Текст книги "Любовь напротив"
Автор книги: Серж Резвани
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Сегодня я рассказываю об этой картинке, которая все еще волнует и неотступно преследует меня, вовсе не для поиска удовольствия в полузабытом и столь волнующем меня эротическом опыте, погребенном ныне под массой прочих воспоминаний, а для того, чтобы наиболее точно изложить все последующие события. Я до сих пор сожалею, что не смог повлиять на развитие моих отношений с Робертой и Гарольдом, и остался для них не более чем «любовной игрушкой». Этот эпизод навсегда остался в моей памяти, как и некоторые чужие картинки, ставшие моими по причине их красоты. Вот, к примеру, «Королева Келли»[16]… Глория Суонсон, стоя на коленях на кровати, склонилась над офицером, рядом с которым лежит бутылка шампанского. С обесцвеченной шевелюрой и в облегающем черном платье, украшенном драгоценностями, она выглядит просто сногсшибательно в жемчужном сиянии настенных светильников алькова, в глубине которого мягко поблескивают мраморные фигуры роденовского «Поцелуя». Нематериальность такого ускользающего момента, хоть и сохраненного на пленке, может вызвать во мне эмоции, от которых просто захватывает дух. Нет, я никогда не удовлетворюсь тем, что можно потрогать руками! Я могу коллекционировать только фантомы разрозненных образов. И лишь потеряв Алекс и Шама, я сегодня с удовольствием воскрешаю их в своей памяти.
«Нужно либо самому быть шедевром, либо уничтожить один из них». Мне нравится приводить эту максиму, в основе которой, по правде говоря, лежит искаженное мною слово Оскара Уайльда, на мой взгляд, чересчур благонамеренное и женственное… Уайльд сказал: «или носить один из них». Едва ли я могу лучше передать свое отрицание значимости различных вещей и явлений, особенно когда это «носить» позволяет почувствовать громадный заряд подспудной женственности, сводившей с ума самого Уайльда. Женщины действительно несут на себе всю тяжесть мира, тогда как мы, мужчины, по своей природе являемся огненными клинками, созданными, чтобы разделять, сжигать, разорять. То же самое относится и к Алекс: когда я впервые увидел ее великолепие под крышей этого ветхого дома, расположенного неподалеку от Марсова поля[17], и стоящего чуть позади Шама, каким я описал его выше, то понял, что пришел не просто с целью сохранить их образ, но, прежде всего, чтобы разрушить его. Я был посланником судьбы, в чем нисколько не сомневался! И, входя в их мансардную комнату, подумал: это Роберта и Гарольд, да, это их я наконец-то отыскал!
И хотя Алекс и Шам внешне не имели с ними ничего общего, они были похожи, как две капли воды! Это сходство в сочетании с единством окружавшей их ауры привлекали меня и в то же время вызывали отвращение! Я должен вмешаться и положить конец этой страсти – выражаясь языком недотепы Верне, – памятуя о любовниках из отеля над озером. Спираль вечного возвращения явно привела меня к аналогичному случаю, с той лишь разницей, что теперь, как мне представлялось, я был способен управлять ситуацией. Идея паразитировать на их любви выглядела не очень приличной, но сама по себе была вполне жизнеспособной и действенной, а слова, составлявшие ее, звучали словно музыка. Да что там, сама идея была музыкой! Их лица, прижавшиеся щекой к щеке, формировали единый образ, который волновал меня до крайности. И это словно подстегнуло меня. Я ликовал, жизнь внезапно опьянила меня. «У меня появилась цель, я существую!» – думал я. Да, проходя дальше в их комнату, я едва сдерживал дрожь нетерпения и удовольствия оттого, что они оказались столь совершенными, похожими, едиными в своих мыслях и желаниях. Слегка покраснев – я краснею, когда захочу, и часто пользуюсь этим в своих целях, – я сказал:
– Действительно, я рад… мне нравится… – тут я замешкался, как если бы слово, которое я собирался произнести, было неприличным или не совсем уместным, – мне очень нравится ваше творчество.
Верне одобрительно, но совершенно неуместно подмигнул мне: Дени Денан хорошо справляется со своей ролью. Я почувствовал раздражение от заметной неловкости и суетливости Верне… и в то же время я был доволен, что он по достоинству оценил мои актерские способности. Меня ничто так сильно не заводит, как удовольствие от лжи в присутствии сообщника. Я никогда не видел работ Шамириана, о чем прекрасно знал Верне, и потому находился в деликатной ситуации, когда приходилось дурачить будущую жертву на чужой, совершенно неизвестной мне территории. Более того, я уже говорил, что не люблю ни художников, ни живопись, поэтому должен был разыгрывать комедию вдвойне тоньше в присутствии Верне, под его иногда чересчур уж одобрительными и восхищенными взглядами. Я улыбался и с удовольствием видел свою симпатичную и такую невинную улыбку, отражавшуюся в стекле рамки с гравюрой, висевшей на стене мансарды. В ответ на мои слова Шам сделал неопределенный жест, который я трактовал следующим образом: «Мне нравится то, что вы говорите, но лично мне не нравится моя живопись». Возможно, у меня слишком сильно развито воображение. Неважно! Но похоже, что этот недотепа Верне тоже почувствовал унылое настроение Шама, потому как воскликнул с деланной и оттого раздражающей жизнерадостностью:
– Ну, будет, будет, старина Шам! Дени без ума от твоей живописи. Он пришел, чтобы купить у вас… чтобы купить у вас… картины…
От этого «у вас» я поморщился, как от зубной боли. Еще одно слово, мелькнула мысль, и дело с треском провалится. Я украдкой наблюдал за Шамом и Алекс. Признаюсь, они мне чертовски нравились! И от этого у меня по спине бежали мурашки удовольствия, возбуждения, любопытного ожидания. Все в порядке, я чувствую себя у них, как дома, думал я, пока мы шумно рассаживались вокруг импровизированного стола, которым служила чертежная доска, положенная на козлы. Могу с уверенностью сказать, что за едой я превзошел самого себя. Сначала я обращался главным образом к Шаму, но то, что я говорил, перестраивалось в зависимости от реакции Алекс. Я щеголял остроумием, Алекс с удовольствием смеялась, и для меня не было награды лучше, чем видеть, как вдруг озаряются ее задумчивые, серьезные глаза. Я говорил о разных вещах, но ни на чем не останавливался надолго. В некотором роде я запускал пробный шар, чтобы прощупать характерные особенности этой пары, которая все больше и больше привлекала меня. Пытаясь произвести впечатление, я лучился обаянием и искрился юмором. В конце концов, я заговорил о кино, и тут к своему удовольствию заметил, что эта тема всерьез увлекла Алекс. Как и я, она видела большинство американских фильмов, и мы, заговорщически посмеиваясь, начали вспоминать некоторые эпизоды из них. Шам помалкивал и, казалось, скучал, пока Верне рассказывал ему о своем фильме и всяких прочих пустяках, стараясь отвлечь Шама своей болтовней и как можно скорее укрепить свои позиции между мной и Алекс в лагере приверженцев чудес Голливуда. К счастью, на первой же встрече мне удалось выявить тему, к которой Шам проявлял явное пренебрежение, тогда как Алекс получала от беседы истинное удовольствие. А это означало, что мы уже стали в некотором роде сообщниками, но без Шама.
После обеда Алекс убрала со стола посуду, и Шам с помощью Верне разобрал его. Посреди мансарды образовалось пустое пространство – место, где должен был разыграться второй акт небольшого фарса с участием «любителя живописи». Мы едва уместились на тесной кровати, подложив под спины подушки, пили кофе и, наконец, по просьбе Верне бедняга Шам – я говорю бедняга, потому как было заметно, что он чувствовал себя не лучшим образом, – показал несколько своих полотен. Он ставил их на станок и почти сразу же убирал, не произнося ни слова. Его движения были быстрыми и пластичными, хотя в них явно чувствовалась напряженность; в обращении Шама со своими работами сквозили пренебрежение, отстраненность и безразличие. От этого в комнате повисла гнетущая атмосфера неловкости и дискомфорта. Временами несносный Верне, присутствие которого теперь было более чем неуместным, подавал голос: этот недотепа считал, что Шам чересчур застенчив и слишком торопится менять картины на станке. Я, конечно же, помалкивал, всерьез играя свою роль любителя живописи со всеми ожидаемыми от него «заморочками». Прикуривая одну сигарету за другой, я изо всех сил изображал внутреннее напряжение, смешанное с удовольствием от рассматривания каждой картины. Но, сказать по правде, мои взгляды то и дело обращались в сторону Алекс, которая, подобрав под себя ноги, сидела рядышком на кровати. Я видел ее точно в профиль: руки лежат на бедрах, изящные кисти зажаты между круглых голых коленок. Напоминая грациозностью и позой античные статуэтки, она не сводила глаз со своего Шама, поддерживая его духовно и не скрывая восхищения демонстрируемыми полотнами. В своих оценках я, незаметно для присутствующих, опирался на непроизвольные движения ее тела, по которым мог судить о предпочтении, отдаваемом ею той или другой картине, при этом я старался сохранить с Алекс контакт через живопись того, кто до сего момента, пользовался ее особым расположением, чтобы не нарушить той атмосферы общности, что возникла между ею и мной – но уже без Шама – на почве голливудских фильмов. Я бы сказал, что смешение живописи и кино привело к возникновению доверия, и эта разновидность близости, чей вкус мы ощутили благодаря нашим любимым фильмам, совершенно естественно перенеслась на другую реальность – признаюсь, не представляющую для меня интереса, – картины этого художника, которого Алекс, как ей представлялось, любит. Уж не оттягивал ли я на себя, делая вид, будто мне нравятся те же картины, что и ей, какую-то долю той «любви-страсти» – выражаясь глупейшими словами Верне, – которой тот так восхищался и вместе с тем завидовал? Завидовал до такой степени, что согласился внедрить ее в самое сердце ангела-губителя.
Пока Шам возился с картинами, Алекс всем своим существом была рядом с ним, и я с раздражением думал, что вместе они составляют единое целое, и это просто невыносимо! Прищурившись, я наблюдал за ними сквозь дымовую завесу своей, как минимум, тридцатой сигареты. Да, их союз был прочен и нерушим, и об этом лишний раз говорило то, что с момента моего прихода они не обменялись ни взглядом, ни словом. Осознав сей факт, я почувствовал сильнейший укол ревности. Звучит смешно из уст постороннего человека, знакомого с ними всего пару часов, не правда ли? И, тем не менее, дело обстоит именно так: мне принадлежат все женщины, даже те, которых я никогда не видел. Что ни говори, а влечение слепо и потому видит всех женщин без исключения в образе какой-то одной. В данном случае Алекс легко могли бы заменить любые другие женщины, в этом преуспели кудесники американского кино, кого надо гримируя, раздевая и погружая в океан темных страстей.
В нашем присутствии Шам и Алекс между собой не разговаривали, и это доказывало, что они общались иным способом, что их постоянно связывали какие-то флюиды. Мне показалось даже, будто я вижу призрачные нити, протянувшиеся между ними. Ничто так меня не раздражало, как их мнимое взаимное игнорирование, похожее на сговор! Я ненавидел это молчаливое взаимопонимание! Чуть ли не каждая деталь в поведении хозяев мансарды теперь представлялась мне репликой в их безмолвном общении. Вот пример: между двумя переменами картин Шам рассеянно вертел в руках небольшой мраморный предмет, изображавший какой-то фрукт – кажется, яблоко, – который он так же рассеянно отложил в сторону, когда понадобилось снять со станка картину и поставить вместо нее другую. Я подумал: вот сейчас Алекс протянет руку и в свою очередь возьмет мраморное яблоко. И она действительно это сделала! Совершенно очевидно, она не осознавала, что делает, тогда как ее рука, ее тело знали и тянулись – возможно, независимо от сознания Алекс – к отполированному куску камня, еще хранившему тепло Шама. Да, ее рука, ее тело знали и жаждали этого тепла! Ужасно, не правда ли? Такие жесты-полунамеки надежно изолировали их от посторонних, гораздо надежнее, чем если бы они выставили нас с Верне за дверь. И вдруг я с растущим волнением заметил, как она, положив мраморное яблоко на сведенные колени, несколько раз машинально катнула его вверх-вниз вдоль своих длинных голых бедер – да будет вам известно, Алекс относилась к числу тех девушек, которые первыми без всякого смущения начали носить облегающие и чрезвычайно короткие юбки, постепенно выродившиеся в подобие набедренных повязок, поименованных ужасным термином миниюбка. Я был единственным, кто заметил ее полное невинного эротизма движение и сполна насладился им, стараясь ничем не выдать своего внимания. Все это время сознательная, я бы сказал, часть Алекс следила за каждым жестом Шама, пристальным взглядом сопровождала его хождения между станком и углом мансарды, заставленным картинами. И тот, словно купаясь в ее взгляде, наполненном нежностью и любовью, с нарочитой рассеянностью продолжал делать какие-то повторяющиеся знаки, отчего казалось, будто он находится где-то далеко – не только от нас, но и от самого себя – в тесном единении с ней. Конечно же, я был единственным свидетелем, не упустившим ни малейшей детали их необыкновенного общения, беззвучных призывов и призрачных объятий. Мог ли толстокожий Верне или любой другой зритель понять, почувствовать, разгадать такой тонкий язык любви? Признаюсь: все, что я увидел, укрепило меня в стремлении уничтожить этот «шедевр», чтобы овладеть им. Любой знак в силу своей непостижимости лишь усиливал накал этого желания, потому что каждый из них ставил под сомнение мою способность одержать верх. Что касается Верне, то, по его мнению, дела шли как нельзя лучше. В какой-то момент он даже отважился нахально подмигнуть мне, и я, опасаясь, как бы он не перегнул палку, поспешил вернуться к своей роли любителя живописи. С уверенностью, удивившей меня самого, я сказал:
– Мне нравится вот эта работа… – я перевел взгляд на девушку. – А что предпочитаете вы, Алекс?
Она засмеялась и, чуть смутившись, ответила, что не смогла бы сделать выбор.
– Да, и все же предположим: вас попросили выбрать картину. – Продолжая смотреть ей в глаза, я игривым тоном добавил: – Прошу вас, Алекс, выберите для меня картину, этим вы доставите мне истинное удовольствие.
Я поднялся, снял со станка картину и, подойдя к окну, повернул ее к свету.
– Вот эта вам нравится?
– Да… – она нерешительно смолкла. – Конечно, я…
Алекс бросила на Шама отчаянный взгляд. Мне показалось, что он «мысленно» пожал плечами. Я знаю, это слово если и не банальное, то довольно широко употребимое, но более подходящее мне не приходило в голову.
Она растерянно добавила:
– Но есть еще и другие…
Любитель живописи, которого я изображал, повернулся к Шаму:
– Вы согласны продать мне эту картину?
Слово было сказано, то самое неприятное слово, которого, по всей видимости, так опасался Шам. И тут же я почувствовал, что оно каким-то образом унижало его. Он бросил короткий взгляд на Алекс, но, как мне показалось, не смог завладеть ее вниманием. Что происходило? Неужели она особенно дорожила именно этой картиной? Шам медлил с ответом. Тогда я взял другую картину и повернул ее к окну, как первую:
– Тогда, может быть, эту? – признаю, Алекс была права: я и сам не знал, какую выбрать.
Я постарался повернуть разговор так, чтобы в нем еще раз прозвучало слово продавать. Все в их отношениях было таким тонким, неуловимым! Эта тонкость пьянила меня и в то же время раздражала. Совершенно очевидно, что, прикоснувшись к первой картине, я каким-то образом испортил Алекс настроение, однако стоило мне взять в руки другую работу, как его градус заметно повысился. Я намеренно вернулся к первой, делая вид, что еще не решил, каким все же будет мой окончательный выбор. Мраморное яблоко тут же появилось в руках Алекс, и она снова стала катать его на бедрах, но на этот раз заметно быстрее. Тогда, не переставая исподтишка следить за ее движениями, я стал развлекаться, расставляя другие картины по всей комнате. В зависимости от того, к каким полотнам я прикасался, ее красивые длинные пальцы то сильнее, то слабее сжимали каменный плод. И тогда меня словно озарило, я вдруг понял, что на самом деле покупал не картину, а их самих… причем и они, и я прекрасно сознавали это. Я тотчас же изменил свою тактику:
– Ну, хорошо, нам некуда торопиться. Чем больше я смотрю на эти картины, тем больше они мне нравятся… все без исключения. Может быть, вы согласитесь…
Но тут меня перебил этот идиот Верне, в очередной раз едва не завалив все дело.
– Конечно, они согласны! – воскликнул он с почти патетической убежденностью. – Что за вопрос! – И добавил те самые слова, которых не следовало произносить ни в коем случае: – Сейчас им как никогда нужны деньги.
Шам поставил на место очередную картину и медленно произнес, не скрывая иронии:
– Да, вы знаете, у художника все картины продаются.
Истинный смысл его слов был очевиден: продается все. Порядок, подумал я, завершим первый этап. Непринужденным и вместе с тем робким движением я достал бумажник, быстро вытащил все находившиеся в нем купюры и, не считая, положил их на кровать. На самом деле там было пять тысяч франков – сумма по тем временам огромная и намного превышавшая истинную стоимость моего приобретения. Я увидел в глазах Верне растерянность, граничащую с испугом, и на какое-то время почувствовал себя так, будто допустил непростительную оплошность.
– Будем считать, что вы получили аванс за эту картину, – я дотронулся до первой работы, – или за какую-нибудь другую… И даже за две, если вы согласны оставить за мной пару. Мне, действительно, нравятся все полотна, но это не к спеху. В данный момент мы переезжаем в новую квартиру, и я хотел бы вернуться к вам вместе с Мари. Там, где мы сейчас устраиваемся, свободного места хоть отбавляй.
Я снова коснулся рукой рамы первой картины.
– Но в любом случае вот эта станет отныне моей любимой.
Я поймал взгляд Алекс и улыбнулся ей, рискнув вложить в свою улыбку нечто похожее на духовную близость.
Вот теперь все пойдет по-иному. Наконец-то я избавился от Верне. Мне не нужен свидетель! На следующий день, ровно в одиннадцать с четвертью, после долгих раздумий я решил подняться на седьмой этаж по черной лестнице, которая вела к их мансарде. Наиболее подходящим предлогом для этого визита послужил фотоальбом со снимками женщин, которые вознесли историю Голливуда до уровня мифа. Накануне я рассказывал об этой книге и теперь хотел преподнести ее Алекс в качестве подарка. Тем самым я ненавязчиво проводил параллель между ней и неосязаемыми, но такими чувственными образами кино-див. Ава, Джоан, Джейн, Лорин, Джин… Харлоу, конечно, Тельма, Полетт, Кэрол, Грета, Лупе Велес и, естественно, глупышка Мэрилин, которая в те годы служила для нас, одержимых кинематографом, постоянным объектом иронии и насмешек… Принести к ним в дом этот женский каталог было равносильно признанию, что для меня Алекс совершенно естественно вписывается в круг этих прелестниц, недоступных и оттого еще более желанных, но которыми, вместе с тем, уже втайне обладаешь. Только в отличие от них при малейшем движении Алекс, как я вчера заметил, по тесной спальне-мастерской струился ее ни с чем не сравнимый аромат и нежное тепло, и это еще больше распаляло мое желание. По правде говоря, сначала я хотел принести ей роман, о котором рассказывал накануне за обедом, но, в конечном счете, остановил свой выбор на альбоме с фотографиями полуобнаженных звезд, посчитав, что еще рановато рассчитывать на ее готовность делить со мной такое времяпрепровождение, как чтение книги, и особенно романа. Эти кадры из знаменитых американских фильмов намекали на то, что между нами возникло нечто, не связанное с Шамом. Торопиться некуда, говорил я себе, жертва достойна изощренной игры, тонкость которой возбудит нас еще больше. Что такое книга, если не самое надежное средство наладить тесную связь – нет, не с автором, а между теми, кто ее читает? Что мы ищем в большинстве произведений? Знаки соучастия. Зачем мы стараемся сохранить в памяти названия книг, фильмов, картин; для чего стремимся выделиться, узнавая музыкальное произведение по одному, случайно услышанному такту; почему нам так важно вспомнить, без особой на то нужды, зачастую труднопроизносимое имя знаменитого баса, сопрано, контральто или тенора, если не для того, чтобы быть в числе тех, кто не представляет своего существования в общей массе?
Размышляя об этом, я готовился отправиться с утренним визитом к своим новым знакомым. Мари только что уехала на студию, где ее ждал Верне со своей командой. Не выспавшаяся и злая, она громко хлопнула дверцей, садясь в прибывшую за ней машину съемочной группы. Еще бы! Всю ночь я с извращенным наслаждением рассказывал ей об Алекс и Шаме… Но особенно об Алекс, и еще раз об Алекс, надеясь пробудить в Мари остатки ревности или хотя бы раздражения. Она смывала остатки макияжа, сидя перед туалетным столиком; часы показывали начало третьего ночи; ожидая ее, я задремал, лежа одетым на пока еще нашей кровати… и вдруг, открыв глаза, я увидел ее в вечернем платье, привычно пьяной, хмельной не только от алкоголя, но и от своего недавнего успеха, к которому она еще не привыкла; да, опьяненной назойливым вниманием самцов, которые с утра и до глубокой ночи крутились вокруг нее, одурманенной осознанием того, что она – Дона. Точно так же сходила бы с ума какая-нибудь наивная простушка, которую луч софита вдруг вырвал бы из массы безликих статистов, мечтающих «играть в кино». На этот раз Мари не услышала от меня обычных возмущенных упреков, напротив, я встретил ее улыбкой и сладким голосом завел рассказ об Алекс:
– Представь себе, дорогая, сегодня я встретил настоящую красавицу. Ее зовут Алекс Шамириан.
Мари, как ни в чем не бывало, продолжала смывать макияж, но я почувствовал, что она навострила уши. Откуда мне было знать, что она встретит мои слова с полнейшим равнодушием? Я рассчитывал уязвить ее самолюбие или, по меньшей мере, пробудить в ней естественное любопытство, перед которым не может устоять ни одна женщина, когда заходит речь о чужой красоте. Но нет, она хранила спокойствие, и ее безразличие неприятно удивило меня. Что это сегодня происходит? Мари такая ревнивая, такая нетерпимая! Она так беспокоится о своей внешности, считая себя красивой! Кое-кто даже сейчас утверждает, что Дона – красавица. Красавица, как бы не так! Когда о ней говорят привлекательная, я не имею ничего против, тем более что она придумала и, я бы даже сказал, навязала продюсерам собственную манеру держаться перед камерой, и эта манера привносила в фильмы совершенно неожиданное видение женского образа. Перед лицом легендарных американских кинодив я готов признать, что от этой француженки исходит некая интеллектуальная сила, о ней не скажешь «эта маленькая француженка». И хотя внутренне она такова и есть, ничто в ее облике, скажем, кинематографическом, не обнаруживает этого. Так продолжается уже полвека, и я должен сказать, что поклонники светового призрака Маридоны никогда не переставали утверждать, что она не просто красива – она прекрасна. Хорошо, пусть будет так! Я всю жизнь восхищался ею. Для меня она воплощала Успех во всем его блеске и великолепии. Я знал и любил крошку Мариетту еще тогда, когда она «подавала надежды»; я знаю пройденный ею путь, знаю, какая понадобилась сила воли, чтобы, постоянно работая над собой и своим окружением, достичь той зоны абсолюта, где живой человек, предав забвению свое физическое тело, смог превратиться в коллективном сознании в неразрушимый луч света! Нет, Дона никогда не была красавицей! От нее исходит что-то другое, особенное, но красотой она не блистала, никоим образом! Она – настоящий боец, я-то знаю, каких усилий требовала от нее постоянная борьба за утверждение своей значимости, своего превосходства, а вместе с тем и за признание ее отличительных черт в качестве нового типа женщины или, если угодно, иного стиля красоты – придуманного и расчетливо продуманного, который после ее первого же фильма незаметно вышел на улицы. Я повсюду узнаю его по незначительным деталям: вот у этой девицы ее прическа, у той – ее губы, а уж деланно ребяческие, импульсивные манеры Мари позаимствовали все те дурехи, которые в шесть вечера заканчивают работу и разбегаются из своих контор… Одним словом, я не отказывал себе в удовольствии описывать Алекс как ее полную противоположность: «никакого кривляния, чтобы понравиться, слышишь, Мариетта? Никакого притворства, красавица в стиле Авы Гарднер». Мари продолжала смывать макияж, тонким слоем нанося на лицо очищающий крем и вытирая его цветными бумажными салфетками, которые в те времена еще не назывались «Клинекс». Не оборачиваясь, Мари посмотрела в зеркало на мое отражение. Взгляд ее вдруг отвердел, и она медленно произнесла, отчеканивая каждый слог:
– Видишь ли, мой милый Дени, я безумно рада, что ты наконец-то нашел, чем тебе заняться, и теперь оставишь меня в покое. Да, ты меня, в самом деле, обрадовал!
Я ответил презрительной репликой, не преминув заметить при этом, что вместе с Верне она делает халтуру. Ненавижу это слово, но разве можно найти другое в третьем часу ночи?
Наконец она легла в постель, почти со слезами умоляя меня дать ей поспать. И, конечно же, я приложил максимум усилий, чтобы не допустить этого… Потому-то утром она уехала на съемки с помятым лицом и опухшими глазами. Я мог бы сказать без всякой иронии, что Маридона сделала себе имя и образ на губительных последствиях наших ночных скандалов. «Ты выглядишь так, будто только что встала с кровати, вот в чем секрет твоего ошеломительного успеха, – говорил я ей после того, как она от души наревется, и, глядя в окно на розовеющее рассветное небо, добавлял: – Конечно, остальным ты обязана своему потрясающему таланту». Так что этим утром она снова свалила на студию, поскупившись на доброе слово и поцелуй в знак примирения. С трудом приоткрыв глаза, я задержал ее у самой двери:
– Мариетта, дорогая, ты не могла бы оставить мне денег? У меня в кошельке пусто.
– Как это – пусто? Я же дала тебе вчера сто двадцать тысяч франков! И потом, перестань звать меня Мариеттой!
– Я купил картины, Мариетта, сама увидишь… В какой-то из этих дней нам надо будет сходить и выбрать подходящие…
– Картины? Но ты же терпеть не можешь живопись!
– Да ладно тебе, считай это благотворительностью.
Она порылась в сумке и с размаху швырнула на смятую постель тугую пачку банкнот. Затем хлопнула дверь, и я услышал, как по лестнице автоматной очередью простучали шпильки моей женушки. Ах так, милочка… Ну что ж, отлично, ты сама этого хотела! Отлично что? Хотела чего? Я и сам этого не знал, но того, что она швырнула мне свои деньги, как собаке, прощать не собирался.
В одиннадцать тридцать я постучал в дверь их мансарды. «Наконец-то ты будешь с ними наедине!» – думал я. Но меня ждало разочарование: Алекс не было дома, она только что ушла в магазин купить что-нибудь к обеду. Сначала я пожалел, что не перехватил ее на улице или на лестнице. Но, поразмыслив, решил, что было бы неплохо сблизиться с Шамом, попытаться приручить его в отсутствие Алекс, любыми путями сделать из него своего союзника, ибо нет ничего проще, чем завести сердечного друга женщины на ту кривую дорожку, которая неминуемо приведет его к разрыву с любимой к вящему удовольствию того, кого он выбрал себе в друзья.
Когда Шам открыл дверь, я, прежде всего, извинился за свою вчерашнюю бестактность:
– В присутствии Верне я чувствовал себя крайне неловко, когда речь шла о ваших картинах.
Шам ответил с неожиданной для меня прямотой:
– Это я должен извиниться перед вами за то, что не смог создать непринужденную обстановку. Так уж вышло… просто я не люблю показывать свои работы… и еще меньше продавать их.
Взаимная искренность рассмешила нас. И между нами снова возникла мужская симпатия, такая особенная, такая естественная и непосредственная. Временное отсутствие Алекс – хотя в мыслях она оставалась с нами – сближало нас, пробуждало братские чувства, связывало ее обаянием, которым насквозь была пропитана вся мансарда, и вместе с тем избавляло от необходимости существовать только ради нее. Следует признать: как все мужчины, мы получали явное удовольствие от мужского общества, точно так же все мужчины являются братьями, когда рядом нет женщин.
– Я вас понимаю, – заметил я, – меня всегда интересовало, как это художники могут продавать свои картины вот так, первому встречному.
Мои слова целебным бальзамом пролились на душу Шама. Он расслабился. Его движения стали пластичными, исчезли все следы былой скованности. Его неожиданная открытость приободрила меня, и я непринужденно уселся на разобранную постель. От смятых простыней исходило едва уловимое душистое тепло, и в его волнах я смог различить, как мне показалось, аромат Алекс – тонкий и вместе с тем сладковатый, свойственный экзотическому цветку и торту с корицей, смешанный с терпким запахом нагого тела молодой самки. Я испытывал возбуждение оттого, что дышу тем самым воздухом, который совсем недавно окружал Алекс, ее чувственное обнаженное тело… и при этом чувствовал разочарование, ибо реальность уводила меня от прекрасного кинематографического образа, который я носил в себе со вчерашнего дня. Как совместить физическое желание и чисто зрительное наслаждение от созерцания этой молодой женщины, чья красота не могла, не должна была поблекнуть от соприкосновения с реальностью?
Я облокотился на подушку и с ироничной улыбкой произнес:
– Поверьте, не так-то просто прийти в дом к незнакомому художнику и сказать: я покупаю. Я почти завидую людям вроде Верне, таких не смущают подобные тонкости. – И тут, заставив себя покраснеть, я мягко сказал: – Без него наша встреча не состоялась бы, и я действительно рад знакомству с вами обоими…
Окинув взглядом убогую обстановку их комнаты, я нерешительно продолжил:
– Вам очень повезло… Вы кажетесь такими счастливыми здесь.
– Это так, – ответил Шам, явно смущенный моими словами, и после непродолжительной паузы добавил с удивительной убежденностью в голосе: – Очень счастливы!
«Что ж, продолжим перемешивать сентиментальный сироп», – подумал я, а вслух заговорил неестественно приподнятым тоном, словно пытался побороть внутреннее волнение:
– Я завидую вам… Завидую вашей способности отстраниться… Завидую вашему таланту живописца…
Я сделал вид, что не решаюсь продолжать, и, ловко изобразив застенчивость, выдержал продолжительную паузу, во время которой закурил американскую сигарету. В те годы эти сигареты вносили в окружающую обстановку нечто экзотическое и вместе с тем такое знакомое, воскрешавшее в памяти образ Богарта, который курил, пощипывая мочку уха, или Строхайма, выпускавшего две струи дыма, не прерывая при этом разговора. Сидя на кровати неподалеку от меня, Шам, как и накануне, рассеянно вертел в руках мраморное яблоко. Казалось, он чувствовал себя не совсем комфортно, оказавшись со мной один на один. «Что ж, продолжим обработку», – подумал я и, опустив веки, нерешительно заговорил: