355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Валя (Преображение России - 1) » Текст книги (страница 10)
Валя (Преображение России - 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:56

Текст книги "Валя (Преображение России - 1)"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

"Нам!" – отметил невольно Алексей Иваныч, и сконфуженно несколько оглядел всех, и зачем-то откланялся, извиняясь.

В комнате Натальи Львовны было так: стоял стол под самым окном (ставни были прикрыты), – обыкновенный женский стол, – не письменный, нет, – с небольшим зеркалом, коробками и флаконами, со смешанным запахом духов, с несколькими пухлыми новыми книжками, пачкой узеньких цветных конвертов, раскинутой веером; тут же чернильница в виде лающей моськи, ручка, чрезвычайно неудобная для письма, и печенье... Успел еще заметить Алексей Иваныч на том же столе вышиванье по канве шелками, но Наталья Львовна скомкала работу и забросила за ширмы.

От колпака на лампе, – матерчатого ярко-желтого полушара – все тут было беспокойного оттенка, а ширмы сами по себе были цвета только что опавших от утренника кленовых листьев (когда они лежат рыхлой грудой и ветер их еще не растаскал по дорожкам). К этим тонам был в последнее время очень чувствителен Алексей Иваныч: он даже глаза рукою прикрыл, чтобы к ним теперь привыкнуть.

Сказала Наталья Львовна:

– Так вот... садитесь... Вы куда-то ездили на пароходе?.. Расскажите-ка.

– Какой же он у вас ядовитый! – отозвался Алексей Иваныч о колпаке и потрогал его рукой; потом он посмотрел жмуро, как желтые отсветы ложатся на белесые обои, на чашку и кувшин умывальника, на ее лицо, ставшее здесь несколько кукольным, как фарфор на солнце, и только после этого ответил:

– Ездил?.. Да, я действительно ездил... – Подумал: "Не рассказать ли ей" – и поспешно закончил:

– Это я по делу, конечно, ездил: насчет места... Я ведь теперь без места, а там выходило.

– А-а... выходило...

– Мм-да... выходило...

– Но не вышло?

– Нет, этого нельзя сказать... Я, может быть, еще и соглашусь... Дело осталось неопределенным... То есть оно почти выяснилось, но не совсем... не совсем... – Посмотрел на нее белыми глазами, бегло припоминая прошлую ночь, и еще раз сказал: – Не совсем!

– О-о, вы, кажется, очень нерешительны!.. Вы как-то так, – мелко перебрала руками Наталья Львовна, как будто что-то рассыпала на пол (и с лицом сделала такое же).

– А нужно как же? – удивился Алексей Иваныч.

– А нужно так! – быстро сжала руки, пальцы в пальцы, крепко вытянула их, точно вожжами правила, и с лицом что-то сделала такое же.

– Вот вы как!.. И думаете вы, что так лучше?

Алексей Иваныч быстро поднялся было, но тут же сел.

– Нет, иногда не лучше... Бывают случаи, что не лучше... Никогда не лучше! – так решил это, наконец, уверенно, что даже Наталью Львовну удивил. Нашел на столе перламутровый маленький перочинный ножичек, который можно было повертеть в руках, осмотрел его, открыл лезвие, попробовал пальцем, насколько остро, опять закрыл, постучал тихо о краешек стола и, забывши уже, что говорит не о том, продолжал:

– С близким человеком так нельзя – решительно... Близкий человек – все равно, что ты сам: всегда бывает ровно столько же доводов за, сколько против, и решить очень трудно... – и тут же вспомнил, что не о том говорит, и поправился:

– А если даже с близким нельзя, то с самим собою тем более.

– Но ведь место-то нужно же вам? – улыбнулась Наталья Львовна, и по этой улыбке Алексей Иваныч догадался, что она поняла его, однако почему-то не хотелось, чтобы поняла.

Из-за двери, хоть и не очень резко, все-таки слышно было, как говорил степенно Макухин: "Ну, пики...", а Гречулевич живо подхватывал: "Опять: "ну"?.. При чем же тут "ну"?.."

Желтый шар абажура неприятно действовал на глаза, и эти ширмы беспокойного какого-то цвета, и запах каких-то духов, и то, что у нее были понимающие глаза, участливые человеческие глаза, те самые, о которых он думал, когда шел сюда, – все это странным образом связывалось со вчерашним Ильею и Валей – как будто они тоже были здесь же, – может быть, за ширмами...

Конечно, это была только усталость души, при которой то, чего нет, кажется столь же ярким, а может быть, и ярче даже того, что перед глазами. Это чувствовал теперь и сам Алексей Иваныч.

– Я, – сказал он робко, – кажется, немного болен: должно быть, продуло на палубе, когда спал... верно, верно: мне что-то не совсем ловко.

– Что же вам такое предложить?.. Коньяку выпить подите, – там, у Ундины Карловны.

– А? Нет... зачем же?.. Место, вы сказали – место каждому нужно.

– Да... И мне, конечно... И вот, этот Макухин... Я, знаете ли, скоро уеду отсюда.

– Вот как?

– Да-а... Уеду... Вы думаете, что я очень скверная, потому что актриса? Нет, не очень. Не думайте обо мне так.

– Я думаю?.. Господь с вами! Что вы! – Алексей Иваныч даже потянулся к ней невольно.

– И ведь я уж теперь не актриса... Что вы на меня так смотрите?.. Нет, я не была очень скверной... Я даже и скверной актрисой не была, поверьте.

Алексей Иваныч несколько был удивлен: он хотел говорить с ней о себе (в нем теперь так много было неясного), а она с ним о себе говорила; и она была новая, – он ее такою еще не видал, и совсем забылось, что у нее теперь цирковое тело: гибкое, ловкое и напоказ.

Говорила она не в полный голос – глуховато; глаза блестели как-то нехорошо, точно и ее тоже продуло на палубе, а руки она как сжала палец за палец, так и держала на коленях забывчиво, не разжимая.

– Вас кто-то сейчас обидел? – догадался Алексей Иваныч.

– Ну, вот еще! Как меня теперь обидеть? Меня уже нечем и негде обидеть больше... И мне ведь не тяжело сейчас, – нет... Вы, кажется, думаете, что тяжело? Не-ет, – это у вас такое уже сердце... бабье. Конечно, вы были превосходным мужем и очень любили своего мальчика... Отчего это у вас одно плечо выше, даже когда вы сидите?.. правое... А-а, – это, должно быть, от биллиарда!.. Я как-то пробовала на биллиарде, и у меня, – представьте, выходило... даже сукна не порвала. Вы ведь играете на биллиарде?

– Нет, нет, это у меня смолоду так... А как ваша рука? – вспомнил Алексей Иваныч.

– Ничего, зажило уж... вот.

Сдвинула рукав, и опять увидал Алексей Иваныч неожиданно полную крепкую руку с ямками на локте.

Она поднесла ее к самому абажуру, чтобы виднее, и по руке разбежались дразнящие желтые рефлексы.

Алексей Иваныч поднялся даже, так это опять взволновало его странно, как и раньше, – у себя на даче. Глядела она на него вбок, а мослачок был весь открыт. Ранки затянулись, – были как две свежих оспинки у Мити.

– У меня все заживает быстро, – и совершенно уж ко всему на свете я привыкла... Это я говорю откровенно: ко всему... Иногда по ночам мне бывает очень страшно: я никогда не думала, что буду жить, как теперь... И вот живу, и мне безразлично ведь!.. Господи, до чего уж все безразлично!..

(Посмотревши в ее глаза теперь, Алексей Иваныч отвел свои и подумал определенно: "Она какая-то странная".)

– А откуда взял этот Макухин свой театр?.. Это вы обо мне разболтали, что я скрываю?.. Да, я скрываю это, потому... Я очень не люблю, когда мне напоминают разное... Никогда мне не говорите об этом... хорошо?.. Ваша жена покойная часто ходила в театр?

– В театре я их первый раз и увидел... вдвоем с Ильей... – бормотнул Алексей Иваныч.

– А-а?.. В театре?.. Ваша жена, помню, – она – так, – и неожиданно Наталья Львовна опять сделала, как тогда у него в комнате; даже руку она быстро поднесла к шее, чтобы расстегнуть крючки, хотя вся длинная шея ее и без того была теперь открыта, как у Вали.

– Да, да... – бормотнул Алексей Иваныч, – да, да...

– Похоже?.. Я не забыла, значит?.. – И вдруг она пригнулась и спросила тихо, заглянув в него снизу: – Ну что же вы, как?.. Стреляли?

– Я?.. Где?.. – удивился Алексей Иваныч.

– А там... куда ездили... Я ведь знаю, куда вы ездили... Значит, нет?.. Даром только здесь упражнялись... Эх, вы!

– Даром, да... зря... Не в кого было. Совершенно даром.

– Вы его не видели? Не встретили, что ли?.. Не застали дома?

– Видел... Не-ет, я его отлично видел, – вот как вас вижу... Нельзя было... Не в кого было стрелять... Все-таки не в кого!.. Застал и видел... Мы говорили.

– Ничего я не поняла... Скажите просто!

– А?.. Просто?

– Если бы вы знали, с какой завистью смотрела я на вас, когда вы готовились! Так это было... театрально!.. Я не смеюсь над вами, не думайте: может быть, для меня только то и естественно, что театрально – почем вы знаете? И папа с вами... так это было живописно... "Представь, – говорит, инженер-то наш, – кого-то на дуэль вызывает... Но-о стреляет по третьему разряду!.." Вы все-таки вызвали его или нет, того... вашего? Или нет?

– Нет... То есть, что-то такое сказалось, кажется... Нет.

– Бедная же ваша жена... Тихо так все это у нее кончилось... И некому было защитить, и отомстить некому... Знайте, что я на вас с уважением смотрела целых три дня! А у вас так тихо все кончилось... Эх, вы-ы!

– Еще не кончилось... нет!

– Ну-у-ну!.. Что же вы можете еще?.. Вы? Такой?.. Я очень волновалась, когда вы уехали, – это правда. Я думала, что вы уж не приедете больше... А вы как-то благоразумно все обернули... Я не сумела так... да и не хотела... Нет, я не каюсь.

На столе остались от работы два клубка шелковых ниток: ярко-красный и ярко-светло-зеленый (теперь, от абажура, оба почти одного цвета); Наталья Львовна стала подбрасывать их и ловить; у нее это выходило довольно ловко, но Алексей Иваныч даже зажмурился от этого мелькания, так и сидел, потупясь. Он думал в это время, прав ли он? Верно ли он решил за нее вчера?.. Теперь, когда он сидел зажмурясь, очень отчетливо представилось это, как входила Валя к Илье; как будто эта комната была та, и вот она входит в дверь, окрашенную скверно под дуб. И лицо ее тогда, с потемневшими глазами, и сухие губы, и руки – обе вперед, и тяжелая поступь беременной, – это представилось так ярко, что нельзя было не поверить.

– Вы слышали, что я сейчас?.. Нет?.. Вы о чем-то задумались...

Наталья Львовна положила на стол нитки и сказала, глядя от него в сторону и немного вверх:

– Это было, конечно, то, что называется аффектом... на суде... Но меня не судили... Да никто от этого и не пострадал. Одним словом, я сделала однажды то, что вы не решились... Я сделала это, – слышите?.. Я вас не пугаю этим?.. От этого, впрочем, никто не пострадал, – не бойтесь. Я тоже "по третьему разряду"... как и вы. Была разбита только розовая лампадка в номере... (Маленькая странность, – каприз таланта: вчитываться в роль непременно при розовой лампадке... так она и ездила с ним везде)... До полиции дело не дошло, конечно... Сцену я бросила. Приехала к своим, – куда же больше? Вот и все.

Она посмотрела на него вбок и добавила:

– Вы поняли или нет?.. Или вы мне не верите?

Но Алексей Иваныч не расслышал даже ясно, что она сказала.

Точнее, вышло так, что слова ее запали в память, но до сознания не дошли: он их только гораздо позже услышал. Память их отложила куда-то в сторону, как совершенно ненужное теперь.

Память теперь усиленно работала в нем, – вернее, весь он был только память, но в беспорядочном ворохе своего чужому не нашлось достаточно видного места. Показалось, что она некстати говорит о какой-то розовой лампадке, которая разбилась, и тут же розовая лампадка эта связалась в одно с красной гвоздикой вчерашней, и больше Илье, чем ей, он ответил нерешительно:

– Человек человеку – жизнь и человек человеку – смерть... И разграничить это очень трудно... Вот мы сидим теперь с вами двое и – почем вы знаете? – может быть, вы моя смерть или я – ваша.

– Да-а... это, конечно... – Она посмотрела на него внимательно, вся выдвинувшись на свет, и продолжала о своем:

– Теперь он за границей где-то, а где, – я не знаю. Послала ему десяток писем poste-restante*: в Рим, в Париж, в Берлин, в Ниццу, в Вену... еще куда-то... Может быть, он получил хоть одно... Он, наверно, получил, хоть одно... Может быть, он мне ответит...

______________

* До востребования (франц.).

Она помолчала немного, ожидая, что он скажет, и добавила неожиданно резко:

– Вам надоело у меня сидеть?.. Вам хочется туда, к ним? Можете. Или вы действительно больны?

– А? – очнулся Алексей Иваныч. – Нет, мне хорошо у вас... Нет, вы меня не гоните.

Он поднялся, прошелся по комнате (можно было сделать всего четыре шага), забывчиво заглянул за ширмы и только теперь услышал, что она пишет кому-то за границу poste-restante, и спросил:

– Это кому, кому вы пишете за границу?

Она подняла удивленно брови и ответила медленно:

– Ну уж неважно, кому! – и опять начала подбрасывать шелковые мотки, только теперь выходило у нее неудачно, мотки все падали на пол, и Алексей Иваныч подымал их и подносил ей, пока она не забросила их, наконец, за ширмы, к вышиванью, и вдруг сказала:

– Я очень завидую вашей жене!.. Меня никто не любил так, представьте... Почему? А? Почему? Ну почему?.. – и лицо у нее стало длинно, по-детски, досадливое. – Нет, вы не смешны, – не думайте, что вы смешны... Вы даже трогательны немного... А почему, кстати, вы носите такую фуражку казенную? Вы были где-нибудь... как это называется?.. городским архитектором, да?

– Да... Да, бесспорно, – бормотнул Алексей Иваныч.

– Бесспорно?.. Знаете, – бросьте-ка ее: она противная, – и носите шляпу... Право, вам очень пойдет шляпа... серая с прямыми полями... Тем более, – теперь вы без места... Вот галстук ваш – честный художнический бант, только вы его плохо завязали. Дайте-ка, я вам его перевяжу... Боитесь?.. Ах, это, должно быть, ваша покойная жена научила вас так завязывать?

– Нет, я сам... – бормотнул Алексей Иваныч и несмело глядел, как она, сказавши: "Ну, если сам, тогда я, значит, могу", – начала что-то делать над его широкой батистовой лентой.

Очень близко от его глаз шевелились ее руки, и совершенно нечаянно он сравнил их с руками Вали и отметил: у Натальи Львовны они были моложе... (ничего больше, – только это: моложе).

Перевязавши, она поднесла к нему зеркало и сказала:

– Ну вот... теперь гораздо лучше... И когда вы поедете к вашему... как его зовут, кстати?

– Нет, я не хочу его больше видеть... Не хочу совсем! – твердо перебил Алексей Иваныч. – Зачем он мне теперь?.. Не хочу.

– Ка-ак? Не хотите даже? Что это вы?.. (Она улыбнулась.) Не-ет, вас опять потянет, увидите... Вот вы увидите... Уж это я знаю.

– Откуда вы можете знать?.. (Алексею Иванычу стало как-то неловко под ее взглядом, теперь насмешливым.) – Нет, мы обо всем уже все сказали... Почти обо всем... почти все... Вне всякого сомнения, теперь я его представляю ясно... довольно ясно...

– Можно мне еще одну мелочь вспомнить? (Она дотронулась до его локтя.) Видите ли... Когда разбилась лампадка, тут была, оказывается, в номере пестрая кошка (он очень любил кошек), большая пестрая кошка... и вот, кошка эта тогда – хвост дыбом, уши так (она показала, как), мимо меня в дверь, как буря... как молния! Так это меня испугало тогда, – больше всего на свете. Я ее раньше не видела совсем... Откуда она взялась, – неизвестно. Вдруг бржжж... мимо ног... Как молния!.. Едва привели меня в чувство через два часа...

Она глядела на него, пожалуй, даже с испугом в глазах и ждала, что он скажет теперь, а он думал, что она некстати как-то говорит теперь о пестрой кошке, как раньше о розовой лампадке, и повторил про себя: "Она несколько странная!.."

В то же время почему-то все представлялся выстрел в Илью, о котором он столько думал все последние дни.

Почему-то теперь с кошкой этой и с разбитой розовой лампадкой упорно связывался выстрел; и ощутительнее всего и заметнее всего был для него теперь маленький револьвер, постоянно лежащий у него в боковом кармане. Показалось, что нужно объяснить ей (или кому-то другому), почему это так мирно обошлось у него с Ильей, так "тихо кончилось", как она сказала раньше, и он заговорил, будто про себя:

– Разве я не мог бы?.. Не рассуждая, мог бы... Для себя лично, конечно, мог бы... и всегда могу... О-о, эта возможность всегда при мне: вот! (Он прижал пальцы к боковому карману.) Если бы ей это нужно было, я бы мог... Однако – однако я ведь этого не почувствовал... а ведь я его долго видел... Нет, это только ничтожество, тупое, сытое ничтожество, и больше ничего! И когда она умирала, она поняла это... наконец поняла.

– Ваша жена полюбила тупое ничтожество? – живо спросила Наталья Львовна.

– И всякий человек также. Всякий непременно влюбляется в причину своей смерти, – верно, верно... и непременно в какое-нибудь ничтожество... Я так начал думать недавно... Верно, верно... В сущности, всякий человек умирает добровольно...

– Даже когда его душат на большой дороге?

– Даже когда душат на большой дороге.

– Даже во время крушения поезда?

– Да, безразлично, когда и как... Даже боится он смерти или не боится, – все равно.

– Не понимаю... А Митя ваш?

– Митю она взяла.

– Ну, хорошо... А если бы она не умерла, ваша жена?

– Она была бы теперь со мною... и только. И Митя тоже.

Из другой комнаты слышно было:

– Ну, вира помалу, – говорил прочно Макухин, должно быть забирая взятки; а Гречулевич подхватывал:

– Ты опять "ну"?.. И нельзя ли тебе выражаться посухопутней?

Вслушиваясь в это и глядя на завитки темных волос Натальи Львовны – от абажура позолотевших, – Алексей Иваныч разъяснил самому себе вслух:

– Когда самоубийством кончают, – думают, что это – акт свободный, а это все та же любовь к ничтожному... Небытие! Даже просто взять в чистой идее: что ж такое небытие? Ведь его совсем не существует на свете... Что же это за понятие? Откуда оно?.. Это не только абстракция, – это обман! Подойдет смерть и прикинется небытием. Бытие небытия – какой абсурд! Нет, этому я не поддамся... нет!

– Не поддавайтесь! – серьезно сказала она очень тихо, закусив волос. От абажура ли или изнутри это шло, она позолотела вся, – и глаза, и щеки прояснели, – улыбаясь, но это была не снисходительная и не со стороны откуда-то улыбка, а близкая, та самая, которая рождает в душе большую доверчивость, и Алексей Иваныч почувствовал, что ей многое можно сказать именно теперь, что слова его не отскочат, а лягут в нее, как в рыхлую землю посев, и, светло глядя на нее, он проговорил:

– Вы теперь очень хороши собой...

– А-а! Вот как?.. – точно удивилась она. – Только теперь?.. Ну и то хорошо.

– Я что-то не то сказал?.. Простите! – встревожился Алексей Иваныч и сделал рукою свой обратно хватающий жест.

– Нет, ничего, – успокоила она, все так же улыбаясь, и вдруг добавила: – А вы знаете, какая тайная мечта у Гречулевича?.. Он мне говорил: попадать в муху из монтекристо на десять шагов!.. "Больше, – говорит, – ни о чем не мечтаю!.."

– Он – веселый, – бормотнул Алексей Иваныч. – Скоро его опишут за долги...

– Что вы?.. А гора его... Таш-Бурун?

– Все, и гору... С него скоро все стащат... – И, заметив крайнее изумление в золотых глазах Натальи Львовны, добавил поспешно: – Впрочем, я ведь этого не знаю толком – мало ли что о ком говорят...

– А Ма-ку-хин? – живо спросила она.

– Макухин – другое дело... Макухин подберет... Макухин все подберет...

Он опять повертел перламутровый ножичек, раскрыл, попробовал пальцем острие и закрыл и совершенно незаметно для себя сунул его в карман.

– Так вы его у меня еще и унесете – ищи вас тогда! – спокойно сказала Наталья Львовна, покосившись на его карман.

– А?.. Кого унесу?.. – И, догадавшись, Алексей Иваныч не рассмеялся весело над своей растерянностью, не сказал: "простите", не сделал даже своего хватающего жеста, – он только опешил, растерялся и покраснел.

– Видите, как я... – бормотнул он, кладя ножичек на стол. – Это Митя... У Мити такой же был – перламутровый тоненький... и тоже английской стали... Карандаши часто ломал, я ему чинил... Ножик у меня находился, а то он часто терял...

Смущенный, он постоял немного, потупясь, и, несмело взглянув на нее, продолжал о Мите:

– Он очень беспокоился, когда терял... Скажет: "как же это я так мог?.." И руками даже так разведет: "Не понимаю!" – точно большой... Придешь с работ, утомленный, конечно, – на диван приляжешь, а тут Митя: глаза веселые, даже, пожалуй, хитрые немного, – да, именно лукавые: "А ты, говорит, – что же свою обязанность забыл? А?.. Ты что же это не спросил, как я переписал басню?.." И руки назад, а в руках тетрадка... Басня, что ли, такая есть, или сказка: "Орел и ветер"?.. Приносит мне раз – очень, вижу, красиво написано "Орел", даже с хвостиками везде, где можно... очень много хвостиков... "Ветер" кое-как, а уж "Орел" так и парит по тетрадке... "Что же ты его так, Митя, очень уж старательно разрисовал, этого "Орла"?" – "Ну еще бы, – говорит: – "Орел"!" – "Конечно, – догадываюсь, – орел – царь птиц... Все-таки очень старался ты..." – "Да, – он говорит, – напиши-ка его кое-как, невнимательно, еще заклюет!.." – такое воображение детское, живое... Я понял теперь, почему с ним не простилась Валя (моя жена), когда уезжала... Прежде я не понимал этого... Она нарочно с ним не прощалась: она знала, что он бы ее непременно удержал... Вне сомнения... Она просто боялась...

– Ну ничего, что ж. У вас еще может быть другой Митя, – сказала она беспечно.

– Каким образом? – Алексей Иваныч даже испугался. – Лепетюк?.. Нет уж, другого не будет!.. Лепетюк, вы думаете?.. Это ведь не мой, – это его.

Она отшатнулась на спинку стула, чтобы уйти лицом в тень...

– А можно и мне вспомнить одну мелочь? Очень маленькую, – я недолго... Представьте так: едет в вагоне четвертого класса девочка лет восемнадцати и всех любит – очень еще, очень была наивна, институтка ведь... Одета она, как простая сельская девка: на ногах лапотки, на голове платочек, белый, с желтым горошком. И вот, – напротив баба, при ней трое ребят... и мешки, конечно: без таких вот грязных мешков ни одна баба никуда не поедет, да и нельзя ей без них ехать... Было у ней десять рублей, – красная бумажка: все ее состояние, – билет четвертого класса и десять рублей. Зачем-то эту бумажку из мешка она вытащила... да, конечно, ребятам хлеба купить на станции, – мелкие уже все вышли... а ребята эти, очень много они хлеба ели... Дала эту бумажку подержать старшенькому, а он, – представьте, ротозей деревенский, в окно ее упустил на ходу поезда... Что тут было! Денег у бабы уж никаких больше нет... и баба ревет, и ребята ревут... и все кругом ахают... Девочка эта наивная, в лапотках, – у нее тоже было только десять рублей, золотой, на кресте в тряпочке был привязан, – отдала бабе этот золотой... и все. Отдала, а сама осталась совсем без копейки... Одна... представьте! Она пожалела, не правда ли?.. А ее... ее... не пожалели!

– Вы что?.. Плачете?.. – удивился Алексей Иваныч.

– Разве?.. Вот еще новости! (Она быстро вытерла слезы со щек.) Действительно ведь!.. Только я не плачу, не делайте скорбного лица... Это просто от того разу осталось, – помните? Ну вот, когда вам очень хотелось, чтобы я заплакала.

Посмотрела на него долго и добавила:

– Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене... У вас это так хорошо выходит!

– Как "хорошо"?

– Ну, живо, что ли... трогательно... Я сказала, что ей завидую? Нет, что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль... Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли?

– Нет, конечно... Вы... другая совсем... – Алексей Иваныч дернул плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал вдруг: – Может быть, уж пойдемте туда, к ним?

– А-а... вот как?.. Соскучились?..

Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо:

– Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, – право! Зачем это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!..

И сама отворила дверь.

В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он только что приготовился сдавать), бросила ее на диван.

– Будет уж вам! – сказала. – Думаете, очень весело на вас глядеть? Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно!

Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы, когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже, пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости: тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут...

Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой, разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий случай:

– Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить.

И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с Натальей Львовной, – как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем гостям – и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему:

– Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы – в карты со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого не нашли?

Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что было у него признаком большого волнения.

– А если это вы ради меня приволоклись, – продолжала между тем Наталья Львовна, – то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете? Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч! Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец – значит, жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну!

У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты, – он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только неожиданно было, – нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже дрожь прошла между лопаток.

Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор.

Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась.

– Здорово! – сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. – Полагаю я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе делать будем, – верно я говорю!

И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье Львовне.

– Вот! – сказал он решительно.

– Что "вот"? – безжалостно спросила она. – Это где вы видели, чтобы так предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!..

Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и проговорил глухо:

– Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а хуже людей не буду.

– А Таш-Бурун у него купите? – сказала вдруг Наталья Львовна, показав пальцем на Гречулевича.

– Конечно, куплю, – просто ответил Макухин.

Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши:

– Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я вам подскажу...

Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно:

– Благословите, папаша!

– Благословите, папаша! – деревенским говорком повторила Наталья Львовна, несколько церемонно и нараспев.

Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и переводил глаза с дочери на Макухина.

– Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! – крикнула Наталья Львовна.

Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала Макухина в потный лоб.

Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть, даже бездонно.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР

Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои, приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь.

Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее с Макухиным почему-то не хотелось верить.

И обидным даже это казалось, – вот что было совсем уже странно: обидным казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие "большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец – значит, жених!.."

На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча, слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во всем теле.

Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера, – от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже) уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее... И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно.

Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей и беспокойной мысли – именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, – полной ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по концу. Где конец – там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только конец проясняет жизнь?

Это была мучительная ночь.

Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал ему своим уверенным жирным голосом: "Надо кончить".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю