355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Хоружий » Миросозерцание Флоренского » Текст книги (страница 9)
Миросозерцание Флоренского
  • Текст добавлен: 19 мая 2017, 15:30

Текст книги "Миросозерцание Флоренского"


Автор книги: Сергей Хоружий


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Позиция третья: элементы мистериальности существенно определяют и облик, и дух христианского культа, и последний подлинно является мистериальным культом, мистерией. Наряду с самим культом, т.е. церковными богослужениями, священнодействиями и таинствами – мистериальный характер носит и «литургическое благочестие» (термин А. Шмемана), тот ключ, в котором культ воспринимается и переживается верующим сознанием. Это – позиция византийского религиозного сознания и византийского богословия, византийский тип благочестия. В эпоху, последовавшую сразу за обращением Константина (и рождением империи ромеев), в IV веке, начинает происходить интенсивное «усвоение христианским культом мистериального характера» [42]42
  Прот. А. Шмеман. Цит. соч. С. 127.


[Закрыть]
и «усвоение Церковью, хотя бы частичное, мистериального понимания культа» [43]43
  Там же. С.130.


[Закрыть]
. Это «процесс „сакрализации“ христианского богослужения под влиянием мистериального его переживания»: «культ становится все больше и больше священным актом в себе, мистерией, совершаемой для освящения участвующих в ней» [44]44
  Там же. С. 145 (курсив авт.).


[Закрыть]
. Расхождения с прежней непримиримой анти-мистериальностью раннего христианства здесь столь значительны, что Шмеман говорит о них как о настоящем перерождении: «перерождение в восприятии таинства... перерождение самой идеи Собрания Церкви» [45]45
  Там же. С.146.


[Закрыть]
, и в целом – «мистериальное перерождение литургического благочестия» [46]46
  Там же. С.147.


[Закрыть]
. В итоге этого процесса в византийском религиозном сознании полностью утверждается «новое переживание культа как именно освятительной мистерии, как способа от профанного восходить путем посвящений к священному, от материального к духовному, от чувственного к «ноуменальному»» [47]47
  Там же. С.148.


[Закрыть]
.

Но это формирование христианской мистериальности никоим образом не предполагает примирения с мистериальностью языческой или хотя бы более примирительного отношения к ней. В собственном сознании христианства, в его самоопределении по отношению к другим религиям на первом месте всегда и неизменно остается момент радикальной новизны, принципиальной инаковости, онтологической выделенности. Внешние сходства или заимствования ничего не меняют в этой принципиальной несоизмеримости, и даже при большой доле таких сходств и заимствований эллинская мистериальность ни в коей мере не делается родственной христианству. В оценке Церкви – это совсем не то чтобы «сакрально слабый» культ, некий несовершенный и предварительный прообраз культа истинного, но очень прямо и четко – культ ложный, ложная и бесовская религия. Весьма ярко – быть .может, даже с чрезмерной акцентировкой общности и заимствований – пишет об этом Вяч. Иванов: «Развитие орфизма представляется с древнейшей поры водосклоном, по которому все потоки бегут во вселенское вместилище христианства. Последнее приняло их в себя, но не смесилось с ними... Христианству было уготовано в пантеоне языческой теософии верховное место; но оно не захотело его принять. Втайне оно усваивало себе бесчисленные элементы античного обряда и вероучения, открыто – высказывало непримиримую вражду как раз к тем областям античной религии, откуда почерпало наиболее важный материал для своего догматического и литургического строительства» [48]48
  Вяч. Иванов. Дионис и прадионисийство. Баку, 1923. С. 181.


[Закрыть]
.

Вновь теперь возвращаясь к взглядам Флоренского, мы видим, что эти взгляды, разумеется, ни в какой мере не соответствуя двум первым позициям, далеко не совсем укладываются и в третью. Тот «градус» и тот тип мистериальности, который они выражают, должен, очевидно, рассматриваться как особая и индивидуальная Позиция четвертая. Христианский культ является мистериальным культом, и христианская религиозность – мистериальной религиозностью. Кроме того, данный тип культа и тип религиозности вообще является единственным и универсальным и, в частности, именно он соответствует первичным, примитивным «общенародным» формам религиозного сознания, фольклорной и мифотворческой стихии народной религиозности. Все его конкретные осуществления связаны между собою тесным родством и единством, так что – нет разных мистерий, а есть под разными обликами одна, извечная надвременная Мистерия. Христианство – высшее и чистейшее осуществление Мистерии, эллинская мистическая религия – второе по ценности и по совершенству, по остроте тайновидения и по сакральной силе отверзания реальности. Соответственно, между христианством и эллинскими мистериями нет и не может быть никакого существенного противоречия и антагонизма, и напротив, имеются глубокие сближения и прямая преемственность в самом их смысле, в самом существе их благовестия и в характере духовного зрения [49]49
  Стоит указать на отличие этой позиции Флоренского от (практически современных ей) концепций католической Mysterien-theologie. В литургическом богословии Казеля отстаивается точка зрения, что христианский культ является мистериальным, и вообще всякий культ может быть только таковым (в этом, действительно, общность с Флоренским); но при этом, в противоположность Флоренскому, акцент всей теории решительно ставится на коренных различиях мистерии эллинской и христианской.


[Закрыть]
.

Чтобы разобраться поближе, в чем именно неудовлетворительна эта позиция, какие из сторон христианской религиозности и христианского миропонимания искажаются либо игнорируются в ней, обратимся опять к вышесформулированным трем церковным позициям. Следует выяснить: каким же образом, за счет чего складывается и существует в православии парадоксальное сочетание далеко идущей общности с языческими мистериями и резкого антагонизма с ними же? Или чуть шире: чем вызывается и поддерживается это твердое ощущение абсолютной новизны, единственности и несоизмеримости христианства, не покидающее христианского сознания никогда, в любых его формах и периодах, невзирая на «глубочайшую прививку иерургического, мистериального элемента» (Шмеман), – которая, казалось бы, должна пробудить родственное отношение к другим мистериальным культам? – На самом общем уровне ответ очевиден и однозначен: указанное «антиномическое» [50]50
  При расширительном понимании антиномий, присущем Флоренскому, отношение между античностью и христианством или же между элементами преемственности и элементами новизны в христианстве, действительно, можно было бы характеризовать как антиномию. Однако примечательно, что при всем своем пристрастии к антиномиям, именно в теме об отношении античности и христианства Флоренский никогда не говорит об антиномиях и никакой антиномичности здесь не усматривает.


[Закрыть]
сочетание возможно только в том случае, если наряду с элементами общности существуют и элементы различия, расхождения, и притом, самые кардинальные и весомые – коль скоро в собственном сознании христианства различия всегда оказываются важнее сближений, и коль скоро – если вспомнить первую и вторую наши «позиции» – вся эпоха первохристианства обходилась без последних, а в последующем их прививки в значительной мере избежали западные исповедания – от того все же не перестав быть христианскими, христианством. Будь христианство как целое только «высшей мистерией», всякое сознание его абсолютной инаковости и онтологической новизны было бы не только неоправданным, но и попросту невозможным в каком-либо исторически заметном масштабе. Итак, в керигме христианства, в христианской духовности необходимо присутствуют и даже играют ведущую роль не-мистериальные начала и элементы, принципиально несвойственные мистериальным культам и мистериальной религиозности.

Истоки и основания этих не-мистериальных начал лежат в самом принципе существования христианства, в «событии Христа». Предел сближению христианства с мистериями, предел всевозможным «прорывам мистериальной религиозности в христианское сознание» (Шмеман) раз навсегда положен тем фактом, что сам Иисус из Назарета, Сын Человеческий – не Дионис, не основатель еще одних мистерий. «Христос установил не общество для совершения богослужения, не "культовую общину", а Церковь, как путь спасения, как новую жизнь воссозданного человечества» [51]51
  Прот. А. Шмеман. Цит. соч. С. 37. (Курсив автора.)


[Закрыть]
. Итак, основанное Им – не новая мистерия, а новая жизнь. Он учит не тому, как следует отверзать духовное зрение и достигать высших ступеней в иерархии тайноводства, – Он учит жить, учит новому, небывалому и немыслимому —и в то же время простому, повседневному и открытому, а не отправляемому в глубокой тайне, – способу жизни, который есть Царствие Божие. И именно этот разительно не-мистериальный характер всей проповеди, всего поведения, всей личности Иисуса Христа (или иначе: именно то, что Иисус был – личностью, тогда как античные боги – статуями} с самого начала делает полностью невозможным сближение двух религий, старой и новой. «Камнем преткновения была личность „Галилеянина“, как, по легенде, Юлиан называл Христа Иисуса. Верою в эту личность и ее единственное значение жило и победило мир христианство; но здесь язычество переставало его понимать. Здесь начиналось то, что апостол назвал „эллином безумие“» [52]52
  Иванов Вяч. Цит. соч. С. 182.


[Закрыть]
. Религиозные установки оказываются, действительно, полностью несоизмеримы. Различным религиозным установкам отвечают и два разные религиозные идеала: для мистериальной религии этот идеал – в освящении, но для христианства он – в обожении. Дистанция между ними огромна: одно позволяет созерцать Божественную жизнь, другое – вводит в нее, делает не тайнозрителем, а участником, общником этой Божественной жизни. И если, в итоге определенных исторических обстоятельств, христианский культ отчасти усваивает себе мистериальные формы и мистериальный «тип благочестия», то это может означать лишь, что Церковь в своей икономии уделила место и мистериальности, ассимилировала ее в качестве одной из частных сторон и тенденций, и идеал освящения находит себе место как частный момент в осуществлении идеала обожения, – но никоим образом не поставляется ни вместо него, ни рядом с ним.

5

Пора теперь и более определенно, содержательно охарактеризовать «не-мистериальные» начала христианства, имеющие, как мы видим, свой корень и основание непосредственно в Личности и учении Иисуса Христа. Подробно и по существу мы занимаемся этим в экскурсе «Христианство и символизм» (неопубл.), где извлекаем вывод, что в своем общем и главном определении, в своей общей природе, эти начала могут квалифицироваться как экзистенциально-экстатические, или же, в словоупотреблении православного богословия, как энергийно-синергийные. В этом главном своем определении они анализируются в экскурсе, а здесь мы отметим лишь некоторые особенности этих начал, имеющие прямую связь с нашим анализом духовной драмы Флоренского.

Прежде всего, нужно отметить, что даже и в сфере культа господство мистериальных начал совсем не является всецелым и безраздельным. Церковное учение о таинствах неизменно подчеркивает неформальные, внутренние условия их совершения, их действенности. Иначе и быть не может, ибо основа основ всех таинств есть таинственное присутствие Христа в Его Церкви, и условие этого присутствия определено Самим Спасителем существенно «внутренним», антири-туалистическим образом: «Где двое или трое из вас соберутся во Имя Мое...» Этому обетованию Христа следует и определение Евхаристии как «таинства Собрания»; духу его следует и глубоко православное богословие соборности Хомякова, критиковавшееся Флоренским с «римско-магических» позиций. (Впрочем, с утверждениями о «магическом» характере католической трактовки таинств тоже стоит быть осторожнее: в современной сакраментальной теологии католичества внутренние предпосылки церковных таинств признаются с полной определенностью. Так, в новом фундаментальном Словаре богословских понятий читаем: «В отличие от спасения в мистериях, действующего магически на основе неопределенных сил и господств, в центре христианского священнодействия стоит образ Христа [53]53
  Schlette Н. R. Sakrament. // Handb. theol. Grundbegriffe, Bd. 2, S. 453.


[Закрыть]
... Таинства никогда не являются действенными только объективно, как это было с магией [54]54
  Loc. cit. S. 464.


[Закрыть]
... Павел выразительно отвергает магическую трактовку таинства·», и т.д., и т.д.) Как отмечает о. А. Шмеман, тот же соборный характер носило в ранней Церкви и храмовое благочестие, восприятие храма: та роль, которая в позднейшем, мистериальном культовом сознании отводилась алтарю (см. выше) [55]55
  Betz J. Taufe. Loc. cit. Bd. 2, S. 616.


[Закрыть]
, в раннехристианской традиции утверждалась за всем храмом. Этот совершившийся сдвиг в точности соответствует переходу в богословии из парадигмы соборности в парадигму мистериальности: «центр внимания переносится с Церкви, собранной и осуществляемой в нем (в храме), на него самого, как на именно священное здание или святилище» [56]56
  Прот. А. Шмеман. Цит. соч. С. 131-132.


[Закрыть]
. Существенные не-мистериальные элементы присутствуют и в понимании иерейского служения, и в других сторонах культовой жизни христианства.

В одном из наиболее существенных аспектов мистериальные и синергийные начала противополагаются друг другу как мифическое и историческое (фактическое). В природе события Христа такое противопоставление заложено самым непосредственным образом: принципиальная не-мистериальность этого события коренится именно в том, что Иисус не мифичен, а фактичен и историчен. Миф и мистерия связаны между собой необходимою связью, взаимно предполагают друг друга. Мистерия должна изображать определенный миф; но сам миф опознается как откровение реальности, как истина о бытии и утверждается в своем онтологическом и сакральном достоинстве лишь оттого и постольку, поскольку он актуализуется, правится в мистерии. Иначе сказать, миф заверяется как таковой наличием соответствующей ему мистерии. «Только в культе миф и становится реальностью» [57]57
  Там же. С.125.


[Закрыть]
. Не закрепленный же культовым действом, миф собственно и не есть миф, а есть всего лишь легенда, сказание, предание, etc. Таким образом, в мистериальной религии высшею и первичной реальностью является сама по себе мистерия, культовое действо. Ею обосновываются и от нее получают свою реальность, свою онтологическую и сакральную подлинность другие составляющие религиозного целого: миф утверждается как миф, а мисты достигают освящения.

Совершенно напротив – в христианстве. Фактичность и историчность Христа порождают, конституируют религию и культ совершенно иного рода, энергийно-синергийную религию обожения и благодати, любви и соборности. Если в мистерии изображали, воспроизводили, возобновляли миф, то в экзистенциальной религии энергийно (благодатно) приобщаются фундаментальному спасительному Факту, фактическому событию – «событию Христа». Именно этот Факт здесь и есть то, что порождает религию, что несет на себе всю онтологическую и сакральную нагрузку, что обосновывает собою истинность и действительность религии в целом и всех ее составляющих элементов (в том числе, и всей сферы культа, который, таким образом, для христианства есть не обосновывающее, а обосновываемое, вторичное). «В христианстве первичен факт, его историчность, его реальность» [58]58
  Там же. С.124.


[Закрыть]
.

Но что означает – приобщиться факту Христа, Личности Христа? Очевидно – войти в реальность Его, претворить себя в тот род реальности, который Он являл Собою, усвоить себе являемый Им способ жизни; или еще, как говорит Бальтазар, утвердить Его «абсолютно единственной нормой... нашей природы и нашей конкретной истории» [59]59
  Н. Urs von Balthasar. Théologie de l'histoire. P., Fayard, 1970, p. 27.


[Закрыть]
. Приобщение и спасение, таким образом, осуществляются не какими-либо особыми и регламентированными действиями (хотя, в частности, и таковые могут входить – и, действительно, входят – в число необходимых условий), но – всею жизнью, которая в целом, как и в каждом своем моменте, должна стать Жизнью во Христе. Достигая же, в меру своего роста, жизни во Христе, обожаясь, мы принципиально никому не подражаем и ничего не изображаем, а изживаем собственную, единственную и неповторимую жизнь, реализуя себя как уникальность. Ибо уникальность – существеннейший предикат «нормы Христа» (или, что то же, – бытия личности): каждый человек – а Христос был человек – есть не «человек вообще», а представляет собою определенную конкретную уникальность здешнего бытия, и эти его конкретность и уникальность могут быть осилены и претворены в новую реальность, в новую жизнь тоже лишь неким своим, конкретным и уникальным образом. Приобщение Христу не может быть изображением или подражанием, не может быть даже подражанием Самому Христу. Последнее попросту невозможно: задаваясь целью «подражания Христу», мы с самого начала заведомо и резко отдаляемся от Него – ибо volens nolens определяем, осознаем себя как «подражающее» и, следовательно, самою основой своей личности ставим позицию, которая максимально далека от Него и Ему принципиально чужеродна. Подвизаясь в обожении, мы не изображаем никаких здешних или потусторонних событий, не воспроизводим никаких мифических или архетипических образцов. В том числе, мы их не воспроизводим и мысленно, т.е. не вспоминаем. Рафинированная мистерия платоновского άναμνήσις 'а (ибо не есть ли άναμνήσις – только мысленная мистерия, мистерия, которая правится умом и в уме?) едва ли может быть многим ближе христианской духовности, чем мистерия грубо-овеществленная, с зеркалами, игрушками для младенца – Загрея и неповинной закалаемой живностью... Итак, приобщение Христу, как и мистерия, есть акт и процесс с действительным онтологическим содержанием, в нем достигается подлинное бытие, и все, в нем совершающееся, – бытийно. Все происходит «по-настоящему», как и в мистерии, – но все происходит, в отличие от мистерии, без всяких образцов и прообразов, в первый и единственный раз, «в священной раме единственности», как сказано где-то у Пастернака. А мифы – не нужны больше.

Естественно полагать, что столь радикальная перестройка религиозного сознания должна повлечь за собой не менее кардинальные перемены в сознании философском, должна привести к появлению совершенно новой метафизики, онтологии. Однако исторически это было – а отчасти еще даже и остается – не вполне так. В сфере метафизики вопрос о соотношении эллинских и христианских, «мистериальных» и «благодатных» начал выступает, прежде всего, как вопрос о роли и месте в христианском умозрении элементов платонизма и неоплатонизма, как проблема взаимодействия концепций и методов платоновской философской традиции с новыми, специфически христианскими метафизическими установками и принципами [60]60
  Судьба и роль аристотелизма в христианстве почти не затрагивают разбираемых нами тем и вероучительного материала с употреблением философской фразеологии, рискует сделаться бесполезным переводом живого и личного догматического творчества Церкви на какой-то мертвый, «птичий» язык. Либо же, наконец, в отсутствие подлинно нового и творческого философского усилия, может сложиться убеждение, что философия, созданная эллинским язычеством, есть вообще единственная возможная и мыслимая философия, что она, собственно говоря, тождественна философии как таковой. А поскольку язычество кончилось, то и развиваться философии теперь больше некуда и незачем, и никакой особой христианской философии не существует. Что же касается задачи специально философского выражения христианского миросозерцания, то таковой задачи вообще не стоит, и вырабатывать, искать какие-то совсем новые метафизические принципы не следует и не нужно. Единственное отношение, которое христианская мысль сохраняет к философии, заключается в том, что Церковь для своих догматических, апологетических или иных задач может иногда использовать, соответственно перерабатывая, отдельные элементы, идеи, понятия из философского арсенала. Можно удобно передать все эти ситуации на языке средневекового определения философии как ancilla theologiae: в первом случае «служанка» берет расчет и тщится стать сама госпожою; во втором случае она оказывается служанкою усердной, но недалекой, и не столько служит, сколько прислуживается теологии; и наконец, в третьем – теология обходится вообще без служанки, а в редком случае надобности -«нанимает работницу со стороны*. Как ясно без комментариев, первая из описанных позиций есть преимущественная тенденция протестантства, вторая – католичества, третья и последняя – православия. Это – традиционнейшие опасности, давно притча во языцех в каждом исповедании: для протестантства – секуляризация мысли, для католичества – ее вырождение в -„схоластику“ в дурном понимании, меж тем как православие счастливо избегает обоих зол, отказываясь мыслить вовсе...


[Закрыть]
. Но эти новые принципы и установки еще должны были быть выработаны, они еще оставались только заданием христианской мысли, когда весь духовный арсенал и высокоразвитый философский инструментарий платоновской традиции уже был налицо. По этой причине, в отличие от области веры как таковой, истинная норма отношения к эллинскому языческому философствованию, отвечающая духу Благой Вести и существу христианского, опыта, не могла быть безошибочно найдена и твердо закреплена с самого начала. Поиски и уточнения этой нормы, попытки привлечь, включить, встроить в здание метафизики христианства (а то и положить в основание этого здания) то одни, то другие синергийные, благодатные измерения христианской духовности и церковной жизни, скрытые в них онтология и антропология, из века в век продолжали ускользать от философского разума. «Христианство есть метафизика благодати», пишет К. Тремонтан, один из крупных католических философов нашего века [61]61
  С. Tresmontant. La métaphysique du Christianisme et la naissance de la philosophie chrétienne. P. Ed. du Seuil, 1962, p. 691.


[Закрыть]
. Но эта глубокая формула, к сожалению, пока выражает скорее императив, нежели историко-философскую действительность, является пока не данностью, а только заданием христианской мысли. Философии благодати поныне не существует, и созданное в этом направлении может рассматриваться лишь как начатки, подготовительные работы к этой философии, отдельные вехи на пути к ней. Начатки эти могут быть и совсем немаловажны. Как справедливо указывает тот же Тремонтан, именно верность началам благодати и любви неизменно служила компасом христианской мысли, определяла ее отношение ко всевозможным метафизическим доктринам. «В различных проблемах, с которыми сталкивалась христианская мысль в области метафизики, она неизменно отстаивала и оберегала богословие любви (charité, франц. термин для  и благодати. Во имя христианского богословия любви христианская мысль отвергла дуалистическую доктрину, согласно которой чувственный мир был порождением злого начала, последствием падения. Во имя того же богословия творящей любви христианская мысль отбрасывает оригеновское учение о происхождении различий через грех и падение. Во имя богословия любви и благодати христианская мысль отвергает метафизику, в которой душа является частицей Божественной сущности, ниспавшей в материю и в ней заточенной. Наконец, вновь во имя богословия благодати христианская мысль отбрасывает идею о вечном и необходимом исхождении сущего из Единого. Против платонизма и неоплатонизма, против манихейства и против гностических систем христианство, в плане метафизики, отстаивало самую свою сущность, когда отбрасывало их положения, несовместимые с его собственными принципами, его собственными метафизическими требованиями» [62]62
  Там же. С. 694.


[Закрыть]
. Все это, повторяем, глубоко верно. Но нужно видеть и то, что все перечисленные пункты (и те, которые еще можно было бы к ним добавить) носят характер негативных реакций, и христианство здесь выступает как «метафизика благодати» лишь существенно implicite. Существует также, можно вспомнить, разработанная подробно и педантично схоластическая теология благодати в католичестве; существует и целый ряд других концепций или учений, более или менее прямо связанных с задачею создания «метафизики благодати». Однако во всех них без исключения нельзя найти, во всяком случае, одного: нельзя найти ключевого метафизического принципа, на основе которого было бы возможно осуществить органический философский синтез всего церковного учения о благодати, синергии и обожении. Выражаясь несколько лапидарно, христианское миросозерцание еще поныне не обрело своего Платона, а видело разве что «досократиков».

Наиболее значительным достижением всех этих подготовительных работ к будущей энергийно-синергийной онтологии христианства является паламизм (на котором целиком и основывается обсуждение христианской онтологии в нашем экскурсе). Существенно здесь, конечно, не то, что в плане историко-философском Варлаама причисляют к платоникам, и, тем самым, опровержение его учения оказывается направленным и против платонизма. Гораздо более важно, что в основном своем содержании паламизм означал не простые анафематствования языческой эллинской мысли, не чисто негативные открещивания, отмежевывания от нее, но уже вполне конструктивное, положительное размежевание с ней. В паламитских спорах был проведен, наконец, окончательный водораздел, твердо прочерчена демаркационная линия между языческой теософией и учением Церкви и был установлен четкий предел ассимиляции платонизма христианским миросозерцанием. В форме зрелого богословского синтеза здесь утверждалась иная онтология, иное отношение Бога и человека, принципиально немыслимые и невозможные в рамках античного миросозерцания.

«Учение святого Григория Паламы может быть резюмировано как богословское оправдание возможности непосредственного общения человека с Богом» [63]63
  Архиеп. Василий (Кривошеин). Святой Григорий Палама. Личность и учение по недавно опубликованным материалам // Вестник Рус. Зап.-Европ. Патриаршего Экзархата. 1960. № 33-34.


[Закрыть]
, – пишет архиепископ Василий (Кривошеин), один из зачинателей глубокого изучения Паламы в современном православии. Всегда бывшая фактом веры и краеугольным камнем живого религиозного опыта христианства, непосредственность Богообщения получает здесь сильное и точное богословское выражение, ставится в центр последовательного богословского учения – богословия энергий. В полном соответствии с этим духовным опытом, все промежуточные онтологические ступени, которые, как в «чистом» неоплатонизме, так и у Псевдо-Дионисия, служили необходимыми посредствующими стадиями в Богообщении как встречном процессе нисхождения-восхождения, в богословии энергий решительным образом устраняются. «Нет более надобности в том, чтобы все совершалось через посредников» [64]64
  Св. Григорий Палама. Триады в защиту священно-безмолвствующих. II, 3 § 30.


[Закрыть]
. И этот прямой и непосредственный характер обращения и приобщения человека к Богу, приобщения христианина Христу (устанавливаемый событием Христа) разом и в корне рушит, отменяет все иерархические модели – неоплатонические ступени эманации и платоновский κόσμος νοητός, «небесную иерархию» Псевдо-Дионисия и «иерархию горних сущностей» Флоренского. Есть Бог и есть [65]65
  То есть энергийно-синергийно приобщается Божию «Есть».


[Закрыть]
человек, живой здешний человек. Их прямая, не опосредуемая никем и ничем связь есть ось реальности, ее становой хребет, как выразился бы Флоренский. Это – ось онтологии, ось истории, ось духовной жизни каждого и любого из нас. Это – магистраль обожения. И все прочие природы, планы бытия, etc. – уже составляют побочные, периферийные моменты в картине реальности, они вторичны и служебны по отношению и к Богу и к человеку. Эти необходимые выводы из своего богословия энергий Палама подтверждает и закрепляет своим учением об ангелах [66]66
  Весьма интересную параллель к этому учению Паламы находим в учении об ангелах у Карсавина. Представление о служебном и вторичном статусе мира ангелов («идеального мира», «мира духов», etc.) в контексте метафизики Карсавина возникает совершенно органично и даже с необходимостью. Поэтому, хотя карсавинская ангелология вовсе и не стоит в прямой генетической зависимости от св. Григория, однако по существу содержания это его учение находится в русле именно паламитских идей, являясь их весьма крайним метафизическим продолжением и заострением. «Служебность» и «вторичность» здесь выступают в самой резкой философской интерпретации, согласно которой мир ангелов есть только мир идеалов, идеальных представлений, которые несовершенное тварное бытие рисует, создает себе о бытии совершенном; это есть образ совершенства, создаваемый несовершенством и полагаемый им перед собою в качестве цели, в качестве образца для следования (если угодно, аналог хайдеггеровской категории Entwurf, проект). «Служебность» таким образом, здесь прямо передается как «производность».


[Закрыть]
.

Далее, энергийно-синергийная икономия есть икономия обожения, а обожение, в свою очередь, есть причастие Христу, соделавшееся достижимым силою вочеловечения Христа. Таким образом, вся эта икономия имеет Христа одновременно своей конечною целью и своей необходимой начальною предпосылкой, в точности по слову Его: «Аз есмь Альфа и Омега»... Здесь раскрывается коренная христоцентрическая направленность богословия энергий, и паламизм представляется как органическое раскрытие и продолжение халкидонского догмата, принципиальный дальнейший шаг церковной христологии.

Итак, богословие энергий св. Григория Паламы, критически важный этап догматического развития православия, заключает в себе новую и особую, принципиально недоступную для мысли эллинской и эллинствующей, энергийную онтологию, и эта новая онтология, в своих главнейших определениях, есть онтология христоцентрическая (тем самым, личностная), анти-иерархическая и синергийная.

Может явиться вопрос: какое же место здесь остается «идее», и какое решение получает «проблема универсалий»? Именно через анализ данной проблемы Флоренский приходит в «Смысле идеализма» к платоновскому учению об идеях, причем весь этот анализ строится у него так, чтобы максимально убедительней показать, что никакое иное положительное решение проблемы, кроме платоновского реализма, принципиально невозможно. Флоренский разбирает варианты решения проблемы, заключенные в известном «древе Порфирия», даже дополняет их ряд другими «отвлеченно возможными типами», так что полное число рассматриваемых решений, включающее уже все мыслимые и немыслимые возможности, «по известной теореме комбинаторики» выходит равным 16; и, по стойкому своему обыкновению, он сводит все это многообразие к одному фундаментальному противостоянию, к излюбленной альтернативе: Платон или Кант, идеализм или позитивизм. «Все остальное – философская техника» [67]67
  Смысл идеализма. С. 24.


[Закрыть]
.

Но в этом последнем выводе Флоренский, увы, неправ. «Остальное» – не только техника. Целиком за пределами схем и альтернатив Флоренского, никак не затрагиваясь ими, остаются личное бытие и христианство. Всего только.

Тот факт, что решение проблемы универсалий, проблемы соотношения единого и многого, всеобщего и единичного, подлинно соответствующее бытийным представлениям христианства – т.е., прежде всего, догмату об ипостасном соединении Божественной и человеческой природ во Иисусе Христе, – отнюдь не охватывается «древом Порфирия», а с тем и лежит за пределами всех схем аристотелизма и неоплатонизма, отмечался Бальтазаром в его известной книге о Преподобном Максиме. Бальтазар полагает, однако, что новые метафизические понятия, с помощью которых можно выразить верное решение, передать тайну ипостасного соединения, даются томистским различением между сущностью и существованием, essentia и existentia. Подробней и глубже вопрос анализируется В.Н. Лосским в его поздней (1955) небольшой статье «Богословское понятие человеческой личности», одной из самых философичных его работ, явственно выдающей пройденную им философскую школу Карсавина. Как указывает Лосский, онтология, заключенная в учении Церкви, предполагает такое отношение между всеобщим и единичным, которое не может быть выражено не только с помощью эссенциалистских аристотелевых категорий и древа Порфирия, но, равным образом, и с помощью категорий существования, с помощью различения essentia и existentia. Для выражения его требуются понятия, характеризующие бытие личности, а это – новый и особый порядок бытия, никак не сводимый к простому существованию; «онтологический порядок, открытый святым Фомой, еще остается по эту сторону личного» [68]68
  Lossky V. N. La notion théologique de la personne humaine // A l'image et a la ressemblance de Dieu. P. 1967, p. 119.


[Закрыть]
.

С подобных же позиций христианское решение проблемы обсуждается в нашем экскурсе. Основа этого решения заключается, кратко говоря, в том, что «всеобщее», идея, реально и наделено бытием именно в той мере, в какой оно лично, относится к личности, причем в качестве самого начала, принципа личности рассматривается не тварная человеческая личность, но совершенная личность, ипостась. Существует, иными словами, всего единственная идея, идея личности (что же касается «идей» в обычном смысле родовых понятий, то их реальное и самобытное существование достаточно очевидным образом не соответствует христианской онтологии и прямо было отвергнуто Церковью в 8-м анафематствовании Поместного Собора 1076 г. против Иоанна Итала: «принимающим платоновские идеи как истинные и говорящим, что самосущная материя оформляется от идей... Анафема!» [69]69
  Деяния Собора 1076 г. Цит. по: Лосев А.Ф. Очерки античного символизма и мифологии. М., 1930. С. 848.


[Закрыть]
. По Флоренскому, кстати, отсюда пришлось бы заключить, что позиция Церкви есть номинализм, терминизм, «кантианство» и все прочие ужасы...). Но зато существование этой единственной идеи несравненно сильнее, бытийнее существования, предполагавшегося за идеей платоновской: она есть единственное и последнее бытие, над нею невозможно надстроить никакой «иерархии горних сущностей» (так же как и «вниз» от себя она не отделяет, не эманирует никакой нисходящей бытийной иерархии), так что, говоря прямее и правильней, она никакая и не идея, а прямо и просто – Божия ипостась, Христос Иисус. По отношению же к различению essentia и existentia ипостась есть не всякое существование, не «существование вообще», но – совершенство и полнота существования, совершенство и полнота выраженности. Точно так же и «единичное», особенное, индивидуальное: оно тоже реально и бытийно в той только мере, в какой оно лично. Бытийствует всего одна единичность, и это Божия ипостась. А все то якобы «единичное», что нам дано в эмпирическом опыте, как и все то якобы «всеобщее», что нами мыслится и произносится, на самом деле не есть ни единичное, ни всеобщее, ни бытие, а есть corpus permixtum, «смешанная природа» или же здесь-бытие, энергийно (благодатно) и синергийно приобщающееся бытию как личности и личности как бытию. В связи с Флоренским еще можно добавить: в меру этой благодатной приобщенности можно говорить и о том, что в здешнем, в тварной личности, «просвечивает духовное», «просвечивает лик», и т.п. Но это «просвечивающее» в здешнем есть не какая-то особая его «идея», а зримо и единственно – Христос, во всем и всюду – Христос, Которому и приобщаемся в Евхаристии.

6

Всем этим описанием дается достаточный ответ на наш вопрос об оценке основных положений христианского платонизма Флоренского. Хотя, как мы говорили, не-мистериальные, не-платонические начала христианского миросозерцания не сведены, не выражены еще в едином философском синтезе «метафизики благодати», однако для оценки указанных положений вполне довольно уже существующего паламитского богословия божественных энергий. Весь круг основных интуиции этого православного богословия, вся наполняющая его стихия непосредственного Богообщения, напряженного христоцентризма, анти-иерархической и анти-магической благодатности – никак не выражены у Флоренского, полностью чужды ему и совершенно несовместимы с его метафизикой; в частности, и с обоими ее обсуждаемыми платоническими пунктами – с принятием иерархической онтологической парадигмы и утверждением глубочайшего родства и близости онтологии платоновской и церковной. В рамках христианской метафизики Флоренский остается выразителем исключительно лишь «мистериальных» ее сторон, исключительно тех, что оказываются общими у нее с духовным строем античности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю