Текст книги "Любовь напротив"
Автор книги: Серж Резвани
Жанры:
Постапокалипсис
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Annotation
Красавец-актер и неотразимый соблазнитель, Дени Денан заключил пари со своим знакомым, режиссером Берне, что ему понадобится всего нескольких дней, чтобы соблазнить красавицу Алекс, жену художника Шамирана, и разрушить безупречную гармонию этой пары, слившейся воедино и отвергающей все чужеродное. С тех пор прошли пятьдесят лет, и вот Дени Денан пишет свою «исповедь». Пятьдесят лет отчетливо и контрастно – как кадры черно-белого фильма – проявили все выходки его высокомерной и самодовольной молодости.
Роман Сержа Резвани – роман о любви, роман-кино – воссоздает эпоху, пропитанную романтическим духом Голливуда с его мифами и звездами, божественные тела которых волшебный свет кинопроектора лепит на экране из эфемерных лучиков света, наполняя их чрезмерным эротизмом и чувственностью. Это та же эпоха, когда Алекс и Шам жили в убогой парижской мансарде, а Дени Денан парковал свой роскошный «Бьюик» перед черным ходом их дома и, перескакивая через ступеньки, сломя голову мчался к ним на седьмой этаж, но, наткнувшись на запертую дверь, устремлялся в безлюдный дом напротив, чтобы оттуда тайком – словно из темноты кинозала – подсмотреть хотя бы чуточку чужой любви.
Роман «Любовь напротив» пропитан духом «донжуанства» и неуловимым сходством с «Опасными связями» Шодерло де Лакло. Он посвящен годам «новой волны» и беспечности любовников, красоте женщин, актерам и непостижимому присутствию кино в каждом из нас.
Серж Резвани
1
2
3
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
Серж Резвани
Любовь напротив
1
Как следует поразмыслив, я решил не прятать эту рукопись на дне ящика письменного стола – с глаз подальше, – а отправить ее Алекс и Шаму. Пусть они делают с ней все, что им заблагорассудится! Она не откроет им ничего нового, потому что они все знали с самого начала, и именно поэтому я с особым удовольствием представляю себе, как сегодня – в 2001 году – они вместе читают записи, которые возвращают всех нас к весенним дням далекого 1951 года. Прошло пятьдесят лет. Теперь можно сказать, что свершилось некое предначертание, и зеленые юнцы, которыми мы тогда были, поднялись на вершину жизни, откуда сквозь клубящиеся ночные туманы уже можно различить большое черное озеро, в котором очень скоро нам суждено кануть без следа. Почувствуйте иронию, заключенную в этом образе, обозначающем для меня незначительность нашего существования в мире, где все, в конечном итоге, сводится всего к нескольким граммам материи: швейцарский математик Карл Бекерт подсчитал, что, если погрузить в озеро Леман пять миллиардов человек, населяющих сегодня нашу планету, его уровень превысит обычную отметку едва ли больше, чем на метр.
А посему рукопись предназначена в первую очередь тем, кто дал толчок описываемым на ее страницах событиям. Отправляя им ее, я не сомневаюсь, что рукопись не только сохранят, но и обязательно опубликуют: я знаю, каким чувством юмора обладают Шам и особенно хохотушка Алекс, и меня забавляет мысль, что они не только раскусят мою игру, но и сами не упустят возможности повеселиться, превратив мои записки в один из ингредиентов крутой литературной каши, в которой сегодня специалисты пытаются найти хоть какой-то смысл, хотя последний, совершенно очевидно, был утерян с появлением гибридов, порожденных комедийными экспериментами старика Джойса[1] или, позднее, ледяного Бэрроуза[2]. Я говорю это к тому, чтобы сразу было понятно: мои записи – не что иное, как хроника. Это не литературное произведение. И, будучи хроникой, служат лишь одной вполне определенной цели – воссоздать конкретный мимолетный момент бытия и поместить его в те чудные времена, когда Богарт, Лорин Бэколл и особенно божественная Ава Гарднер были неотъемлемой частью нашей повседневной жизни. А поскольку я и сам актер, эту рукопись следует не читать, а смотреть в «черно-белых» образах. Да, забудьте про чтение, попытайтесь проникнуть в ее содержание наивным и вместе с тем испытующим взглядом фанатика кино, какими тогда были мы все. То были времена, когда нас, молодых парижан, безумно влекло все то, что имело отношение к удивительному месту, где создавались подлинные грезы нашей юности – к Голливуду, где безраздельно властвовали Морин О’Хары, Ланы Тернер, Дороти Данбридж, Херсты и Говарды Хьюзы… Мне казалось, что я сделан из того же теста, что и они, принадлежу к тому же восхитительному и в то же время кошмарному миру кинематографии. Глубоко в душе я был тем, кого звали «фон». Да, в некотором смысле Строхайм[3] стал моим «альтер эго»; я до такой степени проникся его духом, что даже в обычном джемпере чувствовал постоянную боль в шее из-за неосознанного стремления сохранять военную выправку, словно я был затянут в офицерский мундир героя его замечательного «Свадебного марша» – незаконченного фильма Строхайма, который никто не видел и никогда не увидит целиком… Хотя пару лет назад несколько пиратских снимков все же пересекли Атлантику на страницах знаменитого еженедельника гражданина Херста[4] «Америкен уикли», редкостные экземпляры которого сохранились у немногих европейских коллекционеров. Правда, я знал все о знаменитых сценах оргий из этого мифического фильма и об австрийских «дрессировщицах мужчин», которых Строхайм специально привозил из Вены; я словно наяву видел роскошный бордель, воссозданный в павильонах студии «Метро-Голдвин-Мейер». Перед моим внутренним взором картинки борделя следовали одна за другой, словно кадры из фильма, который не имеет ни начала, ни конца и воплощает собой неуловимую игру света. Великолепный Строхайм пускал деньги на ветер, снимая кинокартины, которым не суждено было стать настоящими фильмами, и прекрасно понимал, что заправлять пленку в кассеты кинокамер просто не имеет смысла. Главным для него было невыразимое чувствами и непередаваемое словами желание творить. Оргия постоянно была в центре внимания Строхайма: закованные в цепи негры носят на руках обнаженных актрис – вот таким светом и тенями фон Строхайм хотел «писать» на экранах зрительных залов всего мира! Одним словом, Строхайм был Френхофером[5] без кистей.
Читателям этих хроник придется столкнуться с множеством ссылок на некое кино. Как было сказано выше, я пишу эти строки в черно-белом изображении. Не черным по белому, а «черно-белыми» образами. Я ненавижу свет и цвет так называемого «современного» кино. Это цветное страшилище не только убило живопись, замылив нам глаза потоками безвкусной пестроты, не имеющей ничего общего с акварелью или масляными красками, – я бы сказал, чем-то нематериальным, – но и лишило нас способности читать фильмы, написанные тонкими оттенками и полутонами, своими претензиями то на цветовой реализм, то на цветовую иронию. В черно-белых фильмах люди и предметы имеют объем, это не плоские силуэты из современных кинолент, похожих на страницы глянцевых журналов, а ожившие скульптуры. Свет – это белизна, она обволакивает тела, создает между ними пространство и тени, постепенно тающие и растворяющиеся в воздухе. Такое, конечно же, цвету не под силу. И именно так я всегда видел Алекс – сотканной из света и теней… Ну, довольно! Вернемся к этому фильму для слепых, которым является любой рассказ, изложенный на бумаге… да, вернемся к моей хронике – в меру желчной, ироничной, местами бурлескной и предназначенной, как я уже говорил, Алекс и Шаму, потому что именно о них пойдет речь на этих страницах.
Меня познакомил с ними Жак Верне, режиссер нескольких, я бы сказал, довольно посредственных фильмов. В то время он снимал многообещающий «костюмированный» фильм с Мари в главной роли, и нашу чету – какое отвратительное слово! – ожидали большие перемены: Мари, которую до сих пор ласково называли «малышкой Денан» и даже просто Мариеттой, стала вдруг – благодаря Верне и его дурацкому фильму – не только самостоятельной хорошенькой молодой женщиной, но вроде как и не моей женой из-за ее сценического имени, происходящего от моего собственного, и которому предстояло в одночасье стать невероятно знаменитым: Мари Дона! Прощай «крошка Денан»! Прощай Дени Денан, чьей женой пока еще является Мариетта! Неожиданно для себя я превратился всего-навсего в мужа Маридоны – так ее называли чаще всего, – да, в мужа Доны, и не более того. Забыты мои великие роли! Ослепительные лучи софитов, направленных на Маридону, утопили во мраке актера-интеллектуала… Я знаю, как неприятны люди искусства, считающие необходимым напоминать окружающим, кто они такие. Тем не менее, я должен, почти против своей воли, тут же внести ясность – речь идет о том актере, который ведет это повествование. Или, если хотите, с каких позиций будет излагать свои смиренные взгляды автор этих строк, если им суждено – почему бы и нет? – стать книгой, при условии, что Алекс и Шам решат передать рукопись какому-либо издателю… в чем я даже не сомневаюсь, зная их наивную и вместе с тем вызывающую самовлюбленность.
Все началось в один из весенних дней 1951 года. После просмотра отснятых эпизодов фильма, роль главной героини в котором играла, как я уже говорил, Мари, мы с Верне отправились пообедать. Прежде чем попросить счет, мы заказали еще по чашечке кофе, и вот тогда меня словно прорвало: с каким-то непонятным и чрезмерным раздражением я завел разговор об этом чувстве… или лучше будет сказать – о фантазме, который ухитрились назвать «любовью», и – странное дело, на всех языках.
– Да неужели? – по губам Верне скользнула ироничная улыбка, отчего я завелся еще больше:
– Любовь… Как можем мы быть настолько наивными, чтобы использовать это банальное, вульгарное слово, не имеющее иного значения помимо того, которое так точно сформулировал неподражаемый Селин[6]: «любовь – это страх перед смертью».
И чем ярче расцветала ирония на улыбающемся лице Верне, тем упорнее я стоял на своем, хотя отсутствие горечи и легкий цинизм в голосе давали понять, что в действительности я сам не верил в то, что говорил.
– Что такое влюб-лен-на-я парочка, если, скажем прямо, не жалкий образ условности человеческого существования? Люди жмутся друг к другу, боятся остаться в одиночестве, а вокруг – пустота. Один, ты один! Вот что нам неустанно твердит жизнь!
– В таком случае, давай говорить не о любви, а о… о страсти, – с запинкой сказал внезапно посерьезневший Жак Верне.
– О страсти? Согласен, это даже интереснее, – рассмеялся я. – Сейчас свое получит и страсть! Ах, как мне нравится такой поворот темы! Что такое парочка страстных любовников, если не пища, добыча, которой мы – хитрецы, любители все усложнять – отдаем предпочтение… Дон Жуан одевается в черное, дон Жуан носит вечный траур, поскольку он неотразим, как сама смерть. Дон Жуан ходит в маске, его сердце очерствело. А при соприкосновении черствых сердец даже самая пылкая страсть скукоживается, чахнет и угасает.
Примерно таков был смысл нашего разговора – по сути дела, набор избитых штампов, – который я вел в тот день. Верне посмеивался, и меня это чертовски бесило.
– Дон Жуан? А почему бы и нет, в конце концов? – ответил он. – Однако еще нужно, чтобы эта… добыча, как ты говоришь, дала поймать себя в сети… Не забудь, что ни в одной легенде о Дон Жуане обольстителю на самом деле не удавалось овладеть добычей, на которую он клал глаз. Дон Жуан никогда не добивался успеха, если не принимать в расчет, по словам его слуги, жалких кабацких шлюх – беззащитных Церлин, – которых он трахал в перерывах между своими бесконечными странствиями… Что касается женщин, я имею в виду настоящих женщин, ему не удалось заполучить ни одной, если не считать того глупого случая, когда, как ты помнишь, ему пришлось для этого жениться.
– Ах, да… Я не знал, что существуют два типа женщин: шлюхи и, как ты говоришь, настоящие женщины. Так вот знай: времена изменились, и теперь все женщины без исключения стали доступными, или, если предпочитаешь, добычей, готовой на все, поскольку освободились от удушающих оков условностей, которые вынуждали их играть приевшуюся роль настоящих женщин. Все без исключения они только и ждут подходящего момента, чтобы, «поддаться». Достаточно лишь найти подходящие слова, поскольку ни одно из этих загадочных существ не устоит перед тем, кто умеет говорить красиво и точно.
Тогда-то, чтобы спровоцировать меня, Жак Верне и рассказал мне о них… о ней, если быть точным, и об абсурдной уникальности «их страсти».
– Вот как! Неужто правда? – скептически спросил я. – Ты хочешь сказать, что вот сейчас в Париже живет женщина, которая влюблена так, что… что не замечает вокруг себя никого и ничего? Мало того, она и ее избранник настолько одержимы своим чувством друг к другу, что нет такого клина, который можно было бы вбить между ними?.. Ты хочешь сказать…
– Я хочу сказать, что они словно ослеплены своим чувством… не видят никого, кроме самих себя.
– Ты так серьезно говоришь о какой-то влюбленной парочке? Ты разочаровываешь меня, Верне! Давай поспорим, что нет такой любви или страсти, что устояла бы перед настоящим Дон Жуаном. Не театральным Дон Жуаном! Нет, перед современным Дон Жуаном, умеющим пользоваться всеми свободами, которые принесла революция в умонастроениях и выгоду от которых, в первую очередь, извлекают женщины… и те, кто их соблазняет. Нужно лишь отыскать правильную точку и оказать на нее желаемое воздействие, чтобы женщина поблагодарила вас за то, что вы вынудили ее сдаться. Особенно в том случае, когда любовь ее ослепляет. Ты утверждаешь, что они не видят никого, кроме себя? Браво! Это только облегчает задачу. Вот что, предлагаю пари. Дай мне… скажем, три дня, и ты увидишь, как я займу свое место между ними, и они даже не заметят, что с ними произошло. Единственное, о чем я тебя попрошу: избавь меня от знакомства посредством банальной «случайной» встречи. Просто познакомь их с Дон Жуаном, и все. Увидимся через неделю.
Стрелки часов перевалили за полдень. Было условлено, что я – Дени Денан – являюсь поклонником творчества Шама. Да, Дени Денан уже давно жаждет купить, приобрести, раздобыть какую-нибудь картину Шамириана. Верне все устроил. Нас ждали. Мы поднялись на седьмой этаж по служебной лестнице, провонявшей мокрой половой тряпкой, миновали бесконечные коридоры с постами водоснабжения на каждой развилке. «Без тебя, дружище Верне, я бы повернул назад», – вполголоса пробормотал я, не скрывая раздражения… И именно в этот момент перед нами появилась она, возникнув в глубине темного коридора в косом потоке яркого света, льющегося через распахнутую дверь их комнаты. Высокая и гибкая, она ждала нас, одной рукой держась за ручку двери, а второй опираясь о дверной косяк. Ее распущенные волосы сверкали, освещенные задним светом, и сияющими волнами струились по плечам. Но вряд ли стоит описывать ее! Достаточно сказать, что передо мной во плоти и крови стояла одна из тех ошеломляющих красавиц, каких до сих пор нам представлял только кинематограф, непостижимым образом превращая женщину во внеземное существо, сотканное из мерцающего света и теней, бесконечно меняющих свою глубину, недостижимое и оттого навеки желанное… – сладкая и сокровенная боль, которую человек бережно хранит в своем сердце. Освещенная контражуром, она казалась одновременно порождением ночи и дня, существом потусторонним и вместе с тем реальным. И я могу сказать, что это первое впечатление от необыкновенного слияния света и материи оказало на последующие события такое воздействие, какое я могу объяснить лишь моим преклонением перед ирреальной способностью кинематографа превращать все живое в свет… если не считать, что на этот раз женщина-свет, стоявшая напротив, выглядела такой восхитительно осязаемой, что Верне, сжав мне руку, удовлетворенно прошептал: «Ну, старик, разве она не хороша?» и, на русский манер трижды поцеловав ее, представил меня:
– Это тот самый Дени Денан – любитель живописи.
Слово «живопись» он произнес с такой нескрываемой иронией, что я с досадой подумал: «Не следовало мне приходить вместе с ним; какое скверное начало… Теперь в ее памяти о нашей первой встрече я навсегда останусь связанным с этим недотепой». Я чувствовал себя растерянным перед этой красавицей с серьезными глазами и губами, чуть тронутыми неуловимой улыбкой. Складывалось впечатление, будто она догадалась о сути нашего пари, потому что смотрела на меня одновременно с любопытством и неким подобием вызова. Теперь-то я знаю, ничего этого не было и в помине, а впечатление вызова, несомненно, породило мое собственное воображение – просто мне хотелось видеть в ней провоцирующее начало. На самом деле темные мысли и чувства были абсолютно чужды ее искренней и честной натуре.
– А вот и Шам, – добавил Верне, дружески обнимая мрачного типа, в присутствии которого я тут же почувствовал себя не в своей тарелке.
«Моя полная противоположность, можно сказать, фотографический негатив. Боюсь, все будет не так просто, как мне казалось», – подумал я, пожимая ему руку. Но, странное дело, через это рукопожатие мне тут же передалось ощущение чего-то теплого и искреннего, что я назвал бы мужской симпатией. Дон Жуан сразу успокоился и подумал: «Все, дело в шляпе! Бывает ли добровольный союзник надежнее, а жертва беззащитнее, чем мужчина, который так легко открывается перед незнакомцем при первой же встрече, с первого рукопожатия? И вместе с тем, – мгновенье спустя мелькнула мысль, – это волк, настоящий волк, изголодавший и настороженный, затерявшийся среди людей и схоронившийся в этой узкой комнатушке, заваленной книгами и холстами». От него исходила какая-то напряженность, которая воспринималась темной, болезненной аурой, и в то же время он лучился нежностью, оттененной то весельем, то печалью, отчего его лицо выглядело загадочным и притягательным. Он мне нравился, да! И от этого я испытывал растерянность. Я переводил взгляд то на него, то на нее и, должен признать, чувствовал, что они оба в равной степени привлекают меня. Насколько грациозной и гармоничной выглядела Алекс в своем физическом облике, настолько же глубоко Шам казался отмеченным печатью некой жестокой и не поддающейся забвению истории. Но что меня поразило в них с первой же секунды нашего знакомства, так это ощущение сходства… но не внешнего; их объединяли не черты лица, цвет кожи или блеск глаз, а какое-то тайное и доступное только им двоим знание. При детальном сравнении было видно: они совершенно не похожи друг на друга, но стоило взглянуть на них в целом, как сразу же возникало впечатление, что в их жилах течет одна и та же кровь. Все это я воспринимал мимолетно, скорее как воспоминание об одном давнем случае, который наложил отпечаток на мою жизнь: когда-то давно мне довелось тесно сблизиться с двумя удивительно похожими людьми. Когда я говорю тесно, это значит очень близко, так близко, насколько вообще можно сблизиться с людьми, страстно влюбленными друг в друга.
Мне только исполнилось двенадцать лет, и родители потащили меня с собой в Швейцарию, на озеро Леман. Я терпеть не могу Швейцарию и принадлежу к числу тех, кто, подобно Рильке[7], обычно задергивает занавески в своем купе, чтобы не видеть истинно швейцарскую сторону Швейцарии, когда поезд тащится по пасторально-слащавым пейзажам, которые можно увидеть только в этой стране. Жарким летним днем я слонялся по ухоженному и пустынному гостиничному парку, скучая так, как может скучать одинокий подросток. Сады террасами спускались к озеру, и я тоскливо брел вниз, испытывая отвращение от голубого неба, зеленоватой глади Лемана и фонтанчиков, журчащих в глубине небольших гротов, оформленных в набившем оскомину романтическом стиле. Время от времени я останавливался и, облокотившись о балюстраду, с раздражением глядел сверху на лабиринт из подстриженных самшитовых кустов, в укромных местечках которого располагались скамейки в стиле рококо. Людей внизу я заметил не сразу: мужчина и женщина устроились прямо подо мной в естественном алькове из плюща, и, чтобы увидеть их, нужно было перегнуться через балюстраду. Я знал их в лицо, в ресторане они обедали за соседним столиком. Эта парочка была в центре внимания всех постояльцев отеля. Сходство между ними было просто удивительным, казалось, в их жилах течет одна кровь – как в случае с Алекс и Шамом, – и моя матушка полагала, что они брат и сестра, отчего на губах отца появлялась тонкая ироничная улыбка. Их одинаковая красота завораживала меня, и во время еды я не сводил с них глаз: в этой паре все было созвучно до мельчайших деталей. На каждый мой взгляд они отвечали улыбкой, и я краснел от непонятного волнения. Но если не считать этих незначительных намеков на сопричастность, им, казалось, ни до кого не было дела. Складывалось впечатление, что они существовали в параллельном мире, в среде, совершенно не похожей на ту, в которой обитали мои родители и другие постояльцы отеля.
Несколько раз, когда я встречался с ними в просторных, отделанных темно-красным бархатом коридорах на том этаже, где снимали апартаменты мои родители, парочка в упор рассматривала меня. И вот теперь они были тут, подо мной, сидя в обнимку на одной из скамеек в стиле рококо. Женщина, откинувшись на спинку, смотрела на меня своими большими глазами, широко раскрытыми от наслаждения, а мужчина, почти лежа на ней, целовал ее обнаженные груди, освобожденные из декольте легкого платья. Заметив меня, женщина что-то шепнула своему кавалеру, и тот обернулся в мою сторону. Мне хотелось убежать, но какие-то чары… их чары словно околдовали меня. «Что вы там наверху стоите?» – спросил он с легкой улыбкой, демонстрируя белоснежные зубы. Он улыбался мне с мужской симпатией… иначе как еще назвать исходивший от него поток теплой искренности, мгновенно зародившегося расположения и дружелюбности, с которыми с тех пор мне редко доводилось встречаться? «Спускайтесь к нам!» Мое сердце колотилось так, будто готово было выскочить из груди. Женщина села, даже не пытаясь прикрыть сверкающие белизной груди, и тоже улыбнулась мне. Я чувствовал, как кровь приливает к моему лицу, как учащается пульс. Казалось, все во мне трепетало и жаждало того, что должно было произойти. Я обогнул балюстраду и спустился по поросшей мхом лестнице. Когда я подошел к ним, мужчина, по-прежнему сидевший рядом с женщиной, протянул руку и, взяв меня за ногу чуть выше колена – там, где кончались шорты, – привлек еще ближе к скамейке. «Меня зовут Гарольд, а ее – Роберта…» Ах, Роберта! Мне безумно нравятся мужские имена, так эротично звучащие в их женском варианте, – и в этом случае Алекс не исключение… Алекс… Александра! Это чудесное «унисекс» имя идеально шло ей и было таким женственным… просто потрясающе женственным!.. Прежде чем я успел произнести хоть слово, Гарольд спросил, не хотел бы я после обеда отдохнуть вместе с ними в их номере. Прищурив глаза, Роберта с улыбкой смотрела на меня. Я до сих пор отчетливо помню снежную белизну ее шеи и особенно грудей с набухшими сосками, которые она так и не потрудилась прикрыть. Не забыл я и ее прекрасные сочные губы, и невероятные изумрудно-зеленые глаза, такие же, как у восхитительной, чувственной Алиды Валли[8]. «Вам говорили, что вы очень красивый юноша? – промурлыкала она, едва касаясь моей щеки пальцем. – Он просто ангел, ты не находишь, Гарольд?» Они оба рассмеялись и встали. «Пойдем! – добавила Роберта, чуть насупив тонкие брови, выщипанные на манер Греты Гарбо. – Так как, ты идешь?» От этого неожиданного перехода на «ты» по моему телу прокатилась волна странного жара. Мужчина назвал мне номер их апартаментов, и я словно со стороны услышал свой сдавленный голос, лепетавший слова согласия. Длинными пальцами с изящными лакированными ногтями Роберта разгладила шелковое платье, плотно облегавшее ее бедра и ягодицы. «Ну же, идем!» Обнявшись, они двинулись к отелю. Я застыл возле опустевшей скамейки и сошел с места лишь тогда, когда они обернулись и призывно помахали мне рукой со ступеней последней террасы, прежде чем скрыться под маркизой отеля. Я побежал вслед за ними и спустя пару минут уже входил в их номер, располагавшийся прямо над апартаментами моих родителей.
То, что тогда случилось, отметило меня своей печатью на всю жизнь, и с тех пор я так и не смог избавиться от почти ирреального эротизма светящихся образов, потрясших мои чувства в тот яркий день на берегу озера. «Какой же ты хорошенький», – повторяла Роберта, лаская меня. Я и в самом деле был очень красивым ребенком. Должен признать, меня всегда сопровождало умильное сюсюканье – не только в детстве, но и в переходном возрасте, что бывает гораздо реже. К счастью, природа не умалила той красоты, что дала… если не считать того, что из невинного дитяти я превратился, в чем несложно убедиться, в откровенно тщеславное существо. Что это он о себе вообразил, подумают люди. И я согласен с ними! Нет ничего более отвратительного, чем разыгрывать из себя в этой ситуации само олицетворение скромности. Если человечество испокон веку не только терпело, но и поощряло артистов, то не значит ли это, что оно с самого начала стремилось к самопознанию, создавая тот идеальный образ, с которым могло бы сопоставлять себя? Артисты были кудесниками этого человечества, щедро делясь с ним своей красотой, чтобы оно, в свою очередь, могло отразиться в ней. Поскольку в красоте кроется смысл жизни. В противном случае, не пришлось ли бы нам ее воображать? Именно поэтому я всегда чрезвычайно кичился своей красотой, и это чувство покинет меня разве что тогда, когда я перестану получать кайф от собственного отражения в обращенных ко мне восхищенных взглядах. Сравнение человеческого взгляда с зеркалом выглядит до смешного тщеславным, не правда ли? Но, по-моему, суть всех остальных людей сводится как раз к тому, чтобы отражать мой образ. И их взгляды показывают меня таким, каким я хотел бы, чтобы меня видели. Добавлю, что если в мире есть человек, которого я предпочел бы всем прочим, то это, конечно же, я сам. И если я себя люблю, то это потому, что я красив. Да, я люблю себя с достаточной долей цинизма, равнодушия и отстраненности, осознавая, что, родись я уродом, то при сильном желании стал бы красивым, как стала «красоткой» Барбра Стрейзанд[9], которой благодаря силе воли и мощи личного характера удалось изменить представление о «красоте». Нет, я не смог бы не любить себя! Как не смогла не любить себя и Барбра Стрейзанд. Осмелюсь утверждать: я не выношу уродов… или тех, кто с простодушным безразличием относится к своей некрасивой внешности; более того, я их ненавижу, ибо они не способны стать создателями собственной красоты. Я их ненавижу до такой степени, что даже не понимаю, как они выносят сами себя… Ведь они знают, что стоит им захотеть, стоит пожелать стать артистически красивыми… или, скажем так, стоит им страстно захотеть быть похожими на красивую мечту, порожденную артистами, которыми обзавелось человечество, и они ею стали бы, обрели бы свою красоту! Это точно, поскольку в каждом из нас дремлет талант артиста… а значит, и соавтора нашей собственной красоты. Но вместо того, чтобы действовать, ставить перед собой какую-то задачу, создавать формулу собственной красоты, идти вплоть до переосмысливания существующего представления о «красоте» – почему бы и нет? – они довольствуются своей телесной оболочкой, потому как скорее удавятся, чем воспримут иной образ жизни, нацеленный на бегство от невыносимого осознания своего уродства.
Вам когда-нибудь доводилось представлять себе двух некрасивых голых людей, лежащих в постели? Не будем говорить о ногах! Вы когда-нибудь пробовали представить себе тело по форме ног? А два тела, исходя из двух типов ног? Так вот, хватало ли у вас смелости положить их нагишом на кровать под такой же голой лампочкой? Я знаю, вы мне скажете: «современные» художники превратили этот ужас в шедевры. И я отвечу, что именно по этой причине ненавижу «современную» живопись и этих художников, которые вместо того, чтобы быть кудесниками, создателями возможной «красоты», довольствуются отображением мира в том виде, в каком он сам себе противен. Именно поэтому я не люблю живопись. Впрочем, так же, как и запахи. Короче говоря, я не люблю материю. И, значит, из двух моих я – отражения и тела, рукой которого я пишу эти строки, – я всегда буду отдавать предпочтение тому, что напротив: бесплотному.
Я снова возвращаюсь к своей страсти – кинематографу. Фильм – это не что иное, как свет; у него нет запаха, он ничего не весит, никто в нем не стареет; а нематериальность, что бы он собой ни являл, помещает его в рамках истинной красоты. И если я думаю о… скажем, Рамоне Новарро[10] или Джоан Кроуфорд[11], или Джин Харлоу[12] – беру первых, кто приходит мне в голову, – то представляю их себе только в виде световых знаков, и никак иначе. Нет! Я никогда не думаю о них, как о материальных, осязаемых и обоняемых существах, и уж тем более как об объектах сексуального влечения, разве что лишь тогда, когда воображение создает световой член – чистый, как лазерный луч, пронзающий все другие пятна света. Кто такой дон Жуан, если это не чистый луч, сжигающий все, на что попадает? Мне нравится представлять член дон Жуана в виде светового клинка, блистающего в темном зале. Все, к чему он прикасается, сгорает навсегда, потому что дон Жуан на самом деле – световой образ. В некотором смысле Тирсо де Молина[13] еще несколько веков назад предвосхитил появление кино… Но пора вернуться к Шаму и Алекс, к живописи – искусству полностью отличающемуся, если не противоположному, тому искусству «картинок», высшим проявлением которого является кино. Кино доминирует, поскольку представляет собой бесконечное наслоение и чередование образов, создающих эти незабываемые световые призраки, тогда как живопись ведет лишь к тлену, грязи, увяданию…
И вот я лежу в постели с Гарольдом и Робертой в их затененной шторами спальне, отчего нагие тела словно светятся в приглушенном свете летнего дня. Женщина сбросила с себя платье, едва переступив порог, и ее тело показалось мне ослепительно белым в своей неожиданной наготе – под платьем у нее ничего не было. Ее кавалер тоже избавился от своего белого льняного костюма. Я провел вместе с ними весь остаток дня, с головой погрузившись в наполненный ароматами полумрак. Ошеломленный, околдованный происходящим, я наблюдал за их объятиями, в которые они потихоньку вовлекали и меня. Увидев наше отражение в глубине большого зеркала, снятого со стены и поставленного напротив кровати, я понял, что навсегда останусь его пленником и все то, что называют «реальностью», отныне будет для меня лишь предлогом для того, чтобы придать определенную форму подобным неосязаемым картинам. «Посмотри, какой ты хорошенький! – шептала Роберта, прижимая меня к своему роскошному телу, светившемуся белизной, присущей только рыжеволосым женщинам. – Смотри, разве мы не красивы все трое?» И в самом деле, наше отражение было куда более привлекательным и возбуждающим, чем все то, что могло породить воображение. Обратная симметрия зеркала открывала моим глазам зрелище, от которого захватывало дух. В этот миг я осознал страшный смысл слова красота и весь тот ужас, который был в нем заключен. Гарольд держал перед собой маленькую камеру и снимал наше отражение в зеркале. Как был, нагишом, он вышел на балкон и оттуда – снаружи – продолжил съемку. Затем он опустил наружную штору и вернулся к нам. Смягченный суровой тканью, свет неожиданно ослабил тени, которые теперь еще плотнее обволакивали нас троих, лежащих на широкой смятой постели. Я бы даже сказал, что они обрели чувственную податливость, которую удалось передать Штернбергу лишь в нескольких своих фильмах. Я имею в виду, конечно же, ленту «Дьявол – это женщина»[14], копии которой возмущенные толпы жгли перед посольством Испании в Вашингтоне, о чем, я уверен, ни на миг не забывал оператор «Детей райка»[15], когда запечатлевал на пленке великолепие белизны в сценах карнавала… такого же, если помните, как у Штернберга, что, в конечном итоге, и вознесло творение Марселя Карне на отведенный ему высочайший уровень. Есть ли что-либо более прекрасное, чем подобные ссылки? И как чудно констатировать, что зачастую жизнь дает вам шанс отождествлять себя с кинематографическими образами, дремлющими в вашем сознании! Роберта без конца прижимала меня к себе, целовала в губы, покрывала поцелуями каждую частичку моего тела: «Красиво, да? Скажи, ты никогда этого не забудешь, правда?» – и я видел, как расширялись, а потом вдруг закатывались ее зеленые глаза, при этом меня бил озноб от необычных моему уху женских стонов. Мужчина тоже прижимал меня к себе, но я знал, что они оба получали истинное удовольствие лишь от своего ничем не нарушаемого единства. Я был с ними для красоты, для того, чтобы привнести в их секрет взгляд на красоту, поскольку только красота может понять красоту и выделить из нее незабываемый образ. На следующий день они уехали, превратив меня на всю жизнь в хранителя картинки… а их номер в отеле над озером заняла ужасная семейка техасцев.