355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бетев » А фронт был далеко » Текст книги (страница 6)
А фронт был далеко
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:58

Текст книги "А фронт был далеко"


Автор книги: Сергей Бетев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

15

Зима пришла на редкость снежная. Она неделями крутила снежную карусель, прибивала к домам сугробы выше дверных ручек, хоронила дороги, останавливала тяжелые воинские эшелоны.

Она заставляла купавинцев подниматься ночами, от мала до велика бросаться муравьиными толпами на расчистку станционных путей, выматывая из них силы, и без того подорванные скудным военным пайком.

По утрам лица людей светлели: воинские эшелоны снова ползли на запад.

В лютую стужу на Купавину стали прибывать поезда, груженные станками и машинами. Люди, не знающие холодов, до глаз обмотанные платками и шалями, прямо с дороги принимались за разгрузку, обмораживались и даже умирали. И снова купавинцы не спали ночей, молча орудовали вагами в молочной снежной круговерти, не понимая, что разгружают и зачем, зная только, что раз приказано – надо, значит, для фронта.

Только потом услышали: сняли завод где-то на Украине, а поставят заново здесь, возле Купавиной.

А за станцией ветродуй еще злее. Но и там, едва удерживаясь на ногах, люди наспех сколачивали бараки, делали из бочек печки-буржуйки, кое-как удерживая тепло, устраивались на жительство.

Лишь бы выжить!

После недельных бешеных скачек гривастые лошади зимы – метели роняли со студеных губ последние хлопья пены и сдыхали.

Наступала перемена погоды.

О Ленке Заяровой почти забыли. Иногда я видел, как она, закутанная в теплый платок, быстро шла из магазина с хлебом, выкупленным по карточкам. Я старался встретиться с ней, только взглянуть: как она?

Мне ни разу не удалось увидеть ни ее глаз, ни ее лица. Не видел их и никто другой.

Но того, что Ленка попалась кому-то навстречу, было достаточно для чьего-нибудь сомнительного сочувствия на людях.

Я понимал, что Ленке не избавиться от пересудов, потому что нечем оградить себя. Хоть любовь ее, никем не признанную, и убили с самолетов где-то возле фронта, чести это не спасало. Другим похоронные приходили, а ей – письмо от товарищей того лейтенанта. Да и то потому, что у него в блокноте ее адрес нашелся. Как полюбовнице написали. Так все и говорили.

А я все равно верил, что Ленка самая хорошая. Верил, и все. Да только что от этого Ленке? Я же понимал, как трудно ей жить-то…

…После буранов, когда свежий снег отлеживался до скрипа, я подавался в лес, туда, где Каменушка виляла между угорами и скалами, поросшими негустыми лесками, находил некрутые долгие спуски. Я летел по ним вниз, замирая от непонятно-радостного чувства, когда скорость радует и пугает сразу, когда страшно упасть, а устоять до конца нет надежды.

Зато потом ты – победитель.

В последний выходной, около полудня, я в десятый раз поднялся на гору и повернул к дому.

Зимой наш лес тоже веселый.

Идешь, идешь и не заметишь, как лыжня подведет тебя под разлапистую ель, как обрушится сверху целый пуд снега и засыплет с головы до ног.

Это ель так играет. Что ты с ней сделаешь! Отряхнешься – и дальше.

…Лес расступился.

Я выбежал на чистое место и сразу почувствовал, как ветер высекает из глаз слезу. Поземка со свистом перехлестывала лыжню и мчалась дальше, торопливо утягивая за собой тонкий хвост. Я долго смотрел ей вслед, а потом вдруг заметил, что бежит она в сторону нашего болота.

Никогда не был я на болоте зимой. А тут вдруг захотелось взглянуть: как оно?

Не узнал я его сначала. Передо мной лежал огромный пустырь. Кое-где на нем уцелели жиденькие рядки сухих дудок: все, что осталось от густых камышовых заслонов.

И только моя березка темнела на самой середине пустыря.

Я пробрался к ней и увидел, что ветер оборвал с нее все листья до единого. Куст смородины задерживал снег, и вокруг сбился большой сугроб, завалил березку до половины. Внизу тонкие сучки торчали прямо из снега, будто росли отдельно. Я снял рукавицу и пощупал один из них. Он был холодный, как апрельская сосулька. «Закоченел, – подумал я, – согни – и переломится…»

Я проверил все ветки, а потом пожалел, что проложил сюда лыжню: вдруг кто-нибудь придет по моему следу и повредит березку. Ведь он же не знает, какая красивая она бывает летом, как ласково шелестит она листвою.

«Хоть бы буран поднялся, – подумал я, отъезжая, – да лыжню замел».

На берегу я обернулся.

Издали березка казалась совсем маленькой. Одна-одинешенька стояла она на ветру и не скрывалась от него. Молча переносила она и холод, и бураны. Никого не просила о помощи, потому что по своей воле выбрала место, где расти.

«Где же сейчас лягушки? – думал я. – Наверное, под кочками спят. Хорошо птицам: у них крылья. Улетели – и все. А водомеры померзли…»

Летом болото звенело тысячами разных голосов, а сейчас вокруг стояла тишина. Только ветер гулял. Но я знал, что придет весна и болото пробудится. Ляжет на мягкое дно старая осока, намокнут и падут в воду уцелевшие дудки камыша, и все зазеленеет снова. А потом, когда устоится тепло, всплывут наверх острова купавок и будут спать на воде туманы. Старая лягушиха постареет еще на год, голос у нее станет совсем шепелявый, как у всех беззубых старух. Еще пуще будут бояться ее молодые лягушки, еще громче устраивать переполох по утрам.

А в осоке народятся молодые водомеры.

Начнет греть солнце, оживет и моя березка. Выбросит липкий зеленый лист. И снова будет доверчиво дарить всему свету свою красоту. Потому что такая, наверное, у нее звезда…

16

Сторож с конного двора, старик Садыков, который недавно наелся дохлой конины и едва отлежался в больнице, второй день доставал где-то водку, сидел пьяный на завалине магазина и весело выкрикивал:

– Побьем теперь! Побьем теперь!

Дошли до фронта наши эшелоны! Помели немцев от Москвы.

Повеселели купавинцы.

…А в нашем доме играла скрипка. Играла каждый день вторую неделю.

В неповторяющейся бесконечной мелодии глубокое раздумье сменялось приступами боли. Временами мечущиеся вскрики струн под смычком слабели, и тогда все заполняла тоска. Скрипку слышал ветер. Он начинал бешено колотиться в мерзлые окна. Но окна не пускали его. И он, взвизгнув, как порванная струна, уносился прочь, в черноту зимней ночи.

Не было вестей от Романа.

Около месяца назад он сообщал, что ездил с поручением в Москву. Забегал в свою квартиру. Там все по-старому. Только холодно и появилась пыль. Хотел вытереть, но спешил. И объяснил: «Спешу в часть. Скоро о нас услышите».

Теперь мы знали: Роман – с наступающими. Что с ним? Жив ли? Об этом вечерами думала скрипка.

Зачастили письма из Томска. Все они были короткие, как будто написанные Верочкой только ради последних строчек: «Знаю, все будет хорошо. Я чувствую…»

– Я верю ей. Так верю! – говорила каждый раз Александра Григорьевна, прислушивалась к скрипке и украдкой смахивала слезу.

А когда все засыпали, мама вытаскивала колоду потрепанных карт и тайком раскладывала их на кухонном столе рядом с посудой. Долго думала над ними. А может, советовалась, потому что губы у нее шевелились.

Но карты ничего не объясняли: мама уходила с той же заботой на лице.

На исходе пятой недели в дом шумно вбежала почтальонка Нюрка:

– Тетя Дуся! Вашим квартирантам письмо! Живой, кажись…

Александра Григорьевна, взглянув на конверт, выговорила только:

– От него.

И опустилась на сундук тут же, в коридоре. Потом долго рассматривала обратный адрес.

– Что-то не пойму ничего. Почему из Горького?..

А письмо было настоящее.

Роман лежал в госпитале. Сообщал, что раньше написать не мог, что через два месяца приедет домой.

– Господи, и ничего о ранении! – жаловалась Александра Григорьевна. – Хотя бы коротко. Ну как же так можно?!

– Не гневи ты бога! – тихонько оговаривала ее мама. – Своей рукой написал, ровненько, своими глазами. Чего еще надо? Кости срастаются, мясо заживает, а рубец мужику – не изъян. Счастливая ты. Посылку гоноши: паек-то здоровому не шибко друг.

– Да, да, да, – соглашалась Александра Григорьевна, а через минуту опять сетовала: – Все-таки так нельзя: ничего о ранении!

И уже думала, хлопотала о посылке.

Легко сказать: посылка! Александра Григорьевна отобрала из вещей кое-что для базара. Мама отправилась с ней, чтобы не проторговалась: в нужде уговорить на бесценок проще простого. А базар, известно, совести не знает.

Выменяли масла, даже сахару достали. По большой просьбе мясную карточку отоварили консервами. Даже муки где-то раздобыли для стряпни. Но Александре Григорьевне хотелось послать что-нибудь повкуснее. И тогда пошел под топор наш молодой петух, оставленный из летних цыплят на смену старому.

– Ничего, старый управится, не лишка куриц-то осталось, всего четыре. Нынче старики в моде. А наш так и вовсе ничего, хоть и гребень отморозил, – приговаривала мама, ощипывая забитого петушка. – Дойдет, не попортится: зима.

Ушло на сборы посылочки больше недели.

А следом другая забота: готовить теплую одежду. Солдатская-то против нашей зимы плохо стоит. Справили свитер. У воинского эшелона выменяли теплое фланелевое белье. Мама связала толстые шерстяные носки, сшили рукавицы на заячьем меху. И опять – на почту.

Теперь Александра Григорьевна только сама отрывала с календаря листки.

Были письма еще. Но Роман так и не написал про свое ранение. Видно, и не думал он о нем, потому что все страшное осталось позади.

А потом вдруг пришла телеграмма: едет Вера. Александра Григорьевна снова кинулась к своим чемоданам убавлять добра.

– Нет, нет, нет! – отказывалась она слушать маму погодить с продажей. – Встретить одной картошкой! Что подумают Инютины! Ведь у нас даже хлеба нет. Хлеба! Я знаю, она всегда любила сладкое…

После уплотнения в нашей квартире стояла такая теснота, что повернуться негде было. А теперь, когда поставили кровать для Романа, проходу совсем не стало. Дошло до того, что меня заставили с Настей спать, а ее деревянную кровать выставили в сарай.

Целый день мама ползала на коленках между столом, шкафом да под кроватями. Все передвинула, везде выскоблила, а вечером повесила на окна чистые занавески. Принарядился наш дом, как на пасху.

И хоть на стол по-прежнему поставили пустой картофельный суп, отрезали по тоненькому ломтику хлеба, все равно нам показалось, что жизнь изменилась к лучшему.

Михаил Самойлович, который с первого дня в Купавиной ходил в безрукавом теплом жилете, вытащил из чемодана костюм-тройку и велел выгладить его.

Встретить Верочку пошли Александра Григорьевна и Михаил Самойлович. Мама хлопотала на кухне возле плиты, где кипел чугунок с водой. Настя прилипла носом к окну, потому что хотела первой увидеть невесту Романа. Я поглядывал на часы и ждал, когда меня пошлют в кладовку за пельменями, настряпанными днем. Конечно, мне тоже хотелось увидеть Верочку, которая знала наперед все, что будет, и успокаивала всех.

Какая она?

Может, степенная, умная, ни одного слова не говорит просто так. Должно же быть в ней что-нибудь особенное, раз для нее так стараются: весь дом перевернули.

На всякий случай я решил глаза не пялить, как Настя, навстречу не выбегать, а посмотреть на Верочку сначала незаметно из комнаты.

И вот в коридор ворвались клубы морозного воздуха.

Вошла Александра Григорьевна. Из-за ее плеча поблескивали очки Михаила Самойловича. А Верочки никакой не было.

Я выскочил из комнаты и только тогда увидел ее. Она оказалась маленькой, всего по плечо Михаилу Самойловичу, да и одета, как семиклашка: коротенькая светло-серая шубка, отороченная белым мехом, синяя юбка узенькая, белые чесанки заводской выделки. А у пуховой шапочки на макушке болтался шарик.

