Текст книги "Созвездие Видений"
Автор книги: Сергей Соловьев
Соавторы: Сергей Михеенков,Андрей Дмитрук,Елена Грушко,Юрий Медведев,Евгений Ленский,Александр Кочетков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
4
Но сегодня Трофимову снился не этот эпизод, ставший в его жизни одним из счастливейших воспоминаний, а совсем другой. По времени то, когда он остановил машину было, наверное, первым звонком. Но Трофимов и до сих пор сомневался, что это он удержал «Жигули», а, скажем, не бревно посередине дороги или болт, заклинивший кардан. Безусловным первым звонком для Трофимова стал совсем иной случай, тоже связанный с Катей.
Встречались они не каждый день, потому что у Кати был муж и ребенок. Наверно, это слишком сильно сказано – был муж, точнее, он не был, а бывал, потому что жил он отдельно, у своей мамы, и шестилетний Саша тоже чаще всего был у нее же. Но разводиться они не разводились и ссориться – не ссорились. Катин муж был художник, и в просторном доме свекрови весь чердак занимала его мастерская. А еще там постоянно торчали его друзья, откровенно, по мнению Кати, подонки. Когда Трофимов узнал, что двое, которых он так удачно остановил на ночной дороге, – из друзей мужа, он с выводом Кати согласился. Впрочем, он и о самом художнике был такого же мнения. Друзья мужа без бутылки не приходили, он пил, картины его становились, по мнению многих, все хуже и хуже. Но свекровь почему-то считала в этом виноватой Катю и вела неустанную агитацию. В результате муж приходил к ней все реже, а так как был он человек достаточно методичный, постепенно установились и постоянный день – суббота, и постоянное время – семь часов вечера. Как это ни странно, но Катя оставалась о муже достаточно высокого как о художнике, и человеке мнения. Недостаточно высокого, чтобы не полюбить Трофимова, но достаточного, чтобы Трофимов злился и ревновал. Катя клялась и божилась, что отношения у нее с мужем чисто платонические, дружба и любовь к общему ребенку – не более. Трофимов верил, но… ревновал.
В тот вечер, в среду, он пришел без предупреждения. Завуч школы пригласил нескольких коллег, в том числе и Трофимова, на день рождения. Учителя народ небогатый и как-то само собой условились – без жен, мужей или тех, кто их заменяет. Однако, в самый последний момент, буквально за два часа до условленного срока, завуч почувствовал себя плохо, прихватило сердце и день рождения отменили.
Когда Трофимов вошел в знакомый двор, четырехугольный колодец, образованный стандартными девятиэтажками, он сразу нашел взглядом знакомые окна на седьмом этаже. В гостиной было темно, а в спальне тускло горел желтый ночник. Обычно Катя так рано не ложилась…
Лифт поднимался отвратительно медленно, и Трофимов вылетел из него, как буря. На звонок в дверь никто не отозвался. Он позвонил еще раз, потом еще и еще. За дверью было тихо.
– Ушла и забыла выключить свет, – сформулировал Трофимов, спускаясь по бесконечной лестнице во двор.
Перед тем, как окончательно уйти, он еще раз нашел взглядом знакомые окна и понял, что обмануть себя не удалось, – он знал, что она там и что она с мужем.
Дальнейшее, как и в случае с автомобилем, объяснению не поддавалось. Трофимову показалось, что он вытягивается, вытягивается как телескопическая труба. Он словно ввинчивался в воздух и мимо него проплывали этажи, окна, освещенные и затемненные. За ними текла обычная жизнь: на втором этаже – ужинали, на четвертом смотрели телевизор, на пятом – принимали гостей, на шестом – ссорились, на седьмом…
На седьмом сквозь неплотно задернутые шторы была видна часть спальни. Двухспальная кровать у стены, а на кровати – сжавшееся в комок и такое знакомое – ослепительно-белое с ярко-рыжим… Так близко – рукой подать! Вы можете знать женщину наизусть, но наблюдая за ней, если она этого не знает, все равно не отделаетесь от стыдного чувства подглядывания. Трофимов покраснел и опустил глаза. То, что он увидел под собой, потрясло его не меньше, – далеко внизу, в шести этажах от своих пяток, он увидел двор. Это было так неправдоподобно и страшно, что Трофимов снова поднял голову и увидел «его». Муж стоял спиной, стройный, мускулистый и, судя по
жестам, произносил обличительную речь. Он даже не потрудился одеться, а его спина заросла черным густым волосом! Трофимов сразу понял, что это муж, тот самый, с которым у Кати чисто платонические отношения. Он знал, и о чем этот муж горячо говорит, хотя слов и не слышал. Его, Трофимовский звонок пришелся как раз на самые платонические отношения. А сейчас этот раздетый моралист анализировал Катин моральный облик. Трофимов увидел, как муж, закончив монолог, взмахнул рукой и ему показалось, что сквозь двойное окно и шторы он услышал звук пощечины? Нелепо изогнувшись в воздухе, он потянулся к окну… Желудок рванулся вверх, сминая пищевод. Сердце, наоборот, оборвалось куда-то вниз… Соображение Трофимов обрел только почувствовав под ногами щебень двора.
– Ах, упал, упал! – истерически закричал кто-то на балконе дома; противоположного Катиному…
Конечно, в тот вечер он уже не пошел к Кате, а на следующий день ничего ей не рассказал. Воспитанный в славных традициях марксистского мировоззрения и на лучших образцах классической литературы, Трофимов твердо знал, что летать сам по себе советский человек не может и уж, во всяком случае, не должен подглядывать. Позже его так и подмывало завести разговор об этом вечере, но он ясно отдавал себе отчет в невозможности объяснения. Веселые классики советской литературы в одном из своих фельетонов высказали глубокую мысль: «Пожилого советского читателя совсем нетрудно убедить, что детей приносят аисты». В конечном итоге и Трофимову удалось уговорить себя, что все увиденное было его собственным вымыслом и бредом. До поры… то есть до того вечера, когда у них с Катей снова зашел разговор о ее муже. Это был вечер открытий, причем Трофимов открывал себя.
Что до мужа, то Катя его, как водится, защищала, а Трофимов, столь же традиционно на него нападал. И, уже исчерпав аргументы, вспомнил о той пощечине. Точнее, не вспомнил, а напомнил. Напомнил, втайне желая, чтобы она немедленно опровергла это гнусное порождение ревнивого бреда. Но он явно переборщил с достоверностью. О скандале можно догадаться интуитивно, пощечину услышать на улице, с высоты седьмого этажа, – невозможно. Так же невозможно интуитивно узнать о взбесивших Трофимова сиреневых плавках с белым узором на узких бедрах мужа, или. о том, как муж ушиб босую ногу о пуфик. Трофимов прикусил язык, но было поздно. Катя, до этого спорившая, подошла к окну и долго молча смотрела вниз, в колодец двора. Трофимов что-то еще пытался бормотать, но она попросила его замолчать.
Этим вечером сцена происходила не в спальне, а в гостиной. Трофимов сидел в углу комнаты на старинном кожаном диване – наследстве Кати от бабушки, – упираясь коленями в массивный, тоже ветхозаветный, но отнюдь не ветхий, стол. Катя же ходила по комнате, выдавая какие-то невнятные реплики, вроде того, что она давно это чувствовала, а потом раскрыла настежь окно. Трофимов, занятый подыскиванием достаточно убедительных объяснений, пропустил момент, когда Катя легко, словно вспорхнув, вскочила на подоконник. Трофимов рванулся к ней, во оказался заклиненным между столом и диваном. Катя же сделала шаг в пустоту…
Очевидно, Трофимов заклинился не весь. Катя еще не успела исчезнуть за окном и наполовину, как оказалась швырнутой на диван с такой силой, что кожаная обшивка лопнула по шву на верху спинки.
– Дурак! – сказала она, очумело мотая головой. – Оно же на балкон выходит!
– Кто? – так же ошарашено спросил Трофимов.
– Да окно же!
Именно этот эпизод и снился ему в который раз…
А тем временем, пока Трофимов спал, наступило утро, и в больнице разыгрывались весьма странные события. На утреннем обходе дежурному врачу было сделано замечание, что пустующая кровать не заправлена, в столовой за завтраком лишняя порция незаметно растворилась среди прочих, и так далее… Человек, живущий в коллективе, особенна если он помещен в него не совсем иди совсем не добровольно, связан с окружающими тысячью нитей. Некоторые из них поддерживают его существование, некоторые – привязывают к нему, спутывают по рукам и ногам. Большинство же – свободно провисают, со всех сторон. Но стоит человеку сделать попытку вырваться – и по всей сети пробегает сигнал тревоги. Нити держат человека мертвой хваткой и даже те, что только неощутимо наличествовали, напрягаются и приобретают жесткость и звонкость рояльной струны. А в данном случае – ничего и нигде, хотя, пожалуй, за одним исключением. Ранним утром, перед самым подъемом в палату заглянул Выговцев. Он быстрым взглядом обвел спящих, мысленно отметил пустующую койку Трофимова и вышел в коридор. Здесь он немного подождал, потом начал прогуливаться все дальше и дальше от палаты, пока не догулял до полуоткрытого лестничного окна. Выглянув в него, Выговцев в чем-то, видимо, убедился, тщательно закрыл окно и ушел домой, так никому из персонала не объявившись. Здесь особо странен сам факт прихода, да еще столь раннего, – у Выговцева был выходной.
Придя домой, Анатолий Петрович напился чаю, еще раз тщательно проанализировал все, убедился, что его никто не видел или, по крайней мере, не обратил на него внимания, и заснул спокойным крепким сном. Правда, перед тем, как заснуть, он немного вроде как грезил, – четко видел сначала больницу, в которой недавно был, потом тропинку, потом избушку, в полутьме которой спал сном младенца Трофимов. Именно после этого Выговцев спокойно заснул.
5. Из записей врача-интерна Анатолия Петровича Выговцева
Вопрос: Что вы понимаете под космическим мироощущением?
Ответ: Свое мироощущение. Ну как бы это объяснить? Вот вы идете, а через вас проходят радиоволны, всякие там поля – магнитные, гравитационные, и я знаю, какие еще. Для вас это только информация, а я их чувствую. Причем не просто чувствую факт их наличия, а свою к ним сопричастность. Я не наблюдатель процесса, я его часть, причем часть необходимая. Вам наверняка не понять, как можно ощущать разбегание галактик или взрыв сверхновой своим кровным делом. Не профессиональным, а жизненным. Не понять? Мне тоже. Я ведь филолог и так мало знаю о космосе и процессах в нем. Оттого и мучаюсь, не поникаю, а спросить не у кого. Ну вот, к примеру, дурацкий вопрос: «Какое было время до того, как времени не было?» Когда вещество Вселенной стягивается в точку, время в ней останавливается. А вокруг? И вообще – что вокруг? Мысленный эксперимент – предыдущая вселенная. Более того – именно та галактика, которую мы считаем своей. Но предыдущая. И в ней – цивилизация, невообразимо могущественная, зародившаяся на такой же зеленой и радостной планете; как наша Земля, и сделавшая такими же радостными и зелеными сотни других планет. Она могущественна более, чем можно себе представить, но зато мы можем представить предел этого могущества. Для этого надо осознать, что процессы расширения и сжатия – есть процессы жизнедеятельности вселенной. А теперь вопрос очевидный – если прекратить в человеке процессы обмена и мышления – будет ли это живой человек? Если цивилизация достигает могущества, способного остановить естественную жизнедеятельность вселенной, не убьет ли она вселенную? И возможно ли выжить сколь угодно великой части, убившей свое целое? Что значит «вселенная сжимается»? – сжимается материя в каком-то пространстве. И если, допустим, великая цивилизация стала нематериальной частью этого пространства, то она могла пережить и сжатие вселенной и «большой взрыв» и новое расширение?
Пока Выговцев перечитывал записи и заметки, Трофимов продолжал сладко спать. Окно в избушке, грязное до чрезвычайности, практически не пропускало света. И наступление утра, а затем и дня не тревожило беглеца. Ему по-прежнему снились сны, похожие и на явь, и на бред. Трофимов был уверен, что разница между ними, разница не по сути, а только по восприятию человека. Хотя рассуждать на эти темы он мог только с двумя людьми – Выговцевым и Наполеоном, Николаем Ильичем Смирновым.
С детства наслушавшийся анекдотов о сумасшедших и вооруженный самыми хаотическими и отрывочными знаниями о психологии человека вообще й ее патологии в частности, Трофимов сначала боялся своих сопалатников, даже этого безобидного старичка. Однако постепенно (началось это со снов) он начал кое-что понимать. Сон, первый в череде снов, доведших его до сумасшедшего дома, впервые Трофимов увидел давно. Он снился раз пять или шесть, каждый раз повторяясь в мельчайших, уже виденных подробностях и обрастая новыми. Но начинался сон всегда с одного и того же.
…В орденском замке Крейсцензее все было готово к заутрене. Он, Трофимов, то есть замковый эконом Вернер фон Штайн, поднялся на знаменитую башню и вгляделся в предрассветную, серую от тумана мглу. Нет, не воссияло солнце веры истинной в этом языческом, болотистом и холодном краю! И не его, брата Вернера, в этом была вина. Простые железные латы и белый плащ с крестом – символ смирения и твердости в вере – что же еще, Господи? Даже здесь, на башне, наедине с небом, он оставался братом Вернером, «Вернером-праведным» по определению юного Гуго фон Гугенброка. Если бы еще эта мелкая поросль захиревшего рода не вкладывала в свои слова столько яда!.. Впрочем, он может только подозревать, но никогда и ничего не докажет… Брат Вернер перекрестился. Чего не докажет? Он сам не узнал бы в себе того, проклятого, изгнанного и осужденного, лишенного огня и воды любой христианской страны. Как бишь его звали? Фра Джироламо Неапольский?.. Вернер фон Штайн пожевал губами и хотел было произнести это имя вслух, но спохватился. Даже здесь, даже наедине с богом, который и без его слов все знал, он не смел произнести свое настоящее имя. А в чем, собственно, вина того францисканца? Что они понимали, тупые и напыщенные, члены капитула монастыря Святой Бригитты, предавшие его суду Наместника Божия! А он жив, стоит на башне с тяжелым моргенштерном, выкованным в подземных мастерских Мариенбурга. Проклят – и жив! Отлучен – и под знаменем с черным крестом поведет свой отряд во славу божию и ордена. Слава тебе, Господи, ныне и присно и во веки веков!
Но были минуты… Голодный, оборванный, пробирался он через Италию и Германию, а впереди него летела грозная слава богохульника и вероотступника. Специальный отряд сопровождал его десять дней, тщательно следя, чтобы ни один христианин не заговорил с ним, не подал ему глоток, воды. Ломоть хлеба от восхода до заката и вода из придорожной канавы полагались ему в дороге. А на ночь отряд располагался вдали от селений. Его связывали и укладывали так, чтобы до проклятого не доставало тепло костра. Но он, фра Джироламо Неапольский, засыпал со смехом. И его не посмели убить, все же устрашились явленной силы Господа, к которой в отчаянии воззвал узник в подземельях замка святого Ангела! И когда секретарь трибунала уже готовился объявить приговор, в содержании которого не было сомнений даже у крыс, швырявших под ногами, из воздуха в полутьме, возник топор. Раскаленный добела, испуская искры, повис он над головами членов Трибунала. Фра Джироламо знал, как под масками побелели лица судей. И даже до него, стоящего на коленях, притянутого к полу чугунной цепью, долетел сухой жар пылающего металла. Только один из членов трибунала, тощий и безжалостный кардинал Спинелли, нашел в себе мужество воззвать к силам света и заклясть дьявольское наваждение. Однако топор не пропал, и ясно стало всем, что не князя Тьмы это знак, а послание свыше.
– Жизнь его – мне! – прозвучало в подземелье печально и прекрасно.
Трибунал не посмел ослушаться приказа, как бы ни сомневались его члены в происхождении знамения. Слишком низко над их головами висел топор! И фра Джироламо смеялся, вспоминая с каким трудом произнес секретарь слово «изгнание» и с какой яростью он посмотрел на поднявшего голову узника.
На исходе десятого дня их путешествия разразилась буря. Командир отряда, суровый и безжалостный вдвойне – и по натуре, и от кочевок в полях и лесах, – приказал привязать изгнанника к придорожному дубу, а сам увел отряд в ближайшее селение. Воистину, это была ночь! Казалось, Господь покарал землю за ее грехи новым потопом. В непрерывном грохоте грома и блеске молний как тростники гнулись дубы, помнящие еще поступь римских легионов. В бессильном порыве тянули они к привязанному узловатые ветки, чтобы вцепиться, растерзать – но не доставали. А он хохотал и, запрокинув голову, пил, пил, пил чистую, сладкую, посланную ему с неба воду! Все демоны ада тучами проносились по небу, и каждая новая вспышка являла миру новую харю врага человеческого, яростную и ужасную. Но не было им дано задержаться хотя бы на миг. Новый порыв господнего ветра гнал их прочь, вдоль дороги, туда, откуда пришел изгнанник. А изгнанник смеялся. Под утро дождь размочил веревки, и бешено бьющийся фра Джироламо растянул их и скинул! Рассвет, мутный и холодный, застал его уже далеко от дороги.
Несколько дней изгнанник пробирался на восток, избегая селений. Он знал, что командир отряда, страшась гнева Церкви Воинствующей, поднимет на ноги округу и приметы его будут знать все от последнего пастуха до владетельного сеньора. У него не было никаких приспособлений для охоты, не было трута и кресала. Колючие заросли изорвали его одежду. Слава богу, в лесах еще были ягоды и орехи, а в ручьях вода. Но в неизреченной милости божьей всему есть предел. И когда, поскользнувшись на мокром камне, фра Джироламо упал и растянул ногу, он взроптал:
– Господи, ты же знаешь невиновность мою. За что караешь, Господи?
Небо молчало. Долго он, несчастный, молил о помощи, пока не лишился последних сил. Изгнанник упал лицом в землю и чувствуя, как справедливый гнев наполняет силой его измученное тело, крикнул туда, в глубину преисподней: – Если не ты, Господи, разве к дьяволу, душителю рода человеческого мне врззвать?
– К себе воззови! – ответил ему голос с неба.
– Да разве же дьявол я? – в ужасе воскликнул несчастный, перекатываясь на спину.
– Ты – фра Джироламо, – пророкотало в вышине и тщетно он ждал другого ответа. Ждал до тех пор, пока не утихла боль в ноге, потом встал, сломал раздвоенную ветку и, опираясь на нее, побрел дальше.
К вечеру он вышел к затерянному в лесах селению. Но ни одного живого человека не нашел он в пустых бедных домах – только несколько трупов, уже расклеванных воронами и полурастащенных крысами и лисицами. Черная истлевшая тряпка развевалась на шесте у дороги, по которой прошла чума… Но он был фра Джироламо, и сила большая, чем страшная сила чумы, незримо охраняла его.
Впервые за много дней он сытно поел, поймав во дворе одного из домов одичавшую курицу, и выспался в тепле. А утром, найдя себе приличную одежду и набив взятую здесь же дорожную сумку припасами, фра Джироламо уже не таясь пошел по дороге, жалея, что ни одной лошади нет в опустевших домах.
День за днем шел он через мертвые селенья и среди заброшенных, неубранных полей. Здесь было некому его узнавать и ловить, а те несчастные, которых пощадила чума, бродили с безумными глазами и хоронили, хоронили своих близких. К исходу седьмого дня изгнанник остановился в придорожной таверне, пустой, как и большинство домов, мимо которых он шел. Погреб таверны был забит, бочки с пивом – полны и, разведя огонь в очаге, Джироламо жарил на вертеле кусок окорока, когда услышал голос.
– Если ты человек и христианин, отзовись! – звали со второго этажа.
В суме Джироламо, изрядно разбухшей за последние дни, был и огарок свечи. В его неверном свете Джироламо сразу понял, чем болен рыцарь, лежащий на широкой кровати. Это была, наверно, последняя жертва чумы, а жить лежащему оставалось не дольше, чем до утра. Человека можно отлучить от церкви, но не от, бога, если бог у него в душе. Фра Джироламо исполнил свой долг христианина, просидев у одра Вернера фон Штайна, последнего представителя небогатого рода, до рассвета. В юности фон Штайн отправился искать подвигов во славу Господа, а вернувшись спустя пятнадцать лет, застал только обгорелые остатки родового замка, надгробные камни на могилах матери, отца и братьев, да разоренные, погубленные чумой селенья. Фра Джироллмо напутствовал умирающего брата во Христе, а утром из ворот таверны выехал новый Вернер фон Штайн и уверенно направил коня все так же на восток, как и собирался поступить умерший. Вот только почивший фон Штайн не стал бы служить молебны по всем, унесенным чумой, а новый останавливался у раскрытых дверей деревенских церквей. Пылью и мерзостью запустения пахло в них. Вернер фон Штайн тщательно собирал и закапывал во дворе останки несчастных, искавших спасения у алтаря, и долго молил Господа помиловать души унесенных чумой и его, погубившего себя обращением к дьяволу. И когда в одной из церквушек через рассевшуюся крышу влетел белый голубь и сел на резной столб алтаря, Вернер фон Штайн понял, что он прощен.
Кто бы теперь дерзнул узнать в суровом рыцаре-крестоносце проклятого и изгнанного? И как бы такой человек очутился в самом сердце бушующей языческой Пруссии, в гранитной твердыне Крейсцензее? Долог и труден путь из солнечного италийского края, через обнаглевшую державу короля Владислава, мнящего себя христианином.
«Конечно, не дело замкового эконома водить в бой рыцарские отряды, даже если он и остался в замке старшим, – думал Вернер фон Штайн, – но сегодня это мой долг».
В сущности, шайка кривого Хорста очень кстати снова объявилась в окрестностях замка. Вернеру фон Штайну надоело выслушивать ядовитые намеки этого недоноска Гугенброка на похвальную осторожность брата эконома. Будто это вина его, фон Штайна, что он не участвовал в столь несчастливой для ордена битве при Танненберге. Если Господь в своей неизмеримой справедливости и покарал орден за забвение истинно христианских добродетелей, то его лично, Вернера фон Штайна, – помиловал. Ни одна щепочка не была отколота от замковых ворот, ни один камешек не выпал из стены. И когда остатки замкового отряда с боями прорвались из трижды проклятой Польши, замок встретил их теплом, уютом и полными погребами. Этот Гугенброк просто не знает, что такое голод и холод!
Однако после возвращения отряда легче не стало. Все язычество подняло голову. Бешеный бык Витовт своим ревом разбудил уже покорно согнувшее голову местное быдло. Втуне пропадали заслуги братьев, освещавших Пруссию светом истинной веры. Даже отсюда, со знаменной башни, было видно зарево бесовского шабаша – греховного богослужения у священного для язычников дуба. Но не в поселянах, вооруженных дубинками, крылась главная опасность. Там, куда ступила нога крестоносного рыцаря, там, где воин Христа воздвиг во славу его крепость и собор, там они останутся на века! Восставшие крестьяне платили 15–20 жизнями за жизнь одного рыцаря, а их вдовы рожали детей от замковых кнехтов… Божьи жернова мелют медленно, но верно.
Гораздо больше вреда приносили неимоверно расплодившиеся шайки бежавших из замков или ушедших из разоренных крепостей кнехтов и примкнувший к ним сброд со всего христианского мира. Они были вооружены и опытны в боях, они не боялись ни бога, ни черта, и самый опасный, большой и дисциплинированный отряд возглавлял Кривой Хорст.
Это он, Кривой Хорст, обнаглел до того, что осадил и чуть было не взял штурмом комтурский замок Бальгу, Правда, сам комтур и большая часть гарнизона ушли под Гумбннен, где снова прорвались литвины. И это Кривой Хорст разграбил огромный караван, направленный Любекским ратом в Кенигсберг. А в последнее время его отряд терроризировал земли вблизи Крейсцензее и орденские братья всерьез начали ощущать недостаток припасов. Комтур замка брат Ганс фон Пфальц не раз выводил гарнизон на поимку опасного бандита. Но наущаемый не иначе как самим сатаной Кривой Хорст ускользал буквально из-под носа. И вот, хвала Господу, комтур и некоторые братья отбыли на совещание в орденскую столицу Мариенбург.
Брат-эконом улыбнулся. Именно тогда, когда в его душе прозвучало «Хвала Господу», солнце прорвалось сквозь туман и вспыхнуло на позолоченном древке замкового знамени – красный волк на белом поле под черным крестом. Добрый знак, братья, добрый знак!
Так вот, о: «Хвала господу»… Если уж сам комтур замка, поседевший в боях и на турнирах фон Пфальц был однажды разбит и многажды обманут Кривым Хорстом, то брату ли эконому вызывать его на бой? Однако Господь, слава ему во веки веков, всегда оказывается благосклонен к фра… тьфу ты, к фон Штайну. Кривой Хорст, конечно же, узнал об отъезде комтура и, обнаглев, подошел к самому замку. Воистину, кого бог хочет наказать, того лишает разума. И еще – обманывающий будет обманут, ниспровергающий – ниспровергнут, аминь! Даже среди диких пруссов находились люди, которых действительно осенила благодать. Она поняли, что Христово воинство пришло сюда не надолго, а навсегда. В отличие от твердого в вере, но слишком уж прямого комтура, брат-эконом поддерживал и подкармливал таких людей. И когда один из них ночью прискакал к воротам замка, полуголый, на неоседланной лошади, его безо всяких вопросов провели к эконому. И Вернер фон Штайн с радостью и искренней благодарностью небесам узнал, что отряд Кривого Хорста захватил одно из поселений пруссов буквально под носом у замка. Пруссы же, готовясь к своему языческому празднику, заготовили немалые запасы браги и медов. Именно в этой деревне (и ты терпишь, Господи?) должны были собраться на нечистое торжество жители многих окрестных поселений. Но дьявола тешить им уже не придется. Вместо них дьявола в эту ночь тешил Кривой Хорст, причем делал он это (слава, слава, слава!) в ущелье Семи Повешенных.
Конечно, он, Вернер фон Штайн, видел настоящие ущелья, не то, что этот длинный, в пять полетов стрелы, овраг. Но зато с одной стороны овраг кончался болотом, непроходимым ни для конного, ни для пешего. А с другой – узким и длинным подъемом среди отвесных стен. Кривой Хорст рассчитал правильно – из замка не будут видны разведенные там костры. И войти в овраг можно только по одной дороге, а, значит, трудно застать врасплох. Однако не подумал старый волк о том, что в отсутствие комтура и многих рыцарей брат-эконом осмелится вывести из крепости гарнизон. И тогда овраг превращался в ловушку, выход из которой преграждала пехота, а лучники сверху могли бить на выбор… Когда-то, еще до Танненберга, Вернер фон Штайн мечтал, чтобы сюда, в этот овраг забрел какой-нибудь враг. Долго же идет до тебя молитва, Господи! Или Кривой Хорст до этой ночи не исчерпал твоего терпения?
Брат Вернер фон Штайн представил себе, как упившиеся за ночь бандиты Кривого Хорста спят на мягкой траве тяжелым сном, и снова улыбнулся. Хороший подарок приготовит он комтуру и хорошую пощечину юному Гугенброку! А славы этого подвига ему хватит на всю оставшуюся жизнь брата-эконома в Крейсцензее. Что же до фра Джироламо, то был ли он вообще? Штайн забыл, за что осудили францисканца, иногда это тревожило. Он помнил все: детство, послушничество, монастырь святой Бригитты, членов капитула – по именам, – даже брата привратника. А вот проступка своего, или же проступков, не помнил. Забыл о них в ночь побега, и с тех пор, как ни пытался вспомнить – не мог. Впрочем, и это милость Божия, ему недостойному!
– Отряд готов выступать, брат, – прошелестело сзади. Фон Штайн молча повернулся, молча спустился во двор, сел на коня и только у самых ворот, обернувшись, прокричал, не столько отряду, сколько самому себе, небу и юному Гугенброку: – С нами Бог!
Конечно, силы Крейсцензее после Танненберга и отъезда комтура в Мариенбург были не столь уж велики. Но на зверя в ловушке, зверя спящего, их надо меньше, чем на открытый бой. Двадцать рыцарей и пятьдесят кнехтов запрут выход из ущелья, а сто лучников – по пятьдесят с каждого обрыва будут стрелять, как по мишеням. С Божьей, разумеется, помощью! Да и кому же помогать Божественной силе, как не ордену своему? Не бродягам же Хорста, грабившим церкви так же лихо, как и селения. Разве не на их головы призвал гром небесный епископ из Кенигсберга, когда оказалась разбитой и подожженной славная Юдитен-кирха на окраине этого города?
Туман сверху опускался к земле и отряд шел буквально наощупь. Но окрестности замка и рыцари, и брат-эконом знали прекрасно – путь не занял много времени. Туман поглощал звуки и уже в десятке шагов не было слышно, как кнехты устанавливают сплошную стену из щитов поперек выхода, как располагаются за ними рыцари и уж совсем ни звука не доносилось из леса, где по краям обрывов занимали позиции лучники. Ждать пришлось недолго. Вернер фон Штайн все рассчитал верно – когда солнце развеяло туман по верху оврага и туман стал редеть в его глубине, взору открылась дивная картина спящего вражеского лагеря. Спящего тяжелым пьяным сном, спящего как попало, – там, где свалил не верящего ни в сон, ни в чох солдата удачи, последний глоток. И все же фон Штайну стало не по себе – отряд Кривого Хорста вчетверо превосходил его отряд! Эконом махнул рукой знаменосцу и тот трижды повел стягом вправо-влево – знак для лучников. Еще несколько мгновений стояла тишина, а потом, как показалось фон Штайну, оглушительно просвистела первая стрела. Фон Штайн перекрестился и вознес в душе благодарственную молитву. Пока он молился, стрелы полились потоком. Но еще длилась тишина, тревожимая только свистом стрел и тупыми ударами о тела спящих. Это казалось невыносимым. И вот… рыцари услышали первый крик.
Туман, столь помогавший отряду замка подойти к оврагу, теперь мог помешать. Лучники вначале били не спеша, тщательно целясь в тех, кто был ясно видел между полосами и пятнами тумана. Били точно, и человек, не успевая выбраться из тяжелого, пьяного сна, без остановки переходил в иной мир. Но затем лучники перенесли удары в туман и кто-то не убитый, а легко раненый, закричал, будя остальных. В стане началась паника. Ошалелые и не проспавшиеся воины Хорста выбегали из тумана на чистое место и, не успевая ничего понять, получали свою стрелу. Вот когда отомстило им разоренное прусское селение! Брага с медом застилали глаза и путали ноги.
Часть лучников перенесла прицел на полосу, отделяющую вражеский лагерь от пасущихся поодаль лошадей. К ним так никто и не прорвался…
В отряде Хорста был самый разный народ – и крестьяне из зачумленных германских местностей, и разорившиеся купцы, и ремесленники-горожане, бежавшие от налогов и долгов. Но немало было и таких, как сам Хорст, – воинов-наемников, закаленных и умелых, прошедших не одну европейскую войну от Адриатики до Балтики. Эти, вооруженные не дубинами, а мечами, саблями и самострелами, спали, не снимая шлемов и доспехов. Именно их созывал в тумане Хорст. Сам он спал под кустом, в кольчуге, прославленной миланской работы, в шлеме с опущенным забралом, положив на ноги длинный русский, неизвестно где добытый щит. Стрелы попадали в него, но не причиняли вреда. Сейчас он зычным голосом сзывал своих, подняв щит над головой. Лучники сверху ничего не могли с ним поделать. Опытные воины сбегались со всех концов распадка, но добежали далеко не все – трудно бежать, держа над годовой щит, не у всех они были, не все их нашли в тумане после веселой ночи, а у лучников было время прицелиться.