Текст книги "Любовь напротив"
Автор книги: Серж Резвани
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Вчера, когда вы показывали мне картины, я поймал себя на мысли, что ужасно завидую вам. Да, завидую необыкновенному взаимопониманию, существующему между вами и Алекс…
Шам заметно напрягся. Ему не нравилось, что я завел разговор об Алекс в ее отсутствие, и он не скрывал этого.
– Разве самодостаточность не прекрасна? Только художник может жить так, как живете вы двое… или писатель… только вдвоем… поглощенные творчеством и… и любовью.
После затянувшегося молчания я добавил:
– Жаль, что я не творец.
– Каждый из нас творец, нужно лишь… – начал он с горячностью, но вдруг помрачнел и замолк, нахмурив брови.
– Да? Неужели? Вы так считаете? – спросил я, стараясь скрыть иронию, прозвучавшую в моем голосе.
На лице Шама отражалось сильное внутреннее напряжение. Я заметил, как побелели его пальцы, сжимавшие мраморное яблоко.
– Да, я в этом абсолютно убежден. Нужно лишь придумать свою жизнь.
Я едва сдержался, чтобы не пожать плечами, и, закуривая очередную сигарету, нарочито громко щелкнул крышкой маленькой золотой зажигалки, которую мне подарила Мариетта в день подписания своего первого контракта. Сделав всего несколько затяжек, я затушил сигарету о край пепельницы, смяв окурок на манер Роберта Митчема… чтобы тут же достать из пачки следующую сигарету. Некоторое время я молча курил, рассматривая свое отражение в застекленной рамке, стоявшей на полу напротив кровати. Я подготовился к этому визиту с особой тщательностью. Никогда раньше я не отождествлял себя со Строхаймом сильнее, чем теперь… но с молодым Строхаймом, думал я, едва заметно поворачивая голову из стороны в сторону, с современным Строхаймом в куртке из мягкой матовой кожи, с прямым затылком и коротко подстриженными волосами. Я казался себе красивым, просто неотразимым и рассчитывал справиться с этой парочкой быстро и без особых проблем!
– А вам известно, Шам, что из всех творцов-кинематографистов единственным, если не считать Орсона Уэллса[18], кто попытался придумать, как вы выразились, свою жизнь, был Эрих фон Строхайм?… Во всяком случае, он старался найти свой путь в том новом искусстве, каким был в те годы кинематограф. Вы только представьте: он извел многие километры пленки, снимая фильм, который должен был называться «Жадность». Настоящий шедевр об одержимости золотым тельцом. На самом деле это было грубое нарушение пресловутого голливудского принципа разумного кино. Фильм не вышел из стадии негатива и был уничтожен на студии «Метро-Голдвин-Мейер». Вот что ожидает того, кто – вопреки всем – рискнет «придумать свою жизнь».
– Скорее это тесное переплетение жизни и искусства, которое воспринимается как невыносимое, – сказал Шам.
– Вы так считаете? Нужно еще найти свой путь…
– Свой путь не находят, – с напряжением в голосе возразил Шам, – путь открывается перед тем… перед тем, кто сбился с пути, кто знает, по правде говоря, то, чего не хочет знать, и, стало быть, осмеливается показать себя таким, каким является на самом деле… перед тем, кто имеет мужество показать себя, – на его губах промелькнула странная улыбка, – уязвимым… таким, каким в действительности является любой человек в глубине души… э-э… в глубине самого себя…
Душа! Неужели?! Так вот, стало быть, в чем дело! Шам быстро спохватился, но слово было сказано, и эта банальность, конечно же, тут же вызвала у меня ироничную улыбку. Наш задушевный разговор здесь, в их комнате, казалось, парализовывал его все больше и больше. Я понимающе подмигнул ему, словно хотел сказать: «Ты попался, дружище!» Но я не стал ждать его реакции и, быстро встав с кровати, повернулся к нему спиной. Я сделал несколько шагов в одну сторону, затем в другую, насколько позволяла теснота мансарды; при этом дважды едва не наступил на черную замшевую туфельку, лежавшую на боку рядом с другой, стоявшей прямо на своем каблуке-шпильке. На стуле я с волнением заметил чулки со швом – в те годы были только такие, – очень тонкие, дымчатого цвета, и кучку черного кружевного белья с видневшимися кое-где затяжками; из кружевной пены стальными глазками поблескивали маленькие металлические застежки подвязок. В моем сознании мгновенно мелькнула невыносимая, резкая, как боль от ожога, картина: она раздета… или скажем так: она одета только в эти черные кружева, которые мое воображение вынесло на грань приличия… особенно в этом месте, являвшемся, по сути дела, большой кроватью. И, конечно же, я подумал о Люсиль Ле Сюёр, о той, кто позже вскружит головы миллионам мужчин, да, о будущей Джоан Кроуфорд, когда она еще принимала участие в том, что стыдливо называли стриптиз-вечеринками… в то время, как Строхайм Проклятый снимал свой «Свадебный марш», безумный фильм, в котором полуголые женщины, распластанные на медвежьих шкурах, были отданы во власть бессильных бульдогов. Взбудораженный обрушившимся на меня потоком образов, сравнимых по своей изощренности лишь с тем, что может дать кино, я резко обернулся к Шаму и, глядя ему прямо в глаза, спросил с легким оттенком горечи:
– Если честно, вы верите в искренность? Вы действительно считаете, что быть искренним – значит показывать себя таким, каков ты есть на самом деле, каким ты себя видишь в собственных глазах? То есть, в некотором смысле, вскрыть карты, играть в открытую? А вам не кажется, что нам следует скорее проявлять изрядную долю цинизма и презрения к людям, чтобы сносить свою принадлежность к роду человеческому? Чтобы соглашаться быть этим разумным животным, имя которому человек?
Тут, к своему превеликому удивлению, я поймал себя на мысли, что произношу совершенно избитые фразы, вкладывая в них как раз столько глупой искренности, сколько могут себе позволить лишь подростки с задержкой умственного развития. И без всякого логического перехода я вернулся к разговору о Строхайме – больше из чувства досады, что в некотором смысле угодил в ту же ловушку, что и Шам, чем из потребности высказаться:
– По слухам, что ходили в Голливуде, фон потребовал якобы, чтобы все статисты, снимавшиеся в «Карусели»[19] в качестве солдат и офицеров императорского полка, носили под мундирами – значит, невидимое постороннему глазу, – мужское нижнее белье из черного шелка, сшитое на заказ по индивидуальным меркам и украшенное вышитым гербом Габсбургов. Что вы на это скажете, Шам? Когда кинорежиссер требует, чтобы «настоящим» было все, чего даже не видно, это признак искренности или признак цинизма и презрения к человечеству? Поговаривали, что Висконти[20] тоже заставлял заполнять шкафы и буфеты настоящим столовым серебром, хрусталем и вышитым столовым бельем, хотя за весь фильм эти шкафы, представлявшие собой часть декора, ни разу не открывались. Ну, что это? Искренность? Презрение к ничтожному человечеству и его деньгам?
На лице Шама застыло выражение безнадежности, казалось, он безуспешно пытался понять: о чем идет разговор, где пропала Алекс?
Меня переполняли злость, ирония и высокомерие, совершенно неуместное в этой мансарде, забитой картинами, в которых я ничего не понимал. С нарастающим раздражением я продолжил:
– Так ли уж необходимо выкладывать свои карты на стол? Всем известно, что на умело крапленых картах и без того все видно. Стало быть, какой прок в проверке?
Я в очередной раз едва не наступил на шпильку Алекс, а коленом чуть задел ее чулок, который на мгновение пристал к брючине, будто собрался следовать за мной. Я с трудом удержался, чтобы не подобрать и не скомкать его в кулаке, эту интимную оболочку ее плоти. Но больше всего меня раздражало кажущееся спокойствие Шама. Несомненно, он видел мою игру насквозь, и мои крапленые карты могли обмануть лишь меня самого.
– Кто жульничает, а кто нет? – продолжал я. – Согласитесь, Шам, жизнь была бы чудовищно пошлой и скучной, если б нашим уделом была искренность. Кто говорил: «Как все было бы просто, если бы было достаточно любить»? Ах, да! Камю![21] Признайте: банальность подобной истины таковой и останется, даже если ее изложит столь авторитетный автор.
Шам смотрел, как я мерил шагами узкий проход между стеной и кроватью, и с его спокойного и в то же время замкнутого лица не сходила какая-то вымученная улыбка. Конечно, он ждал, когда же я, наконец, уйду, но не говорил об этом вслух. Он знал, что я не покину мансарду до тех пор, пока не вернется Алекс, и что слова, которыми мы обменивались, служили лишь одной цели: завуалировать истинную причину моего визита. Да, я упорно стоял на своем и отчаянно тянул время! Шам, в свою очередь, не скрывал, что с трудом терпит мое присутствие. Он не мог выставить за дверь незваного гостя, поскольку тем самым показал бы, что прекрасно понимает, почему я нахожусь здесь этим утром, зачем Верне ввел меня в их дом и с какой целью я хотел завоевать его, Шама, доверие… зная, что избрал для этого не самый лучший способ. Впервые в жизни я засомневался в себе, в своей неотразимости – как написала бы одна из наших современных романисток, – да, я начал сомневаться в своей способности к обольщению. Разворачиваясь в узком проходе мансарды, я через раз почти натыкался на зеркало, в котором с четкостью правильно построенного кинокадра отражалась вся комната. Я видел самого себя, за спиной – смятую постель, на которой сидел Шам в окружении книг и картин. В желтоватом свете дня изображение в зеркале выглядело слегка выцветшим и размытым. Охваченный странным чувством собственника, я рассердился на Алекс за то, что она довольствовалась этой каморкой, откровенная убогость которой вкупе с царившим в ней беспорядком внезапно показалась мне отвратительной. Меня захлестнула волна злости оттого, что я видел там себя; я, муж Доны, видел в этом несчастном зеркале себя, совершенно неуместного там с моей почти армейской выправкой, элегантностью и строгой стрижкой по-арийски белокурых волос. Я резко развернулся на каблуках и неожиданно отвердевшим голосом отчеканил:
– Если любовь и творчество требуют отказа от игры, то я никогда не буду любить и ни за что не стану творить!
Последняя фраза еще не успела отзвучать в их жалкой мансарде, как появилась Алекс, запыхавшаяся от быстрого подъема на седьмой этаж. Весело окликнув Шама, она влетела в комнату, поставила на пол пакет с провизией и, удивленная моим присутствием, уставилась на меня, с трудом узнавая вчерашнего гостя. Но ее губы уже складывались в восхитительную улыбку. Алекс показалась мне еще более роскошной, – если такое возможно, – чем накануне. Она была одета в узкие джинсы и просторный мужской свитер, под которым я с волнением угадывал белизну ее голых грудей с просвечивавшими через петли крупной вязки сосками. Я извинился за свой визит, заставший их врасплох, «но я горел нетерпением, Алекс, преподнести вам этот альбом фотографий из самых красивых эпизодов тех фильмов, о которых мы говорили вчера утром». Она взяла книгу, перелистала ее и, бросив на меня короткий взгляд, в котором слились воедино насмешка и удовольствие, поблагодарила за подарок. Больше всего ее внимание привлекла фотография Марлен Дитрих – бесспорно, самый необыкновенный снимок в альбоме, – прекрасное лицо светской львицы наполовину скрывала косая тень от широкополой шляпы, на виду оставалась только крутая арка высоко подведенной брови над полуопущенным веком, окаймленным бахромой густых длинных ресниц. Эта волнующая, загадочная маска с вечно современной улыбкой, которую лишь такой сумасшедший, как Штернберг, не побоялся нарисовать на человеческом лице, казалось, по-настоящему зачаровала Алекс. Она даже показала снимок Шаму – скорее, чтобы подключить того к разговору и заставить участвовать в диалоге, завязавшемся между ней и мной, чем из настоящего интереса. Все это время я с удовольствием наблюдал за движениями ее длинных гибких пальцев с тщательно ухоженными ногтями, покрытыми бледно-розовым лаком. Что бы она ни держала в руках, чуть великоватых для женщины, благодаря этим ногтям выглядело изящным и ценным. Я заметил, что Алекс носила те же кольца и браслеты из серебра, что и вчера, и, как я убедился впоследствии, никогда с ними не расставалась. Два серебряных кольца мягко поблескивали на ее безымянных пальцах: одно, в форме ириса, явно датировалось прошлым веком; второе было сделано в виде печатки из старинной монеты с чьим-то полустертым профилем, деликатно оправленной ажурным орнаментом в виде переплетенных восьмерок. Но ярче всего сверкали на запястьях Алекс два широких эфиопских браслета, которые еще называют рабскими. Они действительно будили воображение и заставляли видеть в них тяжкие невольничьи «оковы»… Серебряные взблески отмечали каждое движение ее рук, подчеркивали их редкую красоту. Наконец она поблагодарила меня и небрежно поставила голливудский альбом на заваленную всяким хламом полку, где его, как я понял, ждало окончательное забвение.
– Я говорил Шаму, что завидую тому, как вы с ним живете. Мы с Мари жили так же беззаботно, как и вы… первый год после свадьбы. А потом все вдруг так быстро изменилось…
Я шагнул в нишу мансарды и уткнулся лбом в оконное стекло. Некоторое время я стоял спиной к ним и нарочно молчал, рассеянно считая окна на этом же этаже в доме напротив. Наверняка это были комнаты прислуги. Не знаю почему, но я отметил, не придав тогда этому значения, что все они казались свободными. Как ни странно, но в жизни ничего не происходит случайно, все увязано – как нам предстоит убедиться – в непрерывный ряд событий, кажущихся совершенно незначительными и не заслуживающими внимания. Без всякой задней мысли я посмотрел вниз, на улицу, отыскивая взглядом вход в здание, и наконец, заметил его далеко внизу с прилегающим участком тротуара, который пересекали маленькие фигурки. Дети выходили из находившейся неподалеку школы, и их щебет долетал сюда, на седьмой этаж. «Внимание! – говорил я себе. – Сейчас самое время показать себя слабым, растерянным, несчастным. Нужно потянуть время, нельзя уходить так быстро; Алекс и Шам должны привыкнуть к твоему присутствию; ты должен существовать для них. И, главное, она должна понять, до какой степени ты одинок, покинут». Давая понять, что я нахожусь в таком эмоциональном состоянии, когда просто не могу обернуться и показать посторонним свое беззащитное лицо, я продолжал сетовать на жизнь и разыгрывать из себя само оскорбленное достоинство. Все так же рассеянно разглядывая пустые окна в доме напротив, я выдавливал из себя рваные фразы:
– Нас охватило безумие. Эта внезапная популярность… В один прекрасный день… Все между нами пошло прахом… Поверьте, я едва пережил этот удар… Я тут, рядом, но в качестве постороннего наблюдателя… Я ей говорю: – Осторожно, Мариетта, успех вскружил тебе голову… Я тут, в ее тени, жду ее все вечера напролет… иногда до рассвета… Она знает, что я тут, один, совсем один. Я и впредь буду рядом, как преданный пес, и она знает это… Я никогда не брошу ее, потому что всегда буду нужен ей.
По-прежнему стоя к ним спиной, я продолжал жаловаться на свою судьбу, стараясь пробудить в них сочувствие. Прежде всего, я надеялся разжалобить Шама и тем самым вывести его из игры. А для этого нужно было, чтобы он проникся моими мыслями, пережил в своем воображении это великое несчастье – быть покинутым любимой женщиной. На самом деле он должен был прочувствовать на своей шкуре то будущее, которое я ему уготовил. Что касается Алекс, то тут я был уверен: пробудить в ней жалость мне не составит большого труда. Какая женщина останется глухой к голосу покинутого мужчины? Что может взволновать ее больше, чем мужчина, я бы сказал «рыцарь», готовый преклонить колени перед Женщиной… ибо всегда следует помнить: то, что приносится в жертву ради любви одной из них, в некотором смысле является жертвоприношением для всех. Это звучит несколько старомодно, но, если вдуматься, что такое чувства, как не вышедший из употребления хлам, старое тряпье, которое мы используем, чтобы как следует поразвлечься на грандиозном бале-маскараде этого загнивающего века?
В итоге, я сделал видимое усилие, чтобы обернуться; да, я обернулся – наконец-то! – делая вид, что заставляю себя открыто встретить их взгляды после горьких, полных разочарования слов, которые, казалось, поставили меня в неловкое положение. Мимоходом я зафиксировал в зеркале крупный план молодого Строхайма, встревоженного и тоскливого, каким выглядел старый Строхайм в последних эпизодах знаменитого «Сансет бульвара»[22]. Мне показалось даже, что мои глаза едва заметно косили из-под чуть нависающих век. Словно стараясь скрыть свою неловкость, я подошел к картинам, составленным у стены, достал первую попавшуюся и сделал вид, что внимательно рассматриваю ее. Решив, что я слишком поглощен этим занятием и не вижу ее, Алекс бросила вопросительный взгляд на Шама. Тот ответил ей полуулыбкой и пожал плечами. Тогда Алекс не очень уверенно произнесла:
– Не хотите ли… пообедать с нами?
Я поднял голову и изобразил на лице признательную нерешительность человека, который не хотел бы никого беспокоить… но чрезвычайно счастлив полученному приглашению. Уверен, что в этот момент мои глаза больше не косили. Только что был сделан еще один шаг к намеченной цели.
– С удовольствием! Но это я хочу пригласить вас. Не возражаете? – Я бросил взгляд на часы. – Не пойти ли нам пообедать на киностудию? Мне бы хотелось познакомить вас с Мариеттой. Я ей много рассказывал о вас этой ночью.
Произнося последние слова, я смотрел на Алекс, словно хотел ей сказать, что речь шла исключительно о ней, и теперь она прочно, – и, надеюсь, болезненно, как заноза, – засела в сознании Маридоны. Наконец, чтобы показать всю тонкость своей натуры и подчеркнуть значение Шама, я с искренней озабоченностью воскликнул:
– Но я, наверное, нарушаю все ваши планы? Шам, вы, видимо, собирались поработать?
На что он, к моей превеликой радости, ответил:
– Вовсе нет. Напротив, в данный момент меня устраивает любая возможность отложить кисти в сторону.
Вот те на! Что еще за «в данный момент»? Что значит это «в данный момент»?
Обнимая Алекс за плечи, Шам добавил:
– Ты согласна, милая?
– Конечно, согласна! – Ее голос звучал весело и нетерпеливо.
Я с трудом скрывал свое ликование.
Стремительным движением Алекс подхватила свои шпильки, чулки, горстку скомканного кружевного белья и так же быстро скрылась в закутке, который служил им кухней. Мы услышали… Я с волнением услышал шорох сбрасываемой одежды и ни с чем не сравнимый шелест шелкового белья, скользящего по телу. Какой восхитительный, какой интимный момент! Выражаясь языком современных дураков-педантов, я мысленно «удалил» Шама. Но это было именно так! Мне вдруг показалось, что дело движется чересчур быстро и я, едва начав свою авантюру, уже почти достиг желанной цели. Я курил и беседовал с беднягой Шамом, – да, мужская симпатия, которую я испытывал к нему, была окрашена грустью за будущего одинокого мужчину, каким ему вскоре суждено было стать! – при этом ни один шорох, доносившийся из-за перегородки, не ускользал от моего внимания, и когда Алекс появилась в комнате в темно-зеленом английском костюме и кремовой атласной блузке – такие были в те годы в моде – я окинул ее пристальным взглядом, не упуская ни малейшей детали. Особенно мой взгляд притягивали ее длинные точеные ноги, затянутые дымчатой паутинкой тех самых чулок, которые совсем недавно так комично цеплялись за мои брюки. В лодочках на шпильках она выглядела еще выше, а такой легкой и грациозной походки я до сих пор не видел ни у одной женщины. Я смотрел на нее, прищурив глаза, словно она уже принадлежала мне, и старался сдержать рвущийся наружу восхищенный возглас, который лишь укрепил бы Шама в его подозрениях относительно моих истинных намерений. Признаюсь, в этот момент я страстно желал, чтобы Шам сам приложил руку к краху их «любви-страсти» и даже ускорил его приступами ревности, которые очень скоро стали бы невыносимыми, утомили бы Алекс и истощили ее терпение.
Конечно, было бы заманчиво с первых же страниц этой хроники проанализировать причины, которые изменили, я бы даже сказал, перевернули мое отношение к Шаму. Вместо того, чтобы копать яму самому себе, превратившись в отвратительного в своих подозрениях и бесконечных упреках типа, он смог разрядить ситуацию, оказавшись, вопреки всем моим ожиданиям, невосприимчивым и безразличным к бурному напору, развитому мной, чтобы отбить у него любимую женщину. По правде говоря, он не мешал мне открыто вертеться вокруг Алекс и, насколько это возможно, влиять на нее, без всяких колебаний согласившись окунуться вместе с ней в атмосферу обаяния, которую я постарался быстро создать вокруг них. И если хорошо подумать, то вот как я вижу теперь, по прошествии полувека, своеобразные способы, которые он использовал, чтобы нейтрализовать меня. Вместо того, чтобы встать в позу спесивого самца, принимающего в штыки соперника, вторгшегося в пределы его территории, он встретил меня почти женственно, проявив уступчивость и обаяние, словно те чары, которыми я околдовывал Алекс, предназначались не только для нее, но для них, да, для них обоих. Он оказался восприимчив к этим чарам, и, стало быть, отвечал мне тем же. Поймите меня правильно – нет причин сомневаться в его принадлежности к мужскому полу, я бы даже сказал, что именно его мужское начало покорило мою скрытую женственность, ту самую, с которой я в то время яростно боролся, отождествляя себя с кинематографическим пруссаком Строхаймом. Скажу сразу: между нами был не классический «любовный треугольник», а нечто другое, неизученное, ибо подобная ситуация считается, как правило, скандальной – и, следовательно, замалчивается – «… поскольку эта ситуация со всей очевидностью показывает, сказал однажды Шам, когда мы уже стали друзьями, что все мужчины, подчеркнуто выставляющие напоказ свою мужественность, на самом деле более женственны, чем могут себе это представить, поскольку неосознанно борются с божественной женственностью, которая является их составной частью, как, впрочем, каждого из нас, и которую мы должны с благодарностью принимать».
Да, именно так сказал мне Шам в один прекрасный день. К тому времени он уже почти сорвал все мои планы, и я начал всерьез сомневаться в своих разрушительных способностях. В то время я действовал, если можно так выразиться, вслепую – на манер Дон Жуана, который всегда руководствовался только своим «животным инстинктом», как утверждал Шам. По его мнению, мое поведение было обусловлено полным неведением и донжуанским отрицанием собственной женственности. Ах, если б я сумел проникнуть в мысли Шама, то как просто смог бы забить клин между ним и Алекс, скользя вокруг них в бескрайнем океане всеобщей женственности! Должен признаться, что я – как и все мужчины – много раздумывал над своей женской составляющей, присутствие которой, несмотря ни на что, ощущалось во мне довольно сильно. Не раз бывали случаи, когда я, в одиночестве ожидая дома Мариетту, почти с яростью переодевался в ее одежду, испытывая особое, порочное наслаждение от прикосновения к телу ее нижнего белья, что вызывало у меня дрожь неописуемого восторга… Каждый раз я выходил из этого состояния одурманенным и униженным, но в то время все мои попытки положить конец подобным двусмысленным утехам заканчивались ничем. Раз и навсегда мне пришлось признать, что в сексуальных устремлениях мною однозначно и безусловно двигали – и всегда будут двигать – исключительно мужские начала, но в глубине души я всегда буду сожалеть о том, что не смог познать изнутри необыкновенные эмоции женщины, в глубь которой мужчина проникает через вожделенную расселину ее лона… Как лучше описать эту зависть, которую, я уверен, втайне испытывают многие мужчины? Вот поэтому, восставая против всего того, что могло показаться мне женским в моей мужской сущности, какая-то неизведанная часть меня самого страдала при мысли, что ей придется умереть, не испытав состояния женщины. И, как всегда, неотразимый ответ на свои тайные желания человечество находит в мифологии: лучше быть Тирезием[23], чем андрогином![24] То есть не мужчиной и женщиной одновременно, а как прорицатель Тирезий: сначала быть мужчиной, потом стать женщиной, затем снова мужчиной. Этим и продиктовано мое стремление к уединенному травестизму в надежде почувствовать поверхностью своего тела те ощущения, которых я никогда не смогу испытать во плоти изнутри их столь желанного женского лона. Все эти запутанные лямки и тесемки, словно тисками сдавливающие одни части женского тела, чтобы лучше подчеркнуть другие, использовались испокон веку – либо под давлением моды, либо обстоятельств, – чтобы женщина ни на миг не забывала, что она, прежде всего – тело. О его хрупкости постоянно напоминают высокие каблуки, легко рвущиеся полупрозрачные, воздушные ткани, наконец, ее сладостный тайный плод, скрытый, и в то же время легко доступный для ласк или насилия. Разве этого недостаточно, чтобы оправдать наше существование в качестве мужчин?!
Этим утром мне удалось без особого труда выманить их из убогой мансарды, в которой им было так хорошо вместе. По-прежнему одержимый голливудскими штампами, я рассчитывал на один из неотразимых, как мне казалось, приемов того времени, позволявший пускать пыль в глаза хорошеньким и особенно желанным женщинам. Если помните, в те годы был автомобиль, обладавший загадочной способностью пробуждать в женщине самку, ее тайные страсти и желания, стремление к импровизации и жажду приключений. Я говорю о «Бьюике», выпускавшемся в начале пятидесятых. Тогда Мариетта подарила мне эту машину, чтобы как-то отвлечь меня, умаслить, а заодно и погасить сильнейшее раздражение, которое вызывали у меня те вольности, что она позволяла себе на стороне. Этот действительно великолепный автомобиль я предусмотрительно припарковал прямо перед черным входом – Алекс и Шам всегда пользовались им, чтобы попасть в свою мансарду. Кто из нашего послевоенного поколения не питал слабости к этой большой роскошной машине, похожей внутри на спальню, с полированными клыками на хромированном бампере, выступающими вперед, как фантастические пулеметы, под сверкающей радиаторной решеткой, отражающей, словно в кривом зеркале, тот уродливый мир, в котором мы обречены перемещаться? Существует ли в природе место более «эротическое», чем это любовное гнездышко, благоухающее запахом новой кожи? Посадить туда Алекс уже само по себе означало некое обладание ею… а если с ней посадить еще и Шама, то разве это не будет означать отхода от выбранного ими собственного пути… и согласия Шама подчиняться чужим решениям? Я с настоящим волнением услышал, как приглушенно хлопнули тяжелые двери «Бьюика», закрываясь за ними с обманчивой мягкостью дверцы банковского сейфа. Мы втроем устроились на переднем сиденье, как на диване, массивная машина плавно и бесшумно тронулась с места, и мы, ощущая на лицах теплые лучи солнечного света, почувствовали себя героями американского фильма. Алекс вытянула ноги и, откинувшись на спинку сиденья, положила голову на плечо Шама. Касаясь пальцем приборной доски, сделанной из древесины ценных пород, она сказала:
– Потрясающая машина. Жаль только, что она без откидного верха.
– Да? А в таком виде она кажется вам не столь эффектной? Вам действительно хотелось бы, чтоб у нее был откидной верх?
– О, нет, мне все равно… Однако при ваших возможностях…
Мне стало не по себе от ее замечания, высказанного не совсем уверенно ленивым и безразличным голосом. «Значит, ты предпочла бы машину с откидным верхом? Ну, это пустяки», – подумал я, нажимая на педаль газа.
Алекс сбросила одну из туфелек и подтянула ногу под себя.
– Тут не меньше места, чем в нашей комнате, ты не находишь, Шам? – в ее голосе звучали одновременно нега, ирония и чуть ли не вызов.
Она погладила Шама по щеке, и этот безобидный жест, который при других обстоятельствах я бы даже не заметил, всерьез разозлил меня. Я не потерплю, чтобы она гладила его по щеке в моей машине. Смешно, не правда ли? Я ревную, я, Дени Денан! Не поворачивая головы, я произнес мягким, чуть взволнованным тоном:
– Я рад, что вы согласились поехать со мной, да, составить мне компанию. Вы себе представить не можете, как долго сейчас тянутся для меня дни… Какие они длинные… бесконечные…
Я сжал губы и нахмурил брови, показывая, каких усилий мне стоило держать себя в руках. Я вел машину, сидя подчеркнуто прямо, – мне всегда нравилось держаться с этакой элегантной чопорностью, отмеченной надменностью и сдержанной силой, что выглядело особенно выигрышно на фоне нейтрально-серых городских пейзажей, все быстрее и быстрее мелькавших за окнами автомобиля.
– Очень неприятно тащиться в хвосте… звезды.
Я произнес это обесценившееся слово с той же отстраненностью, с которой вел свою вызывающе помпезную машину, достойную свежей и дешевой популярности моей жены Маридоны. По-прежнему не глядя на Алекс, я спросил:
– Вас никогда не привлекала артистическая карьера?
Мой вопрос развеселил ее, она всем телом повернулась ко мне и привалилась спиной к Шаму, который обнял ее, положив свою руку ей под грудью. Теперь их щеки соприкасались.
Я продолжал настаивать:
– В театре… или в кино?
– Нет, никогда…
– Никогда? Неужели?
Я повернул голову и встретил устремленный на меня безмятежный взгляд Алекс.
– Такой ответ услышишь не часто… Очень жаль… Вы не будете возражать, если мы перейдем на ты? Мне кажется, что наступил такой момент, когда это возможно либо сейчас, либо никогда. В любом случае, – добавил я, разражаясь притворным смехом, – вас, похоже, не так просто разделить, и если даже я буду обращаться к вам на ты, то это будет скорее вы, чем ты…
Я пожалел, что произнес последнюю фразу, разозлился сам на себя и на какое-то время замолчал. Сидящие рядом Алекс и Шам также хранили молчание, тесно прижавшись друг к другу. Мы ехали по отвратительно замощенной периферийной улице, – кажется, это был бульвар Ла Рэн, – впрочем, в то время этим отличалось большинство проспектов, выходивших за пределы Парижа, и колеса машины производили шум, похожий на звук рвущейся ткани. На перекрестке я резко свернул на другую улицу, проехал вдоль Сены, и наконец мы добрались до квартала Бийянкур, где размещались порядком обветшалые павильоны киностудии.
Конечно, она меня обманула! Сегодня команда Верне заканчивала натурные съемки неподалеку от Шантильи. Как всегда, она обманула меня без особой на то необходимости, просто ради того, чтобы не говорить правды, думал я, сжимая кулаки и раздраженно шагая через безлюдную съемочную площадку, где несколько рабочих заканчивали монтаж ужасных декораций розовой спальни, поглядывая на меня с насмешливыми улыбками.