Настя уже стояла впереди всех и, засунув палец в рот, разглядывала гостью.

– Это – Настенька. Правда? – спросила, наклонившись к ней, Верочка. – Курносая и хорошенькая!..

Говорила она торопливо, часто придыхая, будто ей воздуха не хватало. И слова выговаривала не по-нашенски: казалось, в них, кроме буквы «а», никаких других не было.

Ее ни с кем и не знакомили. После Насти она и маму и папу назвала по имени и отчеству, а потом спросила:

– А где же Саня?

Я вышел из-за папиной спины.

– Вот ты какой большой! Возьмешь меня с собой на лыжах кататься?

– Пожалуйста, – ответил я.

– Вот и чудесно! Со всеми познакомилась, обо всем договорилась. Теперь можно и раздеться.

Когда она сняла шубку, стала совсем девчонкой. Мне даже обидно стало за Романа. Фронтовик, кровь пролил, герой, можно сказать. А зайдет со своей невестой в клуб, ее и не заметит никто.

– За стол пожалуйте! – пригласила мама.

– Спасибо! Одну минуточку, извините. Я должна переодеться, – сыпала Верочка. – Умоюсь, приберусь…

– Пельмени уже кипят, – сказала мама.

– Одну секунду, одну секунду!

Она скрылась в комнате Александры Григорьевны. Потом оттуда попросили утюг. Хорошо, что он на плите стоял: сразу подали.

Пельмени уже дымили на столе, когда Верочка появилась в комнате.

Как она изменилась! В темном платье с гофрированной юбкой, в тонких чулках и лакированных туфельках Верочка стала выше. Волосы с небрежно заколотой на затылке шишкой отсвечивали синевой.

Ничего, красивая. Только все у нее было какое-то маленькое: и лицо, и плечики, и руки с тонкими пальчиками.

Она села за стол, придвинула тарелку, оглядела всех и улыбнулась.

Так улыбнулась, как будто всех давно знала и любила.

Наверное, за эту улыбку и полюбил ее Роман.

А потом я заметил, что глаза у нее темные, зрачков не видно. Когда она слушала, то глаза тоже слушали. Что она думает и что ответит, тоже по глазам можно было угадать.

Когда поставили самовар, Верочка сходила к своему чемодану и принесла круглую коробку леденцов.

– Чуть не забыла: специально Настеньке везла.

Настя взяла коробку и, как дура, сразу из-за стола убежала, даже чай пить не стала. И не дозвались ее.

– Какая дикарка! – рассмеялась Верочка.

«Верно, что дикая, позорит народ перед людьми, – согласился я про себя с Верочкой, – как будто сто лет не ела…»

– Наскучалась по сладкому, – смутилась мама.

– Конечно, конечно… – согласилась Верочка и задумалась.

Вот теперь я увидел, какая она серьезная.

А потом заговорили о Романе.

Мама стала собирать посуду.

Я подумал, что зря устраивали весь тарарам. Никакая Верочка не особенная. Такая же, как все люди.

…Минула неделя, а телеграмма от Романа все не приходила.

Верочка пыталась помогать нашим по хозяйству, но ее ни до чего не допускали.

– Вы думаете, что я не умею? – обижалась она.

– Что ты, Верочка! Знаю, все умеешь, – отговаривалась мама. – Да мы сами управимся.

Погода установилась ясная. Папа выпросил в «Локомотиве» лыжи для Верочки. Я подогнал крепления по Вериным чесанкам, и мы с ней стали ездить к Каменушке. Ходила на лыжах Верочка плохо, даже на маленьких горках падала. И все время оправдывалась:

– Понимаешь, не умею в сторону сворачивать. Еду прямо на сосну. Не могу же я налетать на нее. Вот и падаю сама.

Так, вернулись однажды с прогулки, а дома телеграмма от Романа. Верочка прочитала ее, села возле окна и замолчала.

– Чем ты расстроена? – спросила Александра Григорьевна.

– Нет, нет! – встрепенулась Верочка. – Все очень хорошо. – А голос был невеселым.

До приезда Романа оставалось больше суток. И все это время Верочка ходила задумчивая. Когда к ней обращались, вздрагивала, как от испуга.

Романа пошли встречать все, кроме нашего отца. Заранее выбрали на перроне место, где должен был остановиться четвертый вагон. Когда же поезд прибыл, оказалось, что номера вагонов идут задом наперед: вслед за почтовым вагоном стоял тринадцатый номер Все смешалось.

По переполненному перрону пробиваться было трудно.

– Все будет хорошо, – лепетала Верочка, не решаясь оставить задыхающуюся Александру Григорьевну А потом крикнула: – Рома!..

И рванулась вперед.

Александра Григорьевна взглянула ей вслед и как-то сразу заплакала навзрыд.

На перроне в солдатской шинели, с тощим вещевым мешком за плечами стоял на костылях Роман: высокий, худой, чернявый. Стоял на одной ноге и от этого казался выше своего роста. Костыли подпирали шинель под мышками, и она топорщилась на плечах, сутуля его, обнажая кисти худых рук.

– Роман!.. – плакала Александра Григорьевна.

Она хотела обнять его, но, боясь костылей, только нелепо взмахивала руками и казалась от этого смешной и жалкой. Михаил Самойлович хотел выглядеть твердым, выпячивал грудь, словно решил стать ростом вровень с Романом. Он поздоровался с ним за руку, обнял и сказал:

– Ну вот, дома ты, Роман.

Верочка сквозь слезы повторяла одно и то же:

– Ну, что вы? Все ведь очень хорошо. Я же чувствовала…

Александра Григорьевна кивала и плакала. И наша мама тоже.

Верочка тихонько пошла с Романом под руку, приноравливаясь к его походке. И только тут на ее лице со следами слез появилась несмелая улыбка.

Мы уже подходили к выходу с перрона, когда я вдруг увидел Ленку Заярову.

С зимы она работала переписчицей вагонов.

Ленка стояла в телогрейке и шали.

Прижав к груди форменные бланки по учету вагонов, она смотрела на Верочку и Романа. Не видела ни людской толпы, ни поезда, ничего вокруг. Смотрела только на них. Лицо ее потемнело, обветрело от работы на улице. И в глазах ее, таких знакомых мне, уж не было ласковости.

Каждый шаг Романа в Ленкином взгляде отражался, словно не Верочка с ним шла, а она сама. Верочка с Романом скрылись в воротах. А Ленка не шелохнулась. Стояла и смотрела.

В пустые ворота смотрела.

К вечеру шум и суета в нашем доме улеглись. Верочка с Романом тихонько разговаривали вдвоем.

А я думал о Ленке.

Почему она так жадно смотрела на Романа и Верочку?

И только когда вспомнил разговоры про Ленку, всю черную зиму ее, понял.

Завидовала Ленка.

Раньше завидовали ей.

А сегодня завидовала она.

Верочкину любовь война пощадила, хоть и покалечила. А Ленкину отняла. Не оставила даже ожидания.

Оттого, наверное, в ласковой, доброй Ленке и вспыхнула вдруг нечаянная молчаливая зависть. Захлестнула болью и страданием, оставила на перроне одну со своими думами, до которых людям нет дела.

А как бы распрямилась Ленка, как бы гордо она прошла по перрону на месте Верочки!

Вот когда купавинцы увидели бы, какая она бывает на свете – любовь!

…Будь же она проклята, эта война!

17

Март приподнял над землей небо, выкатил на него разогретое солнце, придавил к земле снега. Только ночами теперь подбиралась зима. Схватывала после оттепелей гололедом дороги. А то налетала коротким снежным шквалом, по-шальному хлопала ставнями, пугая старух да малых ребятишек, скулила у вьюшек в печных трубах, словно просилась в дом.

Но убиралась ночь, приходил день, и солнце присаживало свежие сугробы, раскрывало в окнах форточки, помогало ребятне скатывать снежных баб.

Наступила весна.

И опять старик Садыков смеялся на завалине магазина счастливым смехом, весело кричал купавинцам:

– Ничава! Теперь совсем жива! Совсем жива!..

Под веселое диньканье капели провожали мы Романа и Верочку в Томск.

Роман совсем поправился. Был он веселый и непоседливый, дома забрасывал костыли в угол и прыгал по квартире на одной ноге.

Когда потеплело, мы с ним расчистили от всякой рухляди нашу кладовку и на старом верстаке смастерили трехмачтовый парусник по картинке из книжки «Алые паруса». Испытали в корыте с водой.

Жалко было, что Роман не мог дождаться лета. На нашем болоте, возле молодых камышей и свежей осоки, среди желтых островков купавок, парусник плыл бы по чистинам, как корабль путешественников в тропических архипелагах Тихого океана. Но за год, после второго курса института, с которого ушел добровольцем на фронт, Роман не брал в руки учебники. Теперь надо было наверстывать, учиться дальше.

Мы понимали это.

Отправились на станцию всей семьей.

Только Настя все испортила: как вышла из дома, так и заревела во всю головушку.

– Я еще к вам приеду, Настенька! – уговаривала ее Верочка.

– Не приедешь! – ревела Настя.

Так и не унялась, пока поезд не ушел.

…А в апреле погнало снег. Весна выдалась дружная, играючи управлялась с делом. С веселым усердием не только опоила поля, но и нарыла из озорства новые овраги, выпустила из берегов речки. Она налетала даже на железнодорожные мосты, заставляя людей вставать в караулы, а то и мериться силой, когда для удержу буйного паводка на мостах разгружали в воду целые составы кулей с песком.

В Купавиной появилось много приезжего народа. Во всех тупиках, старых и только что построенных, теснились вагоны-теплушки со строителями. По углам, нагрузившись теодолитами, рейками, связками колышков, десятки партий уходили на станцию. Там, прильнув к приборам на треногах, геодезисты, планировщики выбирали места для подъездных путей, обозначали на земле контуры будущего строительства.

С платформ прибывающих поездов сходили экскаваторы, тракторы, автомобили, сгружались транспортеры и бетономешалки.

И не успела еще подсохнуть земля, как первая колея нового железнодорожного пути легла на белые шпалы, брошенные прямо на землю. По ней двинулись тихонько платформы со слитками шлака, с горами песка. Паровоз толкал их впереди себя шажком, словно боялся, что они оступятся и провалятся.

А потом шлак и песок превратились в высокое полотно. Железная дорога залезла на него и, утвердившись окончательно, ползла дальше, заворачивая все ближе к лесу. Она охватила по дальней кромке наше болото и потянулась возле опушки к пустырю, в сторону пашен.

Зато тракторы и экскаваторы отправились к лесу напрямик, мимо стадиона. Они смешали траву с землей, выбили в колее ямы с непросыхающей желтой жижей, увязали до верхних гусениц, но вытаскивали друг друга и с угрюмым рычанием ползли дальше.

И уже первая сосна, словно прощаясь с родным лесом, повернулась на подрубе, глянула во все четыре стороны и повалилась на устланную мхом землю.

Взбугрилась земля рыжими отвалами, а через три недели на первых фундаментах забелели свежие стены сборных бараков, обозначая в лесу улицы нового поселка.

А на Купавину все прибывали и прибывали поезда.

…В те дни я снова увидел Ленку Заярову.

Был самый канун мая. Погода стояла ровная, теплая, а днем припекало совсем по-летнему.

Ленка шла вдоль состава с запломбированными вагонами, приостанавливаясь возле каждого, записывая номера в контрольную ведомость. Для переписчицы самое главное – не пропустить ни одного вагона. Поэтому Ленка, занятая делом, не заметила меня, а я рассматривал ее сколько хотел.

Зимой я редко видел ее: работа у нее на дальних путях, так как учет вагонов касался только грузовых составов. На первых же, возле перрона, всегда стояли либо воинские эшелоны, либо пассажирские поезда. А на этот раз просто случай выдался.

Ленки весна тоже коснулась. Болезнь ее, как видно, прошла. Ленка посвежела. Лицо ее, хоть и загорелое, просветлело. Осенью она была худая, а теперь голенища маленьких хромовых сапожек туго охватывали налитые икры.

Ожила Ленка.

Правда, в походке ее, в движениях, во всей осанке появилось что-то новое, чего раньше вовсе не было.

Проступало в Ленке какое-то особое спокойствие. Если раньше от нее, когда шла по улице, свет исходил, то теперь чувствовалась теплота.

И красота Ленкина не поражаться заставляла, а любоваться. Видно, не наверху она лежала, если вытерпела и горе, и болезнь, и дурную молву, которая страшнее всякой напасти, потому что ложится на душу.

От того, что Ленка пережила, помадами не спасешься. Может быть, когда-нибудь поймут это дуры вроде Анисьи.

Только глядя Ленке вслед, я понял и то, что нынешней весной, хоть я и закончу пятый класс, стану ей не ближе, а еще дальше, совсем уже неровней. Потому что за зиму нисколько не переменился. К тому же Ленка работает, а мне опять все лето придется болтаться с ребятами да ходить с матерью на огород.

Но встретиться нам пришлось.

У всех путейцев на Купавиной картофельное поле было одно. И поскольку земля была разная – где повыше – посуше, а где пониже – влажнее, – участки делили по жребию.

Наш участок выпал рядом с заяровским. В первое же воскресенье все отправились на поле.

Я положил в ведро котелок, ложку и соль. Прихватил небольшой лист железа. Когда пришли в поле, сбегал к железнодорожному полотну, нашел там четыре камня покрупнее, перетащил их на межу. Здесь выкопал узкую неглубокую яму, по бокам укрепил принесенные камни, а сверху положил лист железа. Получилась плита.

После этого на откосе насыпи насобирал разных щеп да обломков старых шпал и все это сложил возле своей печки.

Когда копали, я собирал картофелины, оставшиеся в земле с осени, и складывал их в ведро. Во время отдыха просмотрел их. Конечно, большинство картофелин сгнило: из них сочилась темная липкая жижа. Но попадались и несгнившие: под кожурой у них сохранилась мягкая масса, похожая на остывшую кашу. Такие картофелины я осторожно очищал и складывал в котелок. К обеду наполнил его до краев.

Картошку в котелке я раздавил ложкой, добавил туда немножко воды, круто посолил и старательно размешал. Вышло жидкое тесто, какое делают для оладий, только не белое, а сероватое.

Потом я растопил свою плиту.

Когда железо накалилось, стал печь лепешки. Пеклись они быстро, получались солоноватыми и поджаристыми. Они понравились не только маме, папе и мне, но и Насте. А с молоком – так и совсем хороши.

Теста у меня было вдоволь, поэтому я накормил лепешками сначала маму с папой. Мы с Настей остались возле плиты одни.

– Саня, что это ты делаешь? – вдруг услышал я над головой Ленкин голос.

Когда она подошла, я не заметил.

– Лепешки пеку, – ответил я.

– А почему они такие черные?

– Такие и должны быть, – объяснил я. – Не из крупчатки ведь. Вон…

Я кивнул на котелок.

– Из чего это? – спросила Ленка.

– Из картошки прошлогодней, которая в земле осталась.

– Ой!

– Да, – осмелел я. – В них же сплошной крахмал – тот же хлеб. Вкусные. Только почернее всамделишных. Попробуй…

– Ну… дай одну.

Я выбрал лепешку посветлее, с розовыми запекшимися краешками и отдал Ленке.

– Горячая! – сказала она, перекидывая лепешку с ладошки на ладошку.

– Они вкуснее, горячие-то. Не жди, пока остынет, – посоветовал я.

Ленка откусила кусочек. Разжевала. Ничего не сказав, попробовала еще. Тогда я придвинул ей свою кружку с молоком, из которой еще не пил.

– Ты с молоком попробуй…

Она сидела рядом со мной совсем близко, почти касаясь меня. Обжигаясь, ела мои лепешки, запивала молоком из моей кружки и смотрела на меня таким веселым взглядом, будто я был самым любимым ее дружком.

– Ох, и вкусные, Санька! – похвалила она. – Могу еще одну съесть.

Я снял ей свежую лепешку, но увидел, что она не трогает молоко.

– Ты пей молоко-то, – предложил я еще раз.

– Нет, Санечка, это – тебе.

Но я все-таки настоял.

Потом Ленка посидела возле меня просто так. А когда поднялась, сказала:

– Ну, спасибо тебе. Побегу я.

– Приходи еще, – пригласил я.

– Ладно! – крикнула она уже издали и убежала на свое поле.

Напрасно я ждал ее.

Не пришла Ленка больше. Забыла, наверное.

После того дня я много раз видел ее на станции. Но про лепешки она даже не вспомнила…

А весна, буйно отшумев половодьем, отогрела на солнце землю и пошла в цвет. Светлые березняки поили воздух терпким запахом молодого липкого листа, вкусной крупчаткой потянуло из густых сосняков, на сырых лугах ярко-зелеными пятнами заершился дикий чеснок, полезли травы, вспыхнули на лугах первые цветы. В пышном белом уборе заневестилась лесная черемуха.

В эту-то пору, когда и люди добреют, беззлобно, но со смешком заговорили на Купавиной, что Ленка ездит в эшелонах с солдатами до Свердловска.

Тут уж я не поверил: опять за сплетни взялись. В Свердловск у нас всегда ездили все: за промтоварами, на базары, за школьными учебниками и тетрадями – за всем. И бесплатные билеты выписывались до Свердловска, как до самого близкого города: всего два с половиной часа по-доброму-то.

Кое-кто даже пытался одернуть сплетников:

– Все туда ездим раз в месяц.

– То раз, а то – каждую неделю, – затыкали тому рот. – Да с солдатами. Разница?

И разговоры продолжались.

Однажды я стал свидетелем того, как Ленке сказали про это в глаза.

Она разговаривала на станции с подружкой о Свердловске и о том, что скоро поедет туда.

– С солдатами? – бросил кто-то вопрос.

Ленка обернулась, помолчала и вдруг ответила:

– С солдатами. Если возьмут.

– Возьмут, – со смешком успокоил ее тот же голос.

– Вот и поеду.

– Езжай: этак-то дешевле стоит…

Ленка говорила с подружкой, будто и не слушала больше.

Но я-то видел, как потухли ее глаза.

После этого случая я не уходил со станции с утра до вечера. «Может, Ленка пошутила или назло сказала…» – думал я и хотел убедиться во всем сам. И убедился.

Отправлялся эшелон с первого пути. Двери всех вагонов были широко распахнуты. В одном вагоне пели, в другом – играла гармошка…

И вдруг я увидел Ленку. Она стояла в окружении солдат, опершись на доску, укрепленную поперек двери вагона. К ней наперебой обращались со всех сторон. И она, оборачиваясь то к одному, то к другому, отвечала всем. Увидела на перроне знакомых, крикнула что-то и помахала рукой.

А я перестал ходить на станцию.

Ребята постарше меня много разговаривали про знакомых девок. Чаще рассказы их были такими, которые и волновали и казались бесстыдными. Но все равно говорили с увлечением, страстно, подробно, хотя всегда где-нибудь на стороне, по секрету, чтобы не услышали взрослые. Говорили и про Ленку. Говорили при мне, не зная, что я люблю ее! И клялись, что все это правда. А я не хотел, не мог этому верить.

Я слышал о каждой Ленкиной поездке, знал время, когда она уезжала и возвращалась, терзался ревностью и болью, которые порой доводили меня до непонятного бешенства и желания самому оскорбить ее при всех.

Но встречал ее после возвращения из Свердловска, видел ее глаза, чистые и спокойные, и снова был готов дать по носу любому, кто скажет о ней грязно.

«Не поедет она больше…» – успокаивал себя каждый раз. Но проходила неделя, другая, и Ленка опять уезжала.

«Что же она делает?! Ведь знает сама про разговоры!» – беспомощно досадовал я про себя.

Ленка действительно все знала. Но она легко, с насмешливым искристым взглядом, с озорным форсом, который больше всего злил купавинских сплетниц, бросала им открытый вызов.

И если видела какую-нибудь из них на перроне, уезжая, не упускала случая поддразнить, кричала весело:

– Ждите с победой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю