннели, подает световые телеграфические сигналы (см.: Nodier Ch. Feuilletons du Temps. T. 1. P. 205–210). A в сказке «Человек и муравей» (1837) муравей выступает мстителем за всех животных, обиженных человеком, и губит воздвигнутый человеком город Библос.


[Закрыть]
. Я имел неосторожность ему это показать.

Брелок, весьма довольный, взял следующую понюшку табаку и поудобнее устроился в кресле.

– Я счастлив удостовериться, сударь, – сказал он доверительно, – что вы предаетесь наслаждениям истинно прекрасным, истинно совершенным. Знаете ли вы человека более счастливого и одновременно более достойного уважения своих сограждан, нежели тот, кто ранним утром, задыхаясь от радости, рассекает сачком высокую траву и носит в петлице подушечку с длинными булавками, дабы ловко накалывать на них порхающих в эфире крылатых насекомых, не причиняя им ни малейшей боли (ибо ни от одного из них никто никогда не слышал жалоб)? Что до меня, то ни к кому не испытываю я такого полного доверия, такой безраздельной приязни, одним словом, такого почтения, как к этому человеку, рядом с которым желал бы прожить до скончания дней. Но теперь речь не об этом; боюсь, что мы сильно отклонились от предмета нашей беседы.

– Я боюсь этого по меньшей мере так же сильно, как и вы.

– Вернусь же к тому, с чего мы начали. Чтобы не говорить об охотнике вообще, ибо вам это явно не доставляет удовольствия, я позволю себе, с присущей мне скромностью, коснуться моей собственной особы. Однажды я был всецело поглощен охотой, охота же вовсе не похожа на рыбную ловлю, о которой мы говорили только что.

Я поднялся, чтобы уйти, но он мягко удержал меня.

– Не сердитесь, я упомянул рыбную ловлю только для сравнения, или, вернее, чтобы обратить ваше внимание на разницу двух занятий. Рыбная ловля требует совершенной неподвижности, тогда как на охоте, напротив, требуется постоянно пребывать в движении. Останавливаться опасно, можно подхватить простуду.

– И этим вся добыча может ограничиться, – прошептал я с большим раздражением.

– Поскольку я не думаю, чтобы вы придавали хоть малейшее значение остроте, которую только что отпустили и которая отнюдь не нова, я продолжу свой рассказ. Итак, однажды в горах Франш-Конте я пустился в погоню за чудесным аполлоном, и погоня эта завела меня на небольшую опушку, где я остановился, чтобы перевести дух. Я решил, что аполлон воспользуется этим мгновением, чтобы ускользнуть от меня навсегда, однако он, оттого ли, что был нагл и насмешлив, или оттого, что долгая дорога утомила и его, опустился на ветку какого-то высокого и гибкого растения и сидел там, словно бросая мне вызов. Я возмутился и, собрав все оставшиеся силы, изготовился наконец поймать его. Я подбирался к нему крадучись, на цыпочках, не сводя с него глаз, поза моя была столь же неудобной, сколь и нелепой, зато сердце объято волнением, которое вам будет нетрудно вообразить, – и вдруг глупейший Петух, прогуливавшийся поблизости, затянул визгливым голосом свою несносную песню. Аполлон улетел, и я не мог его в этом упрекнуть, ибо и сам охотно последовал бы его примеру. Тем не менее я был безутешен из-за потери прекрасной Бабочки; усевшись под деревом, я осыпал проклятиями бессмысленную птицу, которая только что похитила у меня добычу, стоившую мне стольких пленительных иллюзий и стольких вполне реальных трудов. Я грозил Петуху всеми возможными смертями и, признаюсь с отвращением, в ярости своей дошел до того, что обдумывал намерение извести обидчика отравленными хлебными катышками. В ту самую пору, когда я наслаждался этими преступными мечтаниями, чья-то лапа легла мне на плечо, и я увидел глядящие на меня кроткие глаза. Передо мной, сударь, стоял молодой Лис самой пленительной наружности; облик его мгновенно вызывал приязнь; взгляд обличал благородство и прямоту характера, и, несмотря на предубеждение против этой злосчастной породы, от которого я не был свободен тогда, как не свободны от него вы теперь, я не мог не проникнуться симпатией к представшему передо мной существу.

Чувствительный зверь услышал проклятия, которыми я, объятый жаждой мести, осыпал Петуха.

«Не делайте этого, сударь, – сказал он мне так печально, что я чуть было не заплакал, – ведь она умрет от горя».

Я не совсем понял, что он имеет в виду.

«Кто она?» – переспросил я.

«Пеструшка», – тихо ответил он.

Это мало что мне разъяснило. Но я догадался, что здесь замешана какая-то любовная история. Между прочим, я всегда был от таких историй без ума. А вы?

– Зависит от обстоятельств, – сказал я, тряхнув головой.

– Ну, если это от чего-нибудь зависит, значит, вам они не нравятся. Но вам придется либо выслушать историю любви Лиса, либо объяснить мне, почему вам не нравятся любовные истории.

– Я охотно объяснил бы вам это, если бы не боялся вас обидеть; однако я предпочитаю мужественно смириться с выпавшей мне участью и выслушать вашу историю. От скуки еще никто не умирал.

– Так говорят, но доверять этим словам не стоит. Я знаю людей, которых скука едва не свела в могилу. Возвращусь к моему Лису.

«Сударь, – сказал я ему, – мне кажется, что вы несчастны, и судьба ваша живо меня интересует. Поверьте, я буду очень признателен, если вы прибегнете ко мне как к испытанному другу, и сделаю все возможное, чтобы вам помочь».

Растроганный этой сердечной речью, он схватил меня за руку.

«Благодарю вас, – сказал он, – горе мое такого рода, что никто не может меня утешить; ведь никто не властен сделать так, чтобы она полюбила меня и разлюбила его».

«Вы говорите о Пеструшке?» – осторожно спросил я.

«О Пеструшке», – подтвердил он со вздохом.

Самая большая услуга, какую можно оказать влюбленному, если невозможно излечить его от любви, – это его выслушать. Нет никого более счастливого, чем несчастный влюбленный, повествующий о своих невзгодах. Убежденный в правоте этих истин, я попросил Лиса рассказать мне все без утайки и без труда заручился его доверием.

Все влюбленные доверчивы.

«Сударь, – обратился ко мне мой трогательный четвероногий знакомец, – раз вы так добры, что хотите услышать от меня некоторые подробности моей печальной жизни, мне придется начать издалека, ибо несчастья преследуют меня едва ли не с самого рождения.

Хотя своим появлением на свет я обязан хитрейшему из Лисов, ни одного из его талантов я не унаследовал. Воздух, которым я дышал, весь напитанный злобой и лицемерием, был мне тягостен и отвратителен. Лишь только я получал возможность предаться моим собственным склонностям, как принимался искать общества животных, наиболее противных моей породе. Мне казалось, что таким образом я мщу Лисам, которых я ненавидел, и природе, которая наделила меня вкусами, столь мало согласными со вкусами моих братьев. Большой Бульдог, с которым я подружился, научил меня любить и защищать слабых; часы напролет я внимал его наставлениям. Добродетель обрела в его лице не только страстного поклонника, но и ревностного последователя; впервые я увидел, как он переходит от теории к практике, когда он спас от смерти не кого иного, как меня. Глупейший из всех лесничих королевства застал меня в винограднике своего хозяина, куда в невыносимо жаркий день привело меня желание отдохнуть в холодке и отведать винограда. Лесничий имел подлость задержать меня и отвести к хозяину усадьбы, который занимал высокую должность в муниципалитете и имел грозный вид, приводивший меня в трепет.

Впрочем, сударь, этот сильный и гордый зверь был в то же самое время лучшим из Животных; он простил меня, пригласил к своему столу и, помимо пищи телесной, коей он жаловал меня с безграничной щедростью, доставил мне и пищу духовную, преподав уроки мудрости и нравственности – плод чтения прославленных авторов.

Я обязан своему наставнику всем, сударь, – чувствительностью сердца, изощренностью ума и даже счастливой возможностью беседовать нынче с вами. Увы, я до сих пор не убежден, что должен быть ему признателен за то, что он сохранил мне жизнь. Но оставим это. Множество печалей и бедствий, о которых я не стану распространяться, ибо они не представляют для вас ни малейшего интереса, каждодневно омрачали мое существование вплоть до той сладостной и роковой минуты, когда я всем сердцем полюбил создание, на взаимность которого, казалось, не мог питать ни малейшей надежды из-за вражды наших двух семейств. Уподобившись Ромео, я, к несчастью, оказался не так счастлив, как он: я любил, но меня не любили!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю