355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бетев » А фронт был далеко » Текст книги (страница 4)
А фронт был далеко
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:58

Текст книги "А фронт был далеко"


Автор книги: Сергей Бетев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

– Давай, давай… рассказывай все, что знаешь. Я тебе за все отметки поставлю, – приговаривал он. И вдруг гаркнул: – Молчать!..

Заметно ослабевший, тяжело опустился на скамейку. Отдышался.

Анисья шумно давилась слезами посреди комнаты.

– Ты все это вот как понимай, – начал он тихо. – Сегодня я, можно сказать, с тобой душевно говорю. Ясно? Язык твой поганый я давно знаю, характер твой собачий тоже уж сколько годов терплю. Кабы не ребятишки, давно тебя обратно доставил бы на тот разнесчастный мой покос. Начальство меня уважает – мне бы тройку выделили запрягчи для такого дела. Но это все кутерьма домашняя… А что касается людей, ты их не шевели. Война идет. Она еще горя навалит немало. И ты, поскольку у тебя скворечница под волосами пустая, а язык – ботало, в ихние дела не лезь. Потому что людей судить может только такой человек, у которого совесть настоящая имеется. Как, например, Александр Палыч Завьялов…

Анисья, закусив платок, все еще стояла на коленях, но Степан, распаляясь, не обращал на это внимания.

– Кто пять годов назад дал нам квартиру, когда мы женились? Макар Заяров. Кто добился третьего лета бумаги в свердловскую больницу, когда у Маньки сыпь выступила? Кто ребенка спас от смерти? Макар Заяров. А кто мне премии выписывал, пока я на главный конный двор не перешел? Все он же: Макар Заяров. У него и душа – золото, и голова как у наркома: в партком выбрали. А ты мараешь всю его семью. Агитацию против партийного большевика ведешь. Бараньи твои глаза!.. Как я с ним теперь здороваться должен, скажи? Как людям в глаза глядеть?!

Степан снова вскочил, но Анисья, прижавшись к полу, так громко и жалобно взвыла, что он опустился на место.

– Ладно… Но попомни, Анисья, мой наказ: не мешай жить дельным людям. Лучше добра у них наберись… А характер мой ты знаешь: услышу еще про твои сплетни – душевного разговора больше не жди. Зашибу наодноразки по закону военного времени!.. Вот и все мое постановление.

10

Сплетня подла, а всякая подлость труслива. Ее не пугает равнодушное отношение к ней. Оно, далекое от всяких осуждений, не опасно для нее. Едва заметив хотя бы молчаливое сочувствие, подлость вмиг наглеет. Она бесчестна, поэтому не знает ни самолюбия, ни стыда. Она никогда не рассчитывает на людское одобрение, потому что всегда умышленна в своем зле. Оттого-то и таится она всю жизнь, норовит остаться неузнанной.

И, только столкнувшись с презрением, подлость робеет, получив пощечину, поспешно уползает с глаз.

Присмирели Бояркины.

Отпала охота трепать языком и у других.

Навел порядок Завьялов.

Правда, нет-нет да и вылезал где-нибудь поганый слушок. Но скажут – и осекутся.

А скоро Купавину оглушило такое, что не только соседские, но и свои дела у людей из головы выпали.

На выходе со станции сошел с рельсов тяжелый воинский эшелон. Скорость машинист еще не набрал, но все равно задние вагоны, как пьяные быки, наперли на передние, выдавили из состава и поставили поперек пути несколько платформ с пушками, искорежив и рельсы, и шпалы, и стрелочные переводы, закупорив на станции другие поезда.

Движение остановилось.

Все станционное начальство собралось на месте аварии. Сразу приехали чекисты из линейного отдела, ревизоры из управления дороги и даже кто-то из наркомата.

Стали обследовать.

Скаты у вагонов проверили, все кругом рулетками вымеряли, рельсы не только общупали, а в увеличительные стекла обсмотрели: причину искали.

А купавинцы уж все знали наперед.

При крушениях путь всегда разворачивало во все стороны, шпалы ломало, как спички, рельсы в узлы вязало, а на стыках и накладки рвало. А скаты у вагонов аж на сторону выскакивали.

Кто тут может установить причину? Никто. А виноватого найти полагалось обязательно. И тогда говорили: виноваты путейцы. Вроде бы паровозу неотчего больше с рельсов сойти, как только из-за уширения или сужения пути. Стрелка-то поставлена правильно!..

Так и на этот раз постановили.

А к вечеру арестовали Макара Заярова – путейского бригадира – и дорожного мастера Корнея Платоновича Полозова – мужа Варвары Ивановны. Даже домой сходить поужинать не дали. Обвинили во вредительстве.

Тому, что Макар Заяров и Корней Платонович вредители, конечно, никто не верил.

Только ахнули.

И замолчали. Потому что и раньше за крушение людей садили, и раньше купавинцы не считали их вредителями, а все равно обратно редко кого выпускали.

Так и сейчас. Надеялись, что все обойдется, а веры в добрый исход не было.

Потому и замолкла Купавина, как безъязыкая. Забыли про ругань междоусобную, про сплетни, про брюхо голодное. Знали: вся жизнь зависит от железной дороги, а на ней может случиться такое, чего никто не объяснит.

Даже мы, ребятня, знали про это. Если откровенно говорить, сколько раз я слышал невзначай, как отец матери наказывал:

– Собери-ка, Дуняша, узелок с едой. Сама понимаешь: авария. Вдруг придут за мной: за бригадира я оставался…

У меня мороз по коже, а отец спокойно говорит.

Я снова чувствовал, что мир состоит из двух половин: понятной и непонятной. Но, подавленный общим страхом, боялся и спрашивать об этом.

В те дни последний раз и проклюнулось людское зло. Помню, как Бояркина мать сказала мимоходом:

– Хоть и пристращал Завьялов нашего Николая, а неизвестно еще, чем партийцы занимаются. И Макар, и Корней – оба высоко залетели, да только куда сядут… – И не забыла Ленку кольнуть. – Хоть Завьялов нахваливал Макарову доченьку…

Не договорила, ушла, не дождавшись слова в ответ. Даже Анисья не поддакнула ей. От страха, конечно.

А шепоток опять покрался по Купавиной. И хоть трусливо прятался по темным сенкам, а все равно до людей доходил.

И вдруг в первую же субботу я увидел Ленку в клубе.

Она вошла в зрительный зал после второго звонка, остановилась в проходе на виду у всех, посмотрела в билет и, поправив рукой рассыпчатые волосы, направилась к своему месту. Когда людей побеспокоила, извинилась и прибавила как ни в чем не бывало:

– Чуть не опоздала!..

Потух свет. Я успел заметить только, что дышала Ленка часто, будто долго бежала. И глаза блестели невесело, хоть и улыбка на лице была. А после кино осталась на танцы.

За вечер Ленка не пропустила ни одного танца, выходила по очереди со всеми знакомыми девчонками, с которыми так долго не встречалась.

Колька Бояркин даже не осмелился подойти к ней. С Попом и Петром да другими он уселся в углу. Оттуда то и дело доносился их противный хохот. И тогда все, кто был на танцах, старались незаметно взглянуть на Ленку. Но она не оборачивалась. Только румянец вспыхивал на ее щеках, и она первая выходила в круг.

Домой Ленка шла тоже с девчонками, даже смеялась вместе с ними, когда вспоминали про смешное на танцах. Но мне опять показалось, что невесело ей. Потому что и смех ее и веселость откуда-то со стороны шли. А сама она вовсе не здесь.

И только перед домом кто-то не удержался и спросил:

– Ленка, а с дядей Макаром что?

– С папой?.. – быстро переспросила Ленка, будто не поняла.

– Ну?..

– Да ничего… Была я там. Передачу разрешили. Разбираются…

– Сидит?! – с ужасом спросила та же девчонка.

– Разбираются, – повторила Ленка. А потом, словно стряхнув усталость, добавила беззаботно: – Придет. Куда он денется?..

– Ясно, что придет… – только и могла сказать любопытная.

Больше они не разговаривали. Ленка побежала с дороги к своей калитке. Вслед донеслось:

– В клуб придешь послезавтра?

– Ага! Обязательно!.. – отозвалась Ленка и хлопнула дверью.

Все другие дни Ленка, как нарочно, ходила на людях. Даже в магазин забегала несколько раз, хотя делать в нем было нечего.

Все, кто видел ее, только переглядывались. Но молчали, хоть и вздыхали. Одна Бояркина не могла удержаться. Однажды посмотрела Ленке вслед и сказала с удивлением, вроде бы про себя:

– Счастливая девка! И горя в жизни не увидит. Завидно даже…

Некоторые переговаривались осторожно. Увидят Ленку со стороны и будто ненароком обмолвятся:

– Растишь, растишь детей, а что из них вырастет, неведомо. Может, по дворам пойти придется…

И вроде бы не про Ленку сказали. Но знали: к другой не приложится.

Однако в один день разговоры захлебнулись, осеклись сразу.

Осеклись в тот день, когда пришли из-под ареста домой и Макар Заяров, и Корней Полозов.

Чистые пришли.

Макар – седой. А у Корнея зубы вкривь и вкось повернулись. От нервов, сказывали.

Ходил слух, что помог им Александр Павлович Завьялов. Вроде бы за них свой партийный билет выложить хотел. Потихоньку объясняли даже, что из-за этого своего намерения закрытый выговор получил.

А может, и врали. Хоть и похоже.

Только одно знаю точно: отдохнули Макар с Корнеем по одному дню дома – и опять на работу.

Потому что шла война. И путь надо было содержать в исправности и в порядке.

11

Лили муторные осенние дожди.

Где-то на второй неделе монотонный гул на крышах затих: холодный ветер-дикарь хлестнул по Купавиной со всех сторон, расшиб водяные потоки в сырую, пронизывающую пыль. Даже толстые брезентовые дождевики путевых обходчиков не могли устоять против нее.

И оттого что ненастье затянуло все серой паутиной, воинские эшелоны с закрытыми дверями казались продрогшими. Глухой лязг буферов словно простудный кашель. Гудки паровозов осипли. Перрон без шумной зеленой толпы. Только у кипятилки короткий хвост скрюченных солдат с котелками.

Посмотришь – вздохнешь.

Каждый день я слушал радио и переставлял флажки на карте европейской части Советского Союза, которую отец в первый же день войны приколотил на стене возле моей кровати.

Флажки все отступали и отступали.

Мы уже не бегали на станцию к каждому эшелону: идут, идут без числа на запад, а остановить немцев не могут. Из-за этого время казалось тягостно долгим.

В один из дождливых, слякотных дней от проходящего эшелона эвакуированных отцепили двадцать вагонов, поставили в тупик, а потом объявили по домам:

– Принимать беженцев!

Из домоуправления всем по распоряжению принесли: к кому селить троих, к кому четверых, а к кому и больше. Упираться никто не стал. И раньше неписаный закон стоял, что погорельцев да обворованных мир на себя принимает, а тут еще хуже: война людей совсем обездолила.

А эвакуированные-то оказались из самой Москвы! Как узнали наши про это – совсем притихли: о чем теперь думать?

Поэтому ни у кого слова неприветливого не вырвалось. Все-таки, когда доходило до большого дела человеческого, купавинцы неплохим народом оказывались, хоть дураков и болтунов жило среди них порядочно.

К нам поселили пожилых уже мужа и жену по фамилии Шапиро. Ее звали Александрой Григорьевной, а его Михаилом Самойловичем. Она – дородная, красивая, с черными волосами волнистыми, а он меньше ее ростом, щуплый, седой до одного волоска, с плешинкой и в очках.

Александра Григорьевна с мамой сразу подружились. Сын ихний на фронте был. Александра Григорьевна часто плакала по нему, и мама вместе с ней, хотя и видела его только на фотографиях. В такие минуты Михаил Самойлович становился серьезным. Он вынимал из коричневого ободранного футляра скрипку и начинал играть.

Не мог я выносить его музыки: так разбередит душу, что приходится из дома уходить. Или это инструмент такой: обязательно в думу толкнет.

В последний раз, когда все сидели за столом, а я переставлял поближе к Москве флажки, Александра Григорьевна не вытерпела:

– Ах, боже мой! Боже мой! Неужели это случится?.. Мы в Москве пианино оставили. Если бы знала, сама изрубила бы топором…

И заплакала.

– Шура! – строго сверкнул стеклами очков Михаил Самойлович.

– Что вы, Александра Григорьевна! – только и молвила испуганно мама.

– Не отдадим, – сказал папа угрюмо и с сожалением взглянул на нее.

А потом поднялся, заходил по комнате. Руки за спиной так сцепил, что суставы хрустнули. Знали мы, что в такие минуты он сердитый. А все из-за того, что его в добровольцы не брали.

Михаил Самойлович посмотрел на него и разъяснил извинительно:

– Это нервы у Шурочки.

На окне медленно копились капли дождя, срывались вниз по стеклу, оставляя за собой кривые дорожки.

Казалось, ненастью не будет конца. Людям до злости надоело месить грязь на улице. Но еще хуже было то, что все видели, как мочит хлеба. Деревенские измаялись в поле. Да и хлеб терялся. А картошке предсказывали под снег уйти.

Из деревни же последних мужиков забирали в армию.

Вместе с невеселыми вестями погода давила людей, сгибала в предчувствии тяжелой зимы.

Ветер раздевал березы, рвал иссохший наряд с акаций, сметая все в кучи, устилал осклизлую землю ярко-красным кленовым листом. По утрам у кромок непросыхающих луж хрустела белая ледяная скорлупа, одевалась инеем пожухлая трава, тоскливо ревели в стойлах телята, словно чуяли, что не будет им зимой вдоволь корма и придется идти раньше времени под нож.

Вот в такое мерзлое утро выбежала в белом домашнем платьишке Ленка Заярова навстречу почтальону и приняла от него помятый треугольничек – письмо. Неверными пальцами торопливо развернула его и стала читать прямо на улице. А потом пошатнулась и без крика упала на сырую землю.

Только вытянула от боли шею, и шелковистые локоны крученым хмелем катнулись по земле, подбирая золотые березовые листы.

Бестолково затопталась на месте почтальонка. А потом, забыв про свою сумку, бросилась к дому. Выбежала, пала на колени Мария Заярова, приподняла, прижала к своей груди бесчувственную Ленку, не понимая еще, беда или болезнь нежданная уронили ее замертво.

…Со слабым стоном вернулась к Ленке жизнь. Чужими глазами посмотрела она на мать, хотела сказать, что-то, но зубы, сведенные судорогой, не разжались, выпустили только невнятный, похожий на жалобу звук.

Ленку поставили на ноги, повели к дому.

Шла она странно: не угадывая землю ногами, будто по незнакомому месту в темноте шла.

А к вечеру слегла в постель.

Несколько дней не брала в рот ни крошки, пока не пошла на поправку.

Из дома не выходила.

Только когда выдавался день потеплее, можно было увидеть Ленку в комнате через открытое окно. Сидя на кровати, она смотрела на улицу, равнодушная к людям, к себе и солнцу, зажигающему лес прощальным закатом, еще по-летнему ярким, но уже по-осеннему холодным.

12

Спрашивать да допытываться про других в Купавиной считалось зазорным.

Но такого, чтобы какое-то событие прошло незаметным и без всякого обсуждения, будь оно хоть трижды семейным, стерпеть тоже не могли. Бабы вроде Анисьи да Бояркиной покой теряли, день-деньской толклись в магазине да возле колонок, забыв о ребятишках и скотине, только бы не пропустить случайно оброненного слова или, на худой конец, многозначительного взгляда.

А зачем – сами не знали. Спроси – не скажут.

Наверное, правда: привычка – хуже неволи.

Но бывает коту и на масленке пост.

Никто в Купавиной не услышал про Ленкину болезнь, никто не рискнул примешать к ней грязь.

В другую пору могли спросить обо всем по-житейски саму Марию Заярову. Но она ходила серая от заботы, даже мимоходом не заводила разговоров. К тому же помнили: недавно сами поносили Заяровых за Ленку.

Совесть нечистая спрашивать мешала.

Знали: было письмо. Предполагали осторожно, что пришло оно с фронта. А от кого да с какими вестями – пойди отгадай!

К письмам относились всерьез: война идет.

Брякнешь слово невпопад – не поймаешь обратно. Иной человек, побойчее да поотчаяннее, за обиду не просто словом осадит, а под настроение и хлестнет. А кто и за что таскает на себе синяки, на Купавиной тоже знали не хуже, чем про все остальное, и каждому синяку ставили отметку: правильно или неправильно посажен.

Синяк, он как документ. Да и не скроешь его. Побаивались, одним словом.

Я тоже долго не знал, какая беда сломила Ленку. И не узнал бы, наверное, да случай помог.

Как-то вечером зашла к маме Варвара Ивановна Полозова кофту скроить да засиделась – свету не было. А она первой подругой Марии Заяровой считалась.

Отец и Михаил Самойлович еще не пришли с работы. Женщины сидели в большой комнате. Трехлинейная керосиновая лампа едва освещала стол. По углам комнаты стоял полумрак. Настя спала. А меня через дверь в кухне, да еще на печке, и совсем не было видно.

Разговор шел уже знакомый мне.

Сегодня Александра Григорьевна получила письмо из Томска, куда эвакуировалась со своими родителями Вера – невеста ее сына Романа. Писем в Купавиной от Романа не получали больше трех недель. А Вера писала, что последнее для нее ушло с фронта всего неделю назад. И сегодня, кто бы к нам ни зашел, Александра Григорьевна с мамой всем рассказывали про это, целый день ходили как именинницы.

Но самое главное, в письме к Вере Роман писал, что немцев они остановили и, как только отобьются от них, пойдут в наступление.

Вот и повеселели наши. Потому что своему человеку верили еще больше, чем Совинформбюро. Тем более Александра Григорьевна говорила, что Роман с детства ни в одном слове не врал и лишнего прибавлять привычки тоже не имел.

А потом про Веру стала рассказывать:

– С Романом они дружны давно. Жили в одном дворе, учились в одной школе, вместе ходили в кино и на «Динамо»: обыкновенно все. Поступили в разные институты, но встречались по-прежнему; как бы ничего не изменилось…

Задумалась. А потом на лице появилась улыбка. И заговорила снова:

– Нынче весной мы с Михаилом Самойловичем съехали на дачу: у него ранний отпуск, а я – с ним, конечно. Роман остался в Москве сдавать сессию. Раньше мы расставались только раз, когда он ездил в пионерский лагерь. Но там воспитатели, вожатые, питание – все. А здесь – совсем один в большой квартире. Не выдержала я. Через неделю приезжаю в Москву, захожу домой, почти сталкиваюсь с ним в прихожей; уходит в институт. Смотрю, на нем та же белая сорочка, в которой он оставался. Она единственная у него, из шелкового полотна, очень красивая: для выхода под костюм. Сейчас в чемодане лежит. Спрашиваю: ты не носил ее?

– Носил, – отвечает.

– И такая чистая? – удивляюсь.

– Чистая.

– Но она же глаженая только что!

– Глажена. – И не выдержал. – Не только что, а вчера. Вера постирала. И погладила потом. Не просил я ее об этом.

И покраснел.

Роман не умеет обманывать. Он, конечно, сказал всю правду. И застеснялся. Застеснялся совсем по-новому, впервые в жизни.

– А как ты питался? – спрашиваю.

– Хорошо. Дома.

– Что готовил?

– Все. Вера готовила.

– Вера! Опять Вера! – вспомнила тогдашнее свое удивление Александра Григорьевна. И объяснила: – Верочка Инютина!.. Вы представить себе не сможете. Единственная дочь крупнейшего инженера-физика, студентка музыкального института Гнесиных, хрупкая, с тонкими пальчиками, давно осознавшая свою красоту и власть над мальчишками, в том числе и над моим Романом, девушка, привыкшая к поклонению! Я знала, что у Инютиных живет домашняя работница, так как мать Веры очень больна, и уже давно. Я была ошеломлена так, что могла только сказать:

– Хорошо стирает.

– Она и готовит хорошо.

Роман хотел сказать об этом, как об обыкновенном, но у него не получилось: слишком видна была его гордость за Верочку. И он снова покраснел. Я не сдержалась:

– Лучше, чем я?

– Нет, конечно. Но и не хуже.

– Значит, я теперь уже не так нужна, – сказала я. – Честное слово, мне стало грустно после его слов. Потом спросила: – Могу ехать обратно к папе?

– Да, можешь, – ответил он. – Но помни, что ты нужна, всегда нужна мне. И Вера – тоже.

Александра Григорьевна сказала это ласково. И помолчала. Видно было: вспоминает.

– Я видела тогда глаза Романа. Видела, как он любит меня, как надеется, что я пойму его правильно. И еще поняла: пришла к моему Роману любовь, отныне он будет делить себя на двух женщин… А потом увидела безупречно отглаженный воротничок сорочки, его самого, спокойного, такого же домашнего, как и до нашего отъезда из Москвы, только повзрослевшего, и мне стало спокойно на душе. Все-таки любовь – это удивительно! Мы думали когда-то, что самая красивая любовь была у нас. Оказывается, у наших детей она еще удивительнее. Но самое главное – она делает людей лучше. Правда, лучше. Раскрывает в них совершенно неожиданное. Я убедилась в этом. Верочка в письме успокаивает меня: мама, пишет, я знаю, чувствую, все будет очень хорошо. Вы, пишет, даже не знаете, как хорошо!.. Я верю ей. Очень верю.

В этом месте наша Варвара Ивановна вздохнула.

В комнате наступило молчание, будто там ни души.

– Да, – грустно сказала Варвара Ивановна, – каждая любовь разная…

– А как они, ваши-то? – перебила ее мама, обращаясь к Александре Григорьевне. – Жили по-вольному, что ли? Без закона или как?

Александра Григорьевна смутилась, но ответила:

– Не знаю. И не могла бы их спросить об этом. Все может быть.

– Как же это?

Я слышал по голосу, что мама не понимает ее, но хочет понять.

– Как вам ответить, – рассуждала Александра Григорьевна. – Знаю, верю: любят они друг друга. Значит, все у них так, как нужно. Если любовь ненастоящая, она рано или поздно покажет себя: либо не выдержит времени, либо споткнется об измену и кончится пустотой для обоих. А в любви большой, единственной всегда все образуется. В ней может быть только утрата: человек вдруг остается один. И ему уже не для кого жить. Это самое страшное для того, кто любит. Это как смерть. И по закону или не по закону была такая любовь – это уже не имеет значения. – И вдруг сжала ладонями виски. – Ах! Эта проклятая война!..

– Война, война… – тяжело отозвалась Варвара Ивановна. А потом сказала: – Я верю вам и хочу чужое рассказать. Знаете, что Елена Заярова горячку перенесла? Мать с отцом чуть с ума не сошли от горя. Получила письмо…

Наши сразу притихли.

– Помните летнюю историю с тем лейтенантом? Так вот: парня, лейтенанта этого, которого она проводила тогда, убили в эшелоне при авиационном налете в прифронтовой полосе. Товарищи написали, что он ее очень любил. Умирая, невестой назвал… А потом нашли блокнот, в нем два адреса; женских: матери и Е. М. Заяровой. Вот так и нашли ее. Ох, горе-то какое. Всего день были знакомы…

– Как это много для любви! – горячо сказала Александра Григорьевна и смолкла.

Она не мигая смотрела на лампу, и в ее больших черных глазах отражался мечущийся огонек. Над бровями пролегли глубокие складки.

За тысячи верст от нас шла война, а была рядом, тут, за столом, по-своему пересекала людские дороги: там убивала насмерть, а тут ранила в самую душу невидимыми осколками.

Я до боли прижался затылком к печной трубе и уже не слушал женщин. Я понял окончательно: любила Ленка того лейтенанта. И он любил ее. Сейчас ей, наверное, и в голову не приходит, что где-то рядом есть еще Санька Ялунин, который тоже ее любит. И живой.

Вспыхнул яркий свет. Я закрыл ладонями глаза, чтобы унять резь. Потом слез с печки, оделся и вышел на улицу. Дождался, пока со станции отправился новый воинский эшелон. Он шел, уверенно набирая скорость, все чаще постукивая колесