Текст книги "Валя (Преображение России - 1)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
И, видимо, старику он был действительно приятен, потому что вдруг тот как будто искренне сказал:
– Вот какой вечер сегодня удался: дал бог с хорошим человеком увидеться и поговорить!
А Илья сидел совсем далекий.
"Он всегда здесь с ними такой или только сейчас, при мне?" – старался разгадать Алексей Иваныч.
Только раза два за весь вечер обратился дядя прямо к Илье. В первый раз он сказал, хитровато покосившись:
– А Шамов-то!.. На мое же и вышло: теперь рачьим ходом ползет.
– Ну, что ему теперь: заработал, – вяло сказал Илья.
– Ух, за-ра-бо-тал!.. Заработал кошке на морковку, а кошка морквы и не ест, хе-хе-хе.
Во второй раз тоже так, – назвал какое-то имя и коротко бросил Илье, как о чем-то хорошо им обоим известном:
– Он мне: "Ваша миссия математически ясна..." и так дальше. А я ему сказал потихоньку: "Душевный мой паренек... Вы свою мате-матику знаете, но вы моего папаши не знали, да-с... Характер мой природный надо сначала узнать!.."
– Это уж ты, кажется, напрасно, – проронил Илья.
– Не-ет-с, он отлично понял: не напрасно вышло.
"Что это у них, общие торговые дела, что ли?.. И сюда приехала Валя!" подумал Алексей Иваныч. Он написал украдкой в своей записной книжке: "Пойдемте в ресторан" – и протянул Илье. Тот, прочитав, кивнул головой, и только что хотел встать Алексей Иваныч, как дядя, поглядев на часы (было девять без четверти), сказал, вставая:
– Ну-с, кончено... Кому говорить – говори, кому спать – спи, всяк своим делом занимайся.
Алексей Иваныч тоже поднялся, чтобы проститься с ним, но он защитно поднял руки:
– Нет, не прощаюсь! Совсем не имею привычки прощаться на сон грядущий... Завтра в добром здравии встанем, увидимся, – поздороваюсь с вами с большой радостью, а прощаться – считаю это за напрасную гордость! Точно до завтра мы с вами не доживем, а? Прощаться!.. Считаю, что это – грех!
И ушел, шмурыгая мягкими сапогами и блестя упрямым серебряным затылком, а вскоре вышли из дому и Алексей Иваныч с Ильей.
Когда Алексей Иваныч встречался с очень спокойными людьми, он всячески старался растревожить, растормошить их и, если не удавалось, – недоуменно смотрел, скучал и потом стремительно уходил. Спокойствие, даже и чужое, удручало его. К совершенно незнакомым людям он подходил так просто, доверчиво, весело, как будто и понятия такого – "незнакомый" совсем для него не существовало; и, глядя на него со стороны, довольно ясно представлял всякий, что люди как будто действительно – братья. Но вот теперь ехал он на одном извозчике с человеком, который разбил его жизнь и тем стал единственным для него, ни на кого не похожим. У человека этого был такой необычайно спокойный упругий локоть и все остальное, даже пальто и меховая шапка – необычайные, и куда он его везет, это знал он сам, а Алексей Иваныч ловил себя на мелком бабьем любопытстве: что "выйдет" дальше? Почему это случилось так, – он даже и не задумывался над этим: потому что здесь же, рядом с ними, как бы ехала она, Валя.
И во всю дорогу, пока ехали они (трое), ни Алексей Иваныч, ни Илья не сказали ни слова; да дорога и не была длинной.
Город был не из больших, уездный, только портовый, и везде бросалась в глаза эта умная людская расчетливость в постройках – вместительных, но лишенных всякой дорогой красоты, в тесноте и сжатости улиц, в чрезвычайно искалеченных тяжелыми подводами, но так и оставленных мостовых. Как будто все стремилось отсюда куда-то к отъезду и отплытию: со стороны вокзала свистали поезда, со стороны моря гудели пароходы, – с суши подвозили пшеницу и тут же грузили ее на суда... И суша и море тут были только для транзитной торговли.
– Неуютный у вас город, – сказал Алексей Иваныч, когда Илья остановил извозчика, а посмотрев на ресторан, добавил, удивляясь: – Да ведь это как раз, кажется, тот самый ресторан, в котором я обедал!
– Не знаю, тот или не тот... А вам разве не все равно?
– Нет, это, кажется, другой... Зайдемте...
Однако ресторан оказался действительно тот самый. Так же, как и давеча, сидела за стойкой толстая, сложив на животе свои обрубки, и так же горбатенькая щелкала на счетах, и сорока, чтобы снимать шляпы, и слюнявый пес, и та же самая таперша с кругами, и скрипач с платочком на левом плече, и флейтист-дирижер, лысенький, но с залихватскими усами.
– Нет, я не хочу сюда! – решил Алексей Иваныч, испугавшись, и остановился у входа в зал.
– Да уж разделись, – неопределенно сказал Илья, хотя разделся только он сам, а Алексей Иваныч все оглядывался в недоумении.
Тут человек с приросшей к локтю салфеткой, согнутый, как дверная скобка, вдруг подскочил, впрыгивая в душу глазами:
– Имеются свободные кабинеты... Угодно?.. Хотя и в вале не сказать, чтобы тесно... Пожалуйте.
В зале действительно не было тесно, но, конечно, взяли кабинет.
Теперь просто сидели друг против друга два человека, из которых один был обижен другим, как это случалось на земле миллионы раз, и к чему, несмотря на это, люди все-таки не могут привыкнуть, как не могут привыкнуть к смерти. Кажется, просто это для всех вообще, но почему же не просто для каждого? И почему Алексей Иваныч все всматривался белыми глазами своими в спокойного, – теперь уж совершенно спокойного, даже как будто веселого слегка Илью? Этой веселости Илья не выказывал ничем, – ни лицом, ни движением, ни голосом, – но Алексей Иваныч ее чуял, и его она несколько сбивала с толку: никак нельзя было напасть на правильный тон.
– Что же, возьмем ужин? – вопросительно говорил Илья, принимаясь разглядывать карточку, а Алексей Иваныч думал оскорбленно: "Как? Ужинать с ним? С негодяем этим? Ни за что!" – и, поспешно обернувшись к человеку-салфетке, сказал:
– Мне белого вина... простого... семильону... Мне ужина не надо.
Но тут же поймал себя: "А чай-то у него в столовой я все-таки пил? А ехал-то сюда на извозчике я не с ним ли рядом?" И так же быстро согласился с Ильей вдруг:
– Впрочем, можно и ужин.
И когда ушел человек, лихо тряхнув фалдами фрака, как будто неслыханно осчастливили его тем, что заказали два ужина, Алексей Иваныч оглядел дрянной кабинет, видавший всякие виды, поглядел на себя в зеркало, исцарапанное перстнями и с желтым большим каким-то тоже подлым пятном наверху, и сказал Илье:
– Ваш дядя, он – нечаянно мудрый человек... Похож он на тех, про которых поется, – знаете? – "И на главе его митра и в руцех его жезл"... Верно, верно... в нем что-то есть такое... Я мудрых стариков люблю... А вот вы не из мудрых, не-ет, – хоть он вам и дядя!
Илья в это время обкусывал ноготь, но, обкусив его, сколько надо было, спросил:
– Это вы почему знаете?
– Что вы – не из мудрых?
– Да.
– Вижу... Это видно.
– Кстати... О мудрости говорить не будем, а кстати: мой патрон, – он довольно известный в округе адвокат, – он именно на днях вот нуждался в вас.
– Как во мне?
– В архитекторе, то есть... называю вместо лица – профессию.
– Нет, я только лицо! Только лицо! – заспешил Алексей Иваныч. – Здесь, с вами, я только лицо... И всегда лицо... И, пожалуйста, не надо архитектора, пожалуйста! – Он привскочил было, но увидел, что ходить тут негде, и сел. – У меня была Валя, теперь ее нет, только об этом.
– Со временем и нас не будет... Что же еще об этом?.. Представьте, что я только место, по которому она от вас ушла.
– Тропинка?.. Торная тропинка?
– Пусть тропинка. Важно было то, что она от вас ушла, что вы не сумели ее удержать у себя...
– Не сумел?.. Не мог, да... вернее, не мог.
– А остальное должно быть для вас безразлично.
– Нет!.. Это – нет!.. Это уж нет... Мне не может быть безразлично.
– Но ведь она просто ушла от вас, навсегда ушла!
– Перед тем как умереть, она ушла навсегда, – это верно... но когда умерла, – пришла снова, – сказал медленно, но уверенно Алексей Иваныч, так же медленно и уверенно, как Илья говорил.
А в это время человек внес бутылку вина под мышкой и прибор на подносе. Он показал бутылку Алексею Иванычу: того ли вина он хотел, и Алексей Иваныч с одного взгляда увидел, что вино не то, но сказал: "Это самое". Илья его и без вина пьянил.
В кабинете тапершу из зала (и скрипача, и флейтиста) было слышно слабее, конечно, но все представлялись страшные круги около глаз и как-то связывались крепко с гнусным желтым тусклым пятном на зеркале вверху, и с этими выцарапанными надписями внизу, и с этим обшарпанным диваном, и с этой пыльной занавеской окна во двор, и с затхлой сыростью, идущей из углов, и с Ильей.
В сером франтоватом пиджаке Илья теперь казался моложе, чем раньше, у себя, когда был в черной венгерке, – но сколько ни искал Алексей Иваныч, что в нем могла полюбить Валя, не мог найти. Иногда он отводил от него глаза, старался забыть, что он сидит напротив, старался совсем забыть его и взглянуть на него внезапно, как на совершенно новое лицо... – нет, ничего, даже страшно: одни тупые углы.
За дымчатым пенсне не видно было только, каковы были глаза Ильи, может быть, он улыбался теперь одними глазами, как умела улыбаться Саша, его сестра? Только Саша улыбалась неопределенно или лукаво, по-девичьи, а он насмешливо...
Стряхивая пепел с папиросы, спросил, как будто между прочим, Илья:
– Вы не знаете, как... вот вы приехали с севера, а были у вас там метели, заносы... Поезда теперь правильно приходят? – И, видя удивленный взгляд Алексея Иваныча, добавил: – А то мне завтра ехать на север и как раз тоже в Харьков, и надо успеть вовремя.
– Завтра?.. Зачем?.. Нет, вы завтра... не поедете.
– Потому что сегодня умру? – вдруг рассмеялся Илья.
"Ага, вот оно!" – мелькнуло у Алексея Иваныча, и он непроизвольно поднялся, поглядев.
– Вы сядьте-ка, – сказал Илья весело. – Я говорю с вами не потому ведь, что боюсь вас, а только потому, что вы будете жить здесь бок о бок со мной, и все между нами должно быть ясно...
– Так что если бы я все выдумал насчет доктора Крылова?..
– Тогда незачем было бы нам здесь и сидеть... Все нужно делать целесообразно и планомерно.
– Почему?.. И что это значит, что вы сказали?
– Плано-мерно и целе-сообразно, – повторил сочно Илья. – Иначе это будет только потеря времени.
– Потеря времени?.. Значит, вы тоже ощущаете: вот идет мимо меня время... сквозь меня и потом дальше... И ни одного качанья маятника нельзя вернуть... Вы часто сознаете это?
– Что именно?
– Вот оно уходит, – и вернуть нельзя! (Алексей Иваныч сделал рукой свой хватающий жест.) И вы ощущаете это ясно: вот еще нет одной возможности, вот еще нет одной, еще...
Илья налил медленно ему вина и себе тоже, потом сказал:
– Нет, я не о том... Значит, вы придумали насчет Крылова? Я догадался.
– Однако... Я вам, кажется, не сказал, что придумал?
– И дальше: ведь вы не из Харькова сюда приехали?
– Это безразлично, откуда я приехал... Я приехал к вам!
– Но только не из Харькова... Ничего, что ж... Это, конечно, неважно, откуда... Это я между прочим.
"Я напрасно сказал ему: безразлично, откуда", – подумал Алексей Иваныч, но Илья уже улыбнулся опять, теперь откровенней и длиннее.
– Может быть, это вот, как вы улыбаетесь, понравилось Вале? присмотрелся к нему Алексей Иваныч. – Нет, так вы еще невыносимее, нет!
– Вижу, что больше вам от меня ничего не надо, – сказал Илья, опять улыбаясь.
– Вы действительно только место, по которому она ушла от меня.
– Это я вам сказал.
– Вас даже, – черт знает, – и убить нельзя!
– А вы собирались?.. Не стоит. И трудно ведь.
– Нельзя!.. Нет, нельзя совсем, потому что вы – земля, – вы понимаете? Земля, – поэтому бессмертны... – И, на момент остановясь, спросил неожиданно: – В каком платье была у вас Валентина Михайловна?
– Ну, не помню уж... Пейте же свое вино!
Заметив, что Илья как будто хочет чокнуться с ним, Алексей Иваныч поспешно отставил свой стаканчик.
А в это время как раз прекратилась музыка в зале (музыканты позволили себе отдых), и зачем-то поднялся Илья и позвонил.
Человек принес ужин, но, не дождавшись, пока он расставит его на столе как следует, Илья что-то сказал ему вполголоса, и он понимающе закивал заводной головою с тоненьким золотистым детским пушком на темени.
– Ну вот... как же можно было не заметить платья? – говорил между тем Алексей Иваныч.
– Должно быть, оно было то же самое, в котором... в котором она уехала от вас, – сказал, усаживаясь, Илья.
– Она не от меня уехала... То есть, я при этом, при ее отъезде не был.
– Зачем же вам платье?
– Видите ли, когда умерла она, – я это почувствовал раньше, чем получил письмо от Анюты, и... Я не знаю, как объяснить вам, что это такое было, но я ее увидел в тот же день и, главное, в совершенно незнакомом мне платье, на это-то я больше всего и обратил внимание, – непрочного такого цвета кремового... Не было при мне у нее такого платья... Знаете, светлокремового такого цвета, каким вот на чертежах дерево кроют... Да, и ничего больше, посмотрела издалека – и тут же ушла... Только мне очень больно и страшно стало. Письмо получил от Анюты, когда уже похоронили там ее. Спрашиваю телеграммой: в каком же платье хоронили? Получаю ответ: в кремовом.
И Алексей Иваныч еще смотрел на Илью совсем белыми, переживающими это прошлое глазами, когда отворилась дверь в кабинет и вошла та самая таперша, с жуткими подглазнями, невысокая, худенькая, а волосы густые, светлые, видимо, свои, – и еще за нею слюнявый пес думал было войти, но его отпихнул человек с пушком, и еще успел заметить Алексей Иваныч в просвет дверей на один момент показавшийся в узкой щели других дверей, ведущих в залу, беспокойный рыжий, туго закрученный ус лысенького флейтиста.
– Зачем? – спросил Илью Алексей Иваныч, изумясь безмерно, но Илья уже усаживал ее на диван рядом с собою, в то время как она улыбалась ему, как близко знакомому, и в сторону незнакомого мужчины кивнула прической.
– Зачем вы это сделали? – тихо спросил все еще изумленный Алексей Иваныч.
– А чтобы было не очень скучно, – так же тихо ответил Илья.
И таперша метнула в Алексея Иваныча обиженный взгляд, очень сложный по вкрапленным в него чувствам и догадкам, и спросила язвительно:
– Что, вы так боитесь женщин?
И, не дав ему ответить, добавила, обращаясь к нему же, а не к Илье:
– Я хочу немного вина... только хорошего: пиногри... или муската.
Положила на стол вылезшие из атласной белесой кофточки сухие чахоточные горячие, должно быть, руки, с некрасивыми, как у всех таперш, пальцами, и лихорадочными глазами глядела на него, а не на Илью, чуть кривя губы, тонкие и плоские, как будто расплющенные бесчисленными тошными, жалкими ночными поцелуями.
Алексей Иваныч встал и, хоть бы одно слово, – ничего не сказал больше. Теперь уж он определенно чувствовал, что это не он здесь, в этом кабинете, совсем не он, а Валя; что это она видит, изумленная: вот кто заместил ее! что это уж последнее для нее, – больше ей нечего тут делать, не о чем говорить, что нет уж и ненависти к Илье, – только брезгливость, из которой не может быть никуда выхода, кроме как в еще большую брезгливость, и когда выходил из кабинета, – не выходил, а выбегал стремительно, не простясь с Ильей, – Алексей Иваныч, он опять ясно чувствовал, что это она выбегает и что это она внизу одевается так поспешно.
Так он вынес это ощущение и на улицу, на которой моросило что-то, – не то крупа, не то снежок, не то дождь. И скользя по выбитому щербатому тротуару, Алексей Иваныч не шел, а почти бежал к той гостинице, в которой остановился, то есть бросил в номере свой саквояж. И думал отчетливо, а может быть, и бормотал вслух: "Вот оно!.. Теперь ясно?.. Говорил, предупреждал, доказывал... А теперь ясно?.."
Вот по этим же улицам ходила и она или, вернее, ездила на извозчиках. А так как он забыл уж, где именно его гостиница – помнил только название "Палермо", то пришлось взять извозчика, который ехал долго, колеся по плохо освещенным и очень гулким переулкам, и, наконец, выехал к тому самому ресторану, в котором сидел с Ильей Алексей Иваныч, миновал его и остановился у другого подъезда. Только теперь вспомнил Алексей Иваныч, что действительно и ресторан этот был "Палермо" и обедал он в нем, просто спустившись вниз из своего номера, – а потом это забылось в суете.
Из гостиницы он поехал прямо на вокзал (как Валя), но вокзал был пуст теперь, и даже зал первого класса был заперт, так как ближайший поезд отходил только утром, а Алексею Иванычу хотелось двигаться, переживать все снова, обдумывать, и, едва узнав, что пароход на восток отходит в три часа ночи, он поехал на пристань. Пароход же только еще грузился, и до трех часов было далеко, – поэтому опять пошел он по пустым полутемным улицам. Случайно наткнулся снова на дом Ильи. В окнах уж не было света. Илья, должно быть, тоже пришел уже и тоже спал. От фонаря на кривом столбе – обыкновенного среднеуездного фонаря – падали на стену между окон вдоль две слабых зеленоватых полосы кувшинчиком: какое-то дерево, может быть акация, колюче торчало из-за стены на дворе, ворота чугунные были в нише, и за ними никого: каменная тишь и купеческий сон. Серо, убого, плоско, уныло, скучно, – очень больно стало за Валю... Полюбопытствовал, какой же магазин помещается в нижнем этаже, и прочитал на вывеске: "Готовое платье Шкурина, Боброва и Ватника"... Сказал вслух: "Вот какие подобрались, – точно нарочно!.." Постоял еще немного, походил по тротуару... Вспомнилось – миловидное, пожалуй, по-уличному, но такое жалкое, но такое страшное, испитое лицо таперши, балагурящий попусту дядя, Сашина толстая коса, рыбья вздрагивающая спинка смешливой Тани, флейтист, щербатое блюдечко, гвоздика в фарфоровом хоботе, – все такое мелкое, случайное, но не Илья: почему-то все это как будто хранилось в Илье, как в футляре, – все это его было, и во всем этом он, поэтому-то сам он лично как-то стирался, точно не в нем лично было дело.
На пароходе не нашлось места в каютах, переполненных кавказцами, да оно и не нужно было, пожалуй, Алексею Иванычу: хотелось быть на воздухе, где просторней. А когда начало светать, то странно было, – точно в первый раз в жизни пришлось следить, как все меняется в небе, на море и кругом. Все следил и не мог уследить за этой сетью измен, и вот уж край солнца выглянул, и по рябому морю до парохода доплеснул первый луч. На Алексея Иваныча луч этот подействовал так: показалось, что ночью прошедшей сделано было что-то важное для него, трудное что-то, как какая-то сложная чертежная работа, но нужное, и сделано достаточно удачно, так что, если бы он вторично поехал бы туда же, он ничего больше не мог бы сделать.
От этого успокоенность появилась и захотелось спать, и тут же на палубе, на скамейке, завернувшись в бурку, заснул Алексей Иваныч.
А когда под вечер причалили к пристани городка, близ которого ревностно разделялись стихии, в душе Алексея Иваныча появилась ко всему, что он увидел, какая-то нежность, и только что успел он поздороваться с приставом, озабоченным жуликами, как поспешил на работы, а оттуда бодро поднялся на Перевал.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ВРЕМЕНА И СРОКИ
За те два дня, которые Алексей Иваныч провел в отсутствии, здесь, на Перевале, ничего особенного не произошло. Проступила, впрочем, чуть-чуть, бледно-бледно и робко стародавняя царица с Таш-Буруна: Павлик о ней рассказывал Наталье Львовне.
День выдался очень задумчивый и даже, пожалуй, какой-то благословенный. Вообще в этом году здесь случилось то, что изредка посещает землю: вторая весна. Летом от сильных жаров в конце июня и в начале июля был листопад, и в августе деревья стояли совсем почти голенькие и имели неловкий, смущенный вид. Но в конце августа пошли ливни, столь глубоко поившие землю, что в сентябре цветочные почки вновь раскрылись, – забелели черешни, выбросили сережки орешник, ясень и клен, а что особенно странно было видеть, так это то, что на грушевых деревьях поздних сортов появились бойкие цветочные пучки рядом с созревшими плодами и уж тоже начали давать завязь, и видно было, что такая излишняя бойкость молодежи старичков обижала. И вообще эта несвоевременная весна внесла большую сумятицу в природу, и птицы, которым давно бы уж нужно было лететь отсюда куда-нибудь в Малую Азию или за Суэц, задержались здесь, приятно удивленные, чуть не на месяц. Но к ноябрю все улеглось, разобралось во времени и успокоилось, а на декабрь осталась только вот эта задумчивость, благословенность, ясность, широта и тишь.
Павлик и Наталья Львовна шли тихо от Перевала в сторону, все время ввиду красивой горы Таш-Буруна.
Над горой же в это время воткнулся в голубизну неба настоящий султан из белых перистых легких облаков, и облака эти долго держались так султаном, восхищая Наталью Львовну.
– Знаете, Павлик, – говорила она, – иногда другой человек нужен, очень нужен, просто необходим, и без него никак нельзя. Знаете, зачем? А чтоб было кому сказать вот это, например: как султан!.. Сказано: как султан!.. и довольно, и больше ничего не нужно, и потом опять можно молчать, даже очень долго.
А Павлик посмотрел на нее пытливо и вставил несмело, но значительно:
– А ведь там три монастыря было: святого Прокла, святого Фомы и еще один... Вот на горе с султаном с этим... Не знали?
Наталья Львовна не знала, и Павлик ей разъяснил в подробностях, что "тысячу двести лет назад – еще при Юстиниане", – если смотреть бы отсюда, с Перевала, видны были бы стены и главы церквей – "византийского стиля" и потом крепостца с башней, это ближе к обрыву в море. Такая же, должно быть, и тогда закрученная проложена была по ребру горы дорога, и по ней сходили и подымались монахи до старости без морщин на лицах, потому что не улыбались никогда и не искажали себя гневом и ничем мирским, – и вот, среди этих монастырей и черных монахов – опальная царица такой красоты, что пастухи (молодые) бросались под копыта ее лошади, когда она съезжала верхом вниз, к морю... Бросались всего только затем, чтобы она, обеспокоясь этим, на них взглянула...
– Насчет пастухов молодых, это уж, конечно, легенда, – пояснил Павлик.
– Нет, отчего же, бог с ними, пусть, – протянула Наталья Львовна. – Это ничего, а то без них скучновато... И двор при ней был какой-нибудь?.. Фрейлины?
– При опальной царице?.. – Павлик добросовестно задумался было, но решил, улыбаясь: – Ну уж, какие фрейлины!.. Фрейлины все в Византии остались...
– За что же она вдруг стала опальная?.. Впрочем, это известно – а вот... Такую красивую, – ну, зачем ее в мужские монастыри? Только искушение лишнее... – И, заметив четкую белую кошечку, пробирающуюся мягко по темному сырому шиферному скату в балке, внизу, оживленно дернула за рукав Павлика:
– Поглядите, какая прелесть!
Павлик поглядел и сказал: "А-а... вижу..." Он думал о том, что монахи тоже любили, должно быть, когда выезжала из своих покоев царица... Может быть, она напоминала им Георгия Победоносца... Конечно, конь у нее был белый, с крутой шеей, с точеными ногами, а хвост трубой...
– Это чья-то с нижних дач!.. Здесь ни у кого нет такой белой...
– Должно быть, с нижних, – согласился Павлик.
– Ну, и что же эта царица, как?.. Она здесь и умерла?.. Или ее простили все-таки?
– Нет, нет, – умерла здесь.
– Не про-сти-ли!.. Бедная женщина!.. Вам ее жалко, Павлик? А почему бы ей и не здесь умереть?.. Чем плохо?
– А вы?..
– Что "я"?.. Эти вон человечки черные, – зачем они там? Вон около барки...
– Турки... песок грузят на фелюгу.
– Зачем?
– Куда-нибудь повезут.
– А-а... посыпать дорожки?
– Нет, на штукатурку, кажется...
– Ну, вы сами не знаете!.. На шту-ка-турку!
– Так мой Увар мне говорил. Я его спрашивал, – я не сам...
– Ну, все равно... "Что я", – вы спросили?.. Нет, мне ее как-то не жалко, эту царицу. Как ее звали, кстати?
– Вот имени я не нашел... Почему-то имени нигде не было... Не нашел... И Максим Михалыч не знает.
– Не все ли равно?.. Дарья, например – царица Дарья.
Павлику это имя не понравилось, и не понравилось ему еще то, зачем шутит Наталья Львовна. Ему же и теперь, днем, припомнилось, – глядят со стороны моря (это было странно, что именно со стороны моря, а не оттуда, с горы) иконописно-широкие грустные глаза, и над ними, прикрывая весь лоб, простая, только непременно с жемчужинами, темная кика, вроде скуфейки.
– Схоронили ее все-таки где же? – спросила Наталья Львовна.
– Здесь. – Павлик представил было, что тело ее вот на таком же паруснике повезли хоронить в Византию (при попутном ветре могли бы доехать за одни сутки), и добавил поспешно и недовольно, точно его обидели: Конечно, здесь.
– А могила ее, конечно, не сохранилась?
– Ну еще бы! Какая же это могила: ведь тысячу двести лет назад!.. И монастыри-то уж растаскали по камешку.
– Может, мы по ним ходим?..
А в это время нанятые Иваном Гаврилычем дрогали, подвод десять, гужом выползали, спускаясь с лесной верхушки горы как раз на открытую упругую желтую дорогу, и на заторможенных колесах, как на связанных ногах, медленно поползли вниз.
– Ну, конечно, монастыри эти пошли на мостовую! – живо ответила себе Наталья Львовна. – И крепость, и эти "покои" (воображаю, какие там могли быть "покои"!) этой царицы Дарьи, и... что там еще?.. И плита, конечно, с надписью: "Здесь погребен прах..." "Прах" – красивое слово!.. Прах!.. И совсем это не идет к мертвому телу.
– Это по-гречески было написано.
– Ах, да... Ну уж, конечно, по-гречески... И как же именно? Не знаете?.. Ну, все равно.
– Или, пожалуй, и по-латыни, – задумчиво сказал Павлик.
Султан в небе растаял, и гора сделалась спокойнее и как-то ниже: будничный – совсем рабочий вид стал у этого Таш-Буруна, похожего на слоновью голову с покорно опущенными бивнями, – как будто и у него появилась сознательная мысль: растаскивают по камешку, сволакивают вниз... время!
– А вы, Павлик, не верите, что кто-нибудь в самом деле под коня бросался?.. Вот вы сказали: легенда. Не верите?
Павлик отвернулся, потому что об его ноге была уже речь раньше, и он сказал, что упал с крыши, со второго этажа, а Алексею Иванычу зачем-то объяснял, что упал будто бы с высокого дерева, и принялось болеть. Теперь ему стыдно стало, что когда-нибудь Наталья Львовна узнает правду; он ответил обидчиво:
– Зачем же в это верить?!. Хорошо и то, что красиво придумано. Тройка, искалечившая его, представлялась ему иногда огненной, как где-то в Ветхом завете; а отец его знал о тройке, что она – купцов Шагуриных, и уж давно вчинил иск за увечье сына, и дело это должно было разбираться весною.
Они вышли к белому шоссе, не тому, которое проводил внизу Алексей Иваныч, а к другому, верхнему, по которому вечно двигались, страшно тарахтя, груженые и пустые длиннейшие арбы. Теперь тоже тарахтело несколько, – везли куда-то на виноградники новые желтые дубовые колья и пустые перерезы, прикрученные веревками.
Павлик видел, что Наталья Львовна не замечает или показывает, что не замечает тех усилий, с которыми он переставлял свои костыли рядом с нею: от этого ему было хорошо с ней, и казалось нужным еще рассказать ей, где и какие тут были тогда селения, крепости, и чем торговали тогдашние купцы по всему этому берегу.
– Да откуда вы все это знаете? – спросила, наконец, Наталья Львовна.
– А вот... есть тут такой Максим Михалыч, он – бывший историк гимназический... У него в книгах роюсь... А откуда я его выдрал?.. Это меня раз повез Алексей Иваныч на свои работы, а он как раз с базара ехал... увидел: гимназическая шинель, – очень обрадовался (здесь ведь нет гимназии), – ну и к себе завез.
– Ишь ты!.. Хороший какой.
– Да, он... вы не улыбайтесь так, – он действительно хороший.
– Павлик, вы будете ученым, – сказала убежденно Наталья Львовна. – И вот, для вас у меня имеются конфеты, я сейчас найду... Не для меня уж, нет для вас именно.
– Не хочу я быть ученым... и конфет не хочу, – буркнул Павлик, обидясь. Но, покопавшись в сумочке, нашла Наталья Львовна несколько длинных леденцов в серебристой обертке и с красной надписью: "Будущность". Слово это Павлика примирило.
По шоссе было легче идти, и отсюда другое было видно, не то, что всегда видел с Перевала Павлик. Здесь вправо вниз бесчисленные, на вид очень легкие и мягкие, сплетаясь, стелились гусиными лапами лиловатые балки, поросшие кустами, и переходили в долину, всю из одних садов, недавно перекопанных, и потому теперь тепло-разодранно-рыжих, с четкими, рабочего вида, деревьями, обмазанными известью с купоросом; влево вниз, тоже за гусиными лапками балок, мрело море, уводящее душу, потому что был редкостный для зимы штиль и горизонт расплылся по воде и небу (на такое море смотреть всегда почему-то нехорошо было Павлику). А прямо перед глазами в лесу на горах, в трех разных точках и очень далеко одна от другой, белели лесные сторожки.
Павлик подумал, что от этих именно трех белых точек, растерянных в огромной пустоши, в лесу, стало грустно Наталье Львовне, потому что она повторила, задумавшись:
– А у меня вот уж будущности нет.
И даже ниже ростом вдруг она показалась Павлику, и меховая шапочка ее... как будто такую же точно носил кто-то очень родной... И только что придумал он, как спросить ее о будущности, как тут двое, не то бродяжек, не то пришлых рабочих, – один в чувяках, подвязанных на манер лаптей бечевкой по суконным чулкам, и в пушистых волосенках из-под старенького картузика, другой – в толстых сапогах-бахилах и в шапке, надвинутой на оттопыренные красные уши, нагнали их, тихо идущих, и второй хриповато крикнул Павлику:
– Эй, парнишка! Это мы на Биюк-Чешму идем?
– Какой тебе здесь "парнишка"!?. Это – панич, а он – "парнишка!". Обращения не знает! – выговорил ему первый, с изумленными мелкими глазками и маленькой бородкой. – Вы ему, господа, извините: он – деревенский, обращения еще не имеет.
Деревенский, с желтыми усами, с носом кривым и длинным, оглядел Павлика и Наталью Львовну, задрав голову, и пошел себе шагать дальше, а пушистоволосый топтался около и говорил, точно комарик пел:
– Он – невежа, он этого не понимает, что нужно вежливо с господами... Нам, стало быть, по соше все итить, – куда соша?
– Да, по шоссе, – сказал Павлик. – Тут верст десять ходу.
– А ночевать там нас пустют, спроси! – крикнул, не оборотясь, невежа.
– Они-то почем же знают, во-от!.. Эх, с таким товарищем прямо мученье!.. Ну, раз село, – значит... пятак дашь, – и пустют... – вкрадчиво поглядел было, как умный пес, потом двинул картуз за козырек и зашлепал дальше.
– Им нужно что-нибудь дать... У вас мелочи нет ли?.. У меня нет, как назло! – заволновалась вдруг Наталья Львовна.
– У меня тоже ничего нет, – Павлик сконфузился было, но добавил брезгливо: – И незачем им давать, таким...
– Какой вы!.. Непременно, непременно нужно! Нужно! Вы знаете, что для меня значил пятак, когда я шаталась? Я ведь побиралась под окошками, вы знаете? Я пела какого-то там Лазаря, – вот вроде как маленькие поют, неизвестно о чем, – сама и сочиняла, только бы пожалостней, а мне краюшки черствые, яйца печеные тухлые, – все бабы, конечно, – и хоть бы кто когда-нибудь этот пятак дал!