Текст книги "Деление клетки"
Автор книги: Сергей Тихонов
Соавторы: Максим Матковский,Роман Лошманов,Евгений Бабушкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Денег Молчаливому Койоту не хватало на жильё. Но зато теперь он мог курить табак и пить вино. Он спал в пиццерии и нюхал запахи, исходившие из кухни.
Во сне ему снились огромные миски супа и душистые калачи с тмином. Ему снилась пицца Маргарита и большой стакан крепкого кофе.
Но голод не тревожил его. И не одолел за всё время службы.
Он никогда ничего не крал с кухни, а лишь изредка, когда никто не видел, вынимал обкусанный коржик из мусорной корзины и смачивал его в вине.
«Зверю и этого достаточно, – думал Молчаливый Койот. – Если бы мне была положена жизнь получше, то не родился бы я с пастью, полной острых клыков».
Иногда ночью после уборки крыши Молчаливый Койот ложился на спину и смотрел, как много звёзд разбросал творец по небу.
«А возможно, что и не творец, – думал он. – Возможно, творец хотел бы разбить все лампочки в этом подъезде. Оглушить всю рыбу в этой речке. Да только нет ни творца, ни звёзд, ни речки. Как и меня нет, когда я засыпаю».
Молчаливый Койот заснул и исчез.
3
Однажды Молчаливый Койот решил написать письмо в деревню своим друзьям: Волку, Зайцу и Лисе. Но когда взял он бумагу и карандаш, то понял, что не может молчать на письме.
«Так они не увидят моего лица, – подумал он, – И не поймут, как я соскучился по ним, про какую радость и печаль в своей жизни хочу им рассказать».
И когда подумал Молчаливый Койот о радости и печали, то вспомнил о дереве на набережной, в которое попала молния. Молния убила дерево, и теперь на дереве не было ни одной птицы. Молчаливый Койот вспомнил о своём соседе, который убил себя выхлопными газами, закрывшись в гараже, потому что жена не давала ему выпить, а дети ненавидели его.
– Прощай, нинимуша, – сказал тогда сосед Молчаливому Койоту. И это было единственным настоящим «прощай» в жизни Молчаливого Койота.
Потому что индейцы очень часто разбрасываются словами и прощаются каждый день. А потом возвращаются. Ведь слово потеряло для людей былую ценность.
«Возможно, поэтому в моей пасти столько острых клыков», – думал Молчаливый Койот.
И вспомнил Молчаливый Койот о радости, которой хотел поделиться он с Зайцем, Лисой и Волком.
Однажды он шёл после работы к себе домой и думал только о горячем душе и постели. Но проходя по набережной, он увидел, как могучая река выходит из берегов прямо на его глазах. На следующий день он радовался, что река затопила весь город, и люди стали плавать на пирогах в продуктовые магазины. Квартиру Молчаливого Койота тоже затопило. Затопило телевизор. Испортился ковёр. Книги теперь были похожи на вздувшихся мертвецов. И даже чешуя Достоевского и Чехова больше не блестела. Мёртвый Койот взял матрас и перебрался жить на крышу.
С крыши ему было видно ясное звёздное небо. А по главной улице плавали люди на лодках. И на каждой пироге горел маленький фонарик, а то и керосиновая лампа, как в старину. Люди плавали по своим делам.
«Теперь осуществилась мечта каждого человека, – думал Молчаливый Койот, – быть моряком!»
Вот про что хотел он рассказать Волку, Лисе и Зайцу после долгой разлуки. Но в письме он не мог этого написать. Поэтому и решил поехать к ним в деревню.
Молчаливый Койот летел две ночи на самолёте. Потом пересел на поезд и ехал две недели. Потом он пересел на автобус и ехал еще целый месяц. Потом он спросил у людей:
– Как мне добраться до деревни У?
– Туда еще никто не добирался, – пожимали плечами люди. – Транспорт туда никогда не ходил.
Тогда Молчаливый Койот купил велосипед и ехал на нём целый год. Пока не спустились шины. Пока не прокололись запасные шины. Пока не стёрлись шины запасных шин. Пока не порвалась цепь. Пока не погнулись колёса, и не отвалилось седло с рулём.
Он ехал через леса. Пустыни и горы.
«Ничего, зато я проведаю своих любимых друзей – Лису, Волка и Зайца, – думал он. – И смогу поделиться с ними радостью и печалью. Наконец я увижу своих любимых друзей!»
В конце концов Молчаливый Койот очень вымотался от долгого пути и отчаялся. Он подумал, что заблудился и уже никогда не попадёт в деревню У.
«Наверно, я так и умру в этом лесу», – подумал Молчаливый Койот.
Но сквозь плотный ряд сосен он увидел, как что-то блестит. Он подошёл ближе и увидел широкую реку.
Молчаливый Койот наловил кузнечиков в траве и сел на берег порыбачить. Насаживая кузнечиков на крючок, он говорил:
– Прости меня. Я – Молчаливый Койот. Иду из Города в деревню У. Я заблудился и очень устал. Мне нужна пища, чтоб не умереть. Только для этого я убиваю тебя, Па-пок-кина (кузнечик). Наловив окагависа (рыба), Молчаливый Койот сытно поел и продолжил свой путь.
Под вечер он вышел из леса и попал на грунтовую дорогу. Смеркалось. В конце дороги он увидел вкопанный деревянный столб. «Деревня У» было написано на табличке.
Молчаливый Койот обрадовался и улыбнулся. Он не заблудился. А шёл всё это время по правильному пути. Он очень обрадовался и побежал трусцой, чтоб попасть в деревню до темноты. Он уже представлял, как обрадуются его друзья. И как он будет всю ночь слушать их и расскажет им свои истории про печаль и радость.
И по правую сторону дороги он увидел домики деревни, крытые соломой. Он узнал домик Волка, Лисы и Зайца. А по левую сторону он увидел абрикосовые сады. И каждая ветвь гнулась под весом спелых плодов. От абрикосовых деревьев исходил благоухающий аромат. И Молчаливый Койот не смог удержаться. «Ничего, я уже проделал такой путь и могу завернуть на полчаса в абрикосовый сад, – подумал Молчаливый Койот. – Как же пахнут эти чудесные абрикосы! Я нарву их и принесу друзьям!»
Наступила ночь, и небо затянуло тучами. Моросил лёгкий холодный дождик. Молчаливый Койот мог рассмотреть во тьме только золотые абрикосы. Он не собирал их, а ел, ел и ел.
И не мог пресытиться их сладостью.
«Что такое? – думал он, пожирая абрикосы. – Я не могу остановиться. И мне нужно спешить к друзьям! Но, пожалуй, съем еще одну и хватит! – Но он не мог остановиться.
– Каго, слезай с дерева! – услышал он голос во тьме.
Он слез с дерева и увидел высокую тень в широкой шляпе с полями. В руках у тени было внушительное ружье.
– Ты кто такой?! – спросила его тень.
– Нинимуша, я – Молчаливый Койот, приехал в деревню У повидать своих друзей – Волка, Зайца и Лису…
– Врёшь ты всё! – грубо оборвала его тень. – Молчаливый Койот живёт очень далеко отсюда. И если бы он хотел приехать, то обязательно бы написал.
– Я не мог написать, – ответил Молчаливый Койот.
– Ты вор! – вскрикнула тень. – Ты вор и лжец! Крадёшь у нас абрикосы! Это охраняемые сады!
Тень направила на него ружьё и выстрелила.
Молчаливый Койот прыгнул на дерево и затаился на ветке. «Что за глупый индеец, – подумал он. – Надо его наказать за глупость».
Незаметно подкравшись, Молчаливый Койот перерезал горло тени. Тень упала замертво.
«Нужно набрать абрикосов друзьям и уходить отсюда. В этих краях очень злые сторожа!» – подумал Койот.
Он залез на дерево.
– А ну слезай оттуда! – услышал он голоса из тьмы. На этот раз тени было две. Они тоже носили шляпы с широкими полями и были вооружены.
– Какого чёрта ты тут лазишь, вор?! Тебя пристрелить тут?! – грубо прорычали тени и направили на него ружья.
Раздались выстрелы. И вспышки озарили абрикосовые сады. Но ловкий Молчаливый Койот запрыгнул на ветки и подобрался к охранникам сзади и перерезал им глотки. Две тени упали на землю замертво.
У одной тени слетела шляпа, и увидел Койот, что убил он Зайца. Друга своего из деревни У. Койот снял шляпу со второй тени, и это оказалась Лиса. Тогда Койот побежал трусцой к первой убитой тени и увидел, что этот нинимуша его дорогой Волк.
«Я убил всех своих друзей, – подумал Койот. – Что же я наделал».
Он всю ночь сидел и плакал, издавая ужасные вагонбмины. Теперь слащавый вкус абрикосов во рту опротивел ему, и он начал блевать абрикосами.
Утром Молчаливый Койот похоронил своих друзей в одной могиле. Он забыл, зачем так долго ехал в деревню У. И про что хотел рассказать Лисе, Волку и Зайцу. Но он знал одно: когда он вспоминал о друзьях, на душе у него становилось теплее. И рассказ его должен был быть приятным.
«Много ошибок совершает человек в жизни. И ни одну из них нельзя простить, – думал Молчаливый Койот. – Как жаль, что я не умею писать письма».
От Выхино до Грибканала
Сергей Тихонов
Афиша. Фотография балерины. Огромная белая вспышка в растушеванной мгле:
Люди гибнут.
Искусство бессмертно.
Ниже написано то же самое, но по-английски:
Birds die.
Art doesn’t.
Соображаю, почему это вдруг «люди» в переводе на английский становятся «птицами». Очитался, конечно же. Лебеди, лебеди гибнут.
высокая желтая безоконная стена перед нами сидим на бетонной плите, зеленая трава, одуванчики щуплый, руки в капельках ожогов от газосварки, спортивная куртка больше на два размера
восемь зарубок на прикладе, восемь! а мне всего двадцать четыре
вот это страшно, когда ждешь, час, два, три, боишься стрелять, а потом вспоминаешь Макса
и тогда тебя берет ненависть, ты вскидываешь винтовку, прицеливаешься, ждешь, они появляются кроме стариков, детей и женщин, никогда не стрелял в них и ты
тыщ-щ-щ
тыщ-щ-щ-щ-щ
тыщ-щ-щ-щ-щ-щ
шепчут эти звукоподражательные угасающие тыщщ, крошки кириешек изо рта попадают мне на руку
Ожидаю барышню у подземного перехода. Мимо меня черепашит старичок, подбирает жестянки, давит их ногой, складывает в пакеты. Остановился, посмотрел на меня. Уж не знаю, как можно зацепиться за человека, если у него глаза под черными стеклами. Говорит, что жара. Да, соглашаюсь, жара. Это вам, молодым, говорит, переносить легко, а я потом истекаю. Мне уже, поди, семьдесят восемь. Живу тут недалеко, на Первой Владимирской. Двух жен уже похоронил, совсем один. Сыну пятьдесят девять, редко приезжает, что мне, со стенами говорить? Можно и со стенами, думаю, было бы желание.
– Я когда молодой был, думал, всю жизнь один проживу запросто.
Ставит около меня сумки.
– Как хорошо, что я тебя встретил, сынок. Хоть выговорюсь. Улыбаюсь ему. Ну, выговорись, что ж делать-то.
– Плохо жить, – произносит после некоторой паузы.
Киваю.
Молчание.
– Плохо, плохо жить, – повторяет.
Опять пауза. Плохо, кто же спорит.
– Очень плохо, – подытоживает старичок и уходит.
Мамаша пристраивает на ушах у маленькой дочки нелепую желтую картонную корону с буквенным ободком I love Pushkin. Спереди красная надпись «Да будет Пушкин!» и стилизованное солнышко с бакенбардами. Корона то и дело спадает на плечи, девочка невыразительно улыбается, словно по привычке.
Дворничиха в нерешительности останавливается перед лежащим на ступеньках метро пухлым бумажником с торчащими оттуда купюрами и, помедлив, заметает его на совок.
Читаю Достоевского. Нутро не трепещет, как трепещет разум, придавленное камнем ставшей уже привычной сытости. Голодный вакуум отвлекал бы столь же сильно. Я разучился быть легковесным, пустым, восприимчивым. Заиндевелый лес ночью из окна поезда – словно негатив на свету. Три или четыре часа ночи. Тверь. Я слезаю на освободившуюся нижнюю полку. Почти двое суток без возможности выпрямиться – пытка. На нижней полке значительно холоднее, о чем я и сообщаю вошедшему парнишке в камуфляже. Он соглашается забраться наверх, а я рассматриваю его снизу, укутавшись в одеяло. Тельняшка на голое тело, поджарый, напоминает птицу. Скатал матрац вместе с бельем и подушкой, накрылся шинелью. Прозрачный, юный, возможно, что еще не бреется. Скуластый, брови густые, сросшиеся. Светлые волосы ежиком. Недоверчивый, хмурый, молчаливый, от кофе, мною предложенного, отказался. Еще подросток, но крепкий, надломленный. Турник и армия сделали свое дело. Привлекательный, чертяка, кадык, подбородок с ямкой, мускулистый, грубый, никакого внутреннего изящества. И я ненавижу себя за то, что не хочу быть таким же. Утро. Едем в тишине. Я, еще не отойдя от головокружительного бабьего лета в Кисловодске, смотрю на жухлую траву и подернутые льдом болота среди одиноких лачуг, березовых рощиц, церквушек и телефонных вышек, мерцающих красными ягодками огоньков. Женщина на боковой разгадывает сканворд. Еле слышно произносит: «Самоволка на тот свет, шесть букв», – довольно смеется, вписывает.
Во дворе «Камчатки» женщина-панк плачет, слезы капают с носа:
– Цой рассудит… Цой, бля, за меня пизды даст… Даже ангелы не помогут…
Кричит:
– Хорошо смеется тот, кто смеется последним! Я это говорила группе «Агата Кристи» – я это говорю тебе!..
Продолжает:
– Я тогда не виновата была, когда он меня в первый раз ёб. Это Новый год был. А я на унитазе заснула. Думала, что дома. Соседей на хуй посылала. С лестницы спустил, без трусов. Четыре этажа. Никто не заступился.
Словоохотливая Людмила Владимировна рассказывает, что сегодня впервые за год соцработник вывела ее на лавочку посмотреть на небо. Шутит – «дожить бы до своего восемьдесят третьего дня рождения», что меньше чем через месяц. Расспрашивает обо мне, что да как, заметно мрачнеет. Откажешься от гречки? Нет? Ну тогда с тобой совсем легко. Разговор переходит на воспоминания о блокаде Ленинграда, я внутренне ликую: а то не знал, как спросить.
– Соплячки мы такие были, представь, десятый класс, ранняя весна, меж могил ползли, искали ростки, кругом ни травинки ведь. Слышим тяжелую поступь – четыре щупленьких солдатика ведут могучего моряка. Моряк идет спокойно, не сопротивляется, а ведь если б не ружья этих заморышей, четыре на одного – не было бы неравным боем. Впервые тогда на наших глазах расстреляли человека. А еще было дело, решили мы поехать на капустные поля, представляешь, ведь когда капусту убирают, нижний лист часто остается. А снега уже на полметра. Нас подвез водитель грузовика. «Все, девчонки, слезайте», – сказал он, заслышав выстрелы. Поле было абсолютно открытым, ни строения, ни деревца. Мы выкапывали прелые листья, а по нам стреляли. Ползешь и оглядываешься: ноги еще целы? – Людмила Владимировна улыбается. – Впрочем, я думаю, что немцы попасть по нам не хотели, просто припугивали, мы же по белому полю в темных ватниках ползали. Так мы тогда ничего и не собрали. Водитель должен был приехать только через час, поэтому в Ленинград возвращались пешком.
Я хочу попросить продолжать, но вместо этого захлебываюсь кашлем.
Безногая девушка в переходе станции метро «Краснопресненская» неотрывно смотрит на манекены для демонстрации джинсов, то есть, попросту говоря, искусственные ноги до пояса и все, три пары.
Не навещал тетю Люсю два месяца: в октябре был на юге, в ноябре замотался с учебой, да и баланс все время почти на нуле. Недавно позвонил справиться о самочувствии, и мне сказали, что в начале октября, как раз после моего последнего визита, Людмила Владимировна упала и сломала ногу; состояние значительно ухудшилось. Последние 10 лет тетя Люся, конечно, жаловалась на постоянное ухудшение здоровья, но, тем не менее, абсолютно ясно мыслила и находилась в твердой памяти. Теперь она никого не узнает – ни Олега, ни Лиду, – говорит, что ее похитили, что ей 46, что ногу сломала во время поездки в горы. Надо было бы ее навестить, а я боюсь. Вернее, мне кажется, что тетя Люся уже умерла, а кто теперь доживает отпущенный век в этом теле вместо нее, я не знаю.
Оказалось, что тетя Люся умерла 22 декабря. Как раз когда я с заблокированным телефоном жил от общаги до читального зала, готовясь к зачетам. 30 декабря, накануне отъезда из Питера, на кладбище «Памяти жертв 9 января» прикапывали урну с прахом. Мерзлая земля, копать трудно, тонкий слой снега, березовые стволы, уходящие в желтый туман, раскоряченные ветки на фоне бледно-бледно-голубого неба, мутное расплывшееся пятно солнца в стеклах иномарки. Умирать тетя Люся начала в самом начале октября – после того как, по ее словам, якобы ходила в «Пятерочку», и там какая-то женщина сделала ей в спину укол через пальто.
Необъяснимая, непричесанная, удивительная и даже страшная жизнь дает себя рассмотреть чуть поближе, как насекомое в микроскоп, если смотреть на нее с верхней полки плацкартного вагона. Я засыпал, когда это семейство суетно ввалилось на какой-то станции и стало располагаться, не зная куда поставить огромное количество сумок; непрестанно орал годовалый ребенок и требовал чего-то, водя невидящим взором. Я с интересом наблюдал за молодым благообразным парнем, отцом семейства, солнечно улыбающимся чему-то, за его четверыми еврейскими, как показалось, детьми-погодками, за его некрасивой беременной женой, за престарелой тещей и семнадцатилетним парнягой, как я понял, племянником. Я что-то пил, писал друзьям СМС и черкал в блокноте, когда четырехлетняя Элина подошла ко мне и заглянула через плечо. Я нарисовал ей льва и динозавра на каком-то листочке, потом, по ее просьбе, в своем блокноте и своей ручкой «чье-нибудь лицо»; увидев, что получилось (мы сошлись на том, что это «баба-яга»), она попросила «дедушку», а затем «девочку».
Несколько раз спросила, где мои дети, чем привела в некоторое замешательство. Она улыбалась и говорила: «Ты мой друг, папа, папа, смотри, как красиво рисует мой друг», – а я не знал, куда себя девать, и украдкой продолжал наблюдать за этим человеком, источающим тепло, за детьми, липнущими к нему, за нервными женой и тещей, которые не переставали кормить детей булочками и укладывать их спать, крича на отца. А он снисходительно и терпеливо улыбался. Старший мальчик, имени которого я так и не запомнил, аутист, говорил что-то нечленораздельное. Не помню, как разговорились с Ромой, – он, прерываемый бесцеремонными репликами деда на соседней полке о рыбалке, сканвордах, политике и головной боли, рассказал, что у сына испуг, но, как говорят врачи, он, скорее всего, перерастет, что они летят в Америку жить, ночевать в Москве будут в Шереметьево, – видно было, не на шутку волновался. Аутист вдруг запаниковал: «Папа, папа, зачем поезд так быстро едет, зачем ты так сделал?!» – и с ужасом начал вглядываться в окно, а я сказал: «Рома, он видит что-то, я чувствую, меня самого колотит, как будто от него передается». «Успокойся, – объяснил я, – это чтоб быстрее доехать». Ребенок расплылся в улыбке и, разбивая на слоги, монотонно произнес: «Ты мой папа, поедешь со мной, я тебя люблю, ты все понимаешь». Мы вышли с Ромкой в обледеневший тамбур, и я, будто родному, рассказал о своих снах и что мне так же страшно, как его сыну, только я разделяю эти две реальности, а для мальчишки она одна. Он ответил, что понимает и что Бог мне поможет, обязательно поможет. И когда я, готовый разреветься, признался в стойком чувстве, будто бы поезд, несущийся в абсолютной кромешной темноте, которую мы видим из окон, летит по рельсам, а кроме них больше ничего нет, он, помолчав, промолвил: «Священником будешь…»
А дело не в том, что я никогда не увижу этого удивительно стойкого человека, понукаемого глупой женою, полного любви к миру и выстраданного оптимизма, хоть и оставил ему зачем-то номер своего мобильного, дело только лишь в том, что мне больно видеть – видеть, как его пятилетний сын, когда отец пытался его уложить спать, смотрел в пространство и произносил с оттяжкой, хотя и не понимал, что, но словно намеренно бьет в одно и то же место: «Я не люб лю те бя па па я не люб лю те бя па па па па я не люб лю те бя», – а Рома, делая вид, что не слышит, продолжал его баюкать.
Малой и Малая
Виталик очень трогательно дзекал, по-белорусски. «Гдзе Малая, не видзел?» – спрашивал он, заспанный, помятый, опухший, когда я будил его на подкове с целью получить ту же самую информацию.
Малая работала. Прибивалась то к одному музыканту, то к другому, – то арка на Дворцовой, то Малая Садовая напротив Катькиного садика, где вода крутит мраморный шар. Иногда аскала просто так, но попрошайничать легче с песенным сопровождением. Можно просить «на струны музыкантам». Впрочем, и музыкант без аскера практически вхолостую обычно работает. За весь вечер всего несколько человек остановятся, чтобы выудить из кармана лишний червонец. Тут фокус в том как раз, чтобы тормознуть, улыбнуться, в глаза заглянуть.
«…добрым прохожим», как поётся в Янкиной песенке.
То и дело тётки со злостью бросали во всеуслышание: «Работать идите!» – на что Таня смущённо говорила: «Я работаю». «Да и он, – кивала на меня, – после офиса».
И впрямь, пение у Казанского помогало не сойти с ума от трудовых будней канцелярской крысы. И живые деньги, конечно. До зарплаты частенько нужно как-нибудь дотянуть.
Обычно так и делаешь, когда тебе нужен напарник: начинаешь петь – кто-нибудь обязательно прибьётся. Малая появилась в первый же вечер, правда не сразу: я к тому моменту уже успел отчаяться.
– Могу поаскать, – предложила. – Только аскерку у Малого нужно взять, а где он – я не знаю.
На голове у неё была замызганная, некогда розовая кепка. Я вопросительно взглянул, и Таня поспешила объяснить:
– Я с ней очень редко работаю. Она мне удачу приносит, когда на голове.
Кепка была украшена брошью в форме двуглавого орла. Подождали.
– Ладно, – сказала она, – поработаю с ней, – сняла кепку и стала расчёсывать немытые высветленные волосы.
Тане на вид было двадцать с лишним. Так и оказалось. Двадцать девять.
И Виталику тоже двадцать с неопределённым лишним. Они ведь почти что без возраста.
«…все они в кожаных куртках, все небольшого роста». Ладненько вместе смотрелись. Одинаково грязные, одинаково боевые, агрессивные, бесхитростные. Малой и Малая. Приехали из Минска. Человек пять или шесть в общей сложности. Таня единственная работала. Остальные только стреляли у неё на пиво или на блейзер.
– Мы ж не бомжи какие, – говорила Таня голосом, исполненным чувства собственного достоинства. – Когда ночуешь в парадняке, картона не всегда хватает. А мне на картоне нужно
– как я работать буду, если испачкаюсь? К людям подходить будет совестно.
Попрошайничала она и впрямь азартно. Был смысл обменяться телефонами. Но какие телефоны, прости Господи.
– Позвонить некуда, к сожалению, – говорила Малая. – Мы пока что вписываемся, но завтра съезжать, а где дальше будем – неизвестно.
– У тсебя нельзя? – спрашивал Виталик. – Можем и на полу.
Я с содроганием представлял себе, как в мою квартиру вваливается толпа бродяг, и отрицательно мотал головой.
– Что Сергей – это я поняла, но погоняло есть у тебя? – Таня далеко не первая, кто задавал мне этот вопрос, и я неизменно отвечал, даже объяснить пытался:
– Просто Сергей. Я не хочу тут, на улице, светиться, запоминаться, вливаться в тусовку. Я сбоку, не с вами.
– Поняла. Тогда так и запишу: Сергей. В скобочках – музыкант. Может, удастся позвонить. Давай договоримся: если стрелку на пять забили, то обязательно ждём до шести. Сам понимаешь. Мне очень неудобно, что я тогда опоздала. Я пришла – а тебя уже нет, ты, наверное, не дождался. Так что ждём час, хорошо?
О том, что в тот день меня самого не было, я промолчал.
Примечательно, что им, этим «неформалам», как они с гордостью себя называли, было, в общем, до лампочки то, что я пою. Они из этого ничего не слышали и только спустя какое-то время стали узнавать песни и радоваться им, одобрительно кивая.
Чехол распухал – внутри была охапка мятых купюр. Таня прятала их внутрь, чтобы сверху много денег не лежало, оставляла только мелочь – и опять бегом к прохожим с пустой кепкой. Убедительно выглядело.
Малой слонялся без дела. Томился. Наконец не выдерживал и начинал канючить.
– Мала-а-а-ая, ну дай дзенег!
– Отвали, сказала! Одна за всех впахиваю. Дрыхнешь всё время, к вечеру только встаёшь, – и лёгким тычком в живот заводила его бесёнка.
– А кто это тут на меня бочку катсит, а? а? – кричал он и грубо, по-мужски хватал её за задницу, кусал за шею, целовал.
Она визжала, отбивалась, царапала. Смеялась. Задыхалась от нежности. И в итоге отпускала его с сороковником. Он моментально исчезал.
– Что поделаешь, – отряхивалась растрёпанная Таня, – вот такого люблю. И он знает. Подходит, глаза пронзительные. И даю. Сначала пизды, потом на блейзер. Нет, не алкоголик. Какой же это алкоголизм.
Виталик возвращался с полторашкой химического пойла и первым делом предлагал мне. Видимо, считал, что я отказываюсь потому, что брезгую пить после них. Я отмазывался, что пьяный в ноты не попадаю, но вечером – обязательно.
– Везёт тсебе, – хрипел Малой, – вечером, у себя, в одзиночку.
«…ты выходишь на кухню, но вода здесь горька», – крутилось у меня в голове.
– Нет, – бойко рассказывала Таня, – с едой вопрос давно решён. Вообще не платим. Около полуночи в барах у служебного входа выставляют пакеты. Пицца там, всё такое. Нет, ну чо, пицца, не говно же. Я вот сколько ем, ни разу ничем не болела. Зато какая вкуснятина бывает, объедение просто. Мы панки, нам пох… Мы ещё года три будем в Питере тусоваться. Хотя на зиму уехать придётся куда-нибудь. Тут климат суровый, на улице его не выдержать.
Как-то Малая упомянула младшую дочку.
– Чья дочка? – изумился я.
– Моя. Не рассказывала? Да, у меня две девочки, одной восемь, другой четыре.
– А кто смотрит за ними?
– Отец смотрит. Ну, мой бывший муж. Нет, они нормально, в Минске, одна в гимназии. Я ему, когда разводились, так и сказала: «Будешь зарабатывать, обеспечивать. А мне ещё всю Россию объездить хочется». Я сразу говорила, что долго так не смогу, я ж распиздяйка. А потом вот Малого встретила…
Однажды место оказалось занято, а с другого нас согнали менты.
– Уходите, – говорят.
– Но ведь петь не запрещено, – пытаюсь возразить я. – Только попрошайничать запрещено.
Это я в прошлом году на Арбате играл, поэтому в курсе.
– А то мы не знаем, что они будут делать, – менты тоже ребята не промах. – Хорош заливать, зачехляй инструмент.
Что поделать, пошли искать дальше.
Арка на Дворцовой занята всегда, дотопали до стрелки Васильевского – туда, где спуск к воде и свадебные машины то и дело приезжают.
Было боязно петь без ощущения стены за спиной.
Было боязно и восхитительно.
Свидетели загораживали от Тани женихов и невест, щедро давая крупные деньги. Виталику сунули в руки две бутылки шампанского, он просто обалдел. Слов не находил – такой напиток на халяву!
– Ну как тсебе, как? – спрашивал он меня.
Специально отдельный стаканчик надыбал, не поленился. Уважает, надо же.
– Обычный шампунь, – скорчил я рожу.
– Ты даешь – обычный! – заржал Виталик.
«…теперь я пью свой wine, я ем свой cheese, я качусь по наклонной – не знаю, вверх или вниз», – думал я.
Ежедневно видел калек, копошащихся у Казанского. Безногий старик в бирюзовом берете воздушно-десантных войск то и дело проходил мимо нас на обмотанных тряпками и скотчем коленях. Таня наклонялась, обнимала его, приветливо улыбалась. Он поджимал губы, смущённо отводил глаза, пожимал плечами и полз дальше, оставляя за собой мокрые следы на асфальте.
– Обоссался, – задумчиво шептала вслед Таня. – Ненавижу этих цыган. Они инвалидов сюда привозят, а вечером забирают. Какая-то женщина догнала старика и сунула ему сторублёвку. Дед спрятал её в карман.
– Видишь, – говорила Таня, – эти деньги они у него отберут. Они в водку им что-то подмешивают, чтобы вырубить. Я ему всегда полчекушки оставляю. Это он заслужил. Однажды я с ним два часа разговаривала. С ним уже много лет никто не говорил.
Появившись в условленное время, Тани на месте я не нашёл. Мне сказали, что она уехала на Богословское кладбище. Пятнадцатое, да, вспомнил я. Уважительная причина.
В воздухе стояла морось, и я почувствовал, что сезон окончился. Точное такое же чувство испытывал я годом раньше, двадцать девятого, когда сообщили о смерти Пашки, и петь стало незачем, – я тогда нашёл опустевший сквер около Баррикадной и почувствовал, что слишком легко оделся.
Малая тоже говорила, что они могут в любой момент сорваться и уехать.
«Только я обязательно позвоню!» – божилась она.
Куда там, «позвоню».
Дни стояли хмурые и холодные. Гитару брать больше не хотелось.
Я был уверен, что они уже уехали.
Пятого сентября было солнечно. На газонах сидели яркие молодые ребята с дредами, небо клубилось, Невский гудел и смеялся. Я ждал звонка, ходил вдоль Грибканала и вдыхал загазованный воздух.
– Таня?! – я очень удивился, увидев знакомый рюкзак с прикреплённым к нему оранжевым мышонком.
Она повернула ко мне серое лицо.
– Солнышко прости что не позвонила нет не уехали. Сразу как наступили холода там в общем в общем Малой умер. В поле заснул не сумели спасти теперь я одна понимаешь. Мне очень очень тяжело очень. Долго рассказывать умер двадцать девятого августа деньги нужны похоронить а потом может быть обратно в Минск хотя. Ты придёшь завтра с гитарой придёшь? Я тебя умоляю деньги нужны я позвоню телефон кажется был если у Малого не остался. Придёшь я на подкове буду в одиннадцать в двенадцать в час буду ждать да не орите вы я с человеком разговариваю мне надо идти завтра завтра пожалуйста.
Непостижимо. Как это так – был человек и нету? Как это осознать. Что болеет, поломался – это понять ещё можно, а как это – непоправимо опустеть?
Танина косичка была отстрижена.
Она пятилась и кричала – завтра! Хотела уточнить, но её тянули и торопили куда-то.
Разумеется, я приехал.
Я не знал, чем можно серьёзно помочь, но мне хотелось поработать с ней последний раз. И отдать ей все деньги.
Я дождался. Ждал терпеливо – не час и не два.
…с неба Господь глядит,
что на земле смердит,
без сожаленья отправляя в печь.
Старый лопух засох, папа от водки сдох,
последний пух некому поджечь.
Пел яростно, залихватски, с улыбкой. А Малая подхватила эту дерзкую ярость. Потом вылила на асфальт стакан медовухи и бросила вверх горстку мелочи.
– Тебе деньги очень нужны? – спросила она, когда я сказал, что выдохся.
Получается, она рассчитывала на это.
– Не дели, выгребай всё. Я приехал только из-за тебя.
Она помолчала.
– Спасибо. Спасибо, что всё так. Давай, удачи тебе.
– И тебе удачи. А мне сейчас в банк за реквизитами.
Я хотел сказать: «Царствие небесное», но получилось невыразительно, полушёпотом.
Снова начинался дождь.
Нигдетство
Гриб прилип, отлип, стоп
Отбиваешь от груди мячик: тебя зовут – Юра! Коля! Миша! Придурок! Лёша! Валера! Сабжа! – на слове «сабжа» все вздрагивают. Мячик отбит на автомате. Теперь тебе выберут имя пообиднее.
Московские прятки от обычных отличаются тем, что ты поворачиваешься ко всем спиной, и тебя по ней кто-нибудь бьёт. Теперь ты должен угадать, кто это сделал. «Я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я!» – кричат наперебой и тычут в себя большими пальцами. Кто-нибудь, например, помалкивает. Ты давно уже знаешь, что это для отвода глаз: скорее всего, не он. Ты делаешь предположение. Оказалось, как раз таки он: положите вещь, которую хотите спрятать, на видное место. Теперь тебе нужно бежать вокруг дома – чем быстрее его обежишь, тем меньше времени останется им, чтобы спрятаться. Идёшь шагом. Можно схалтурить: подглянуть из-за угла. Но если тебя слишком долго не будет, это вызовет подозрения. За домом грядки, объеденные вишни, аккуратно, не споткнись о водосточную трубу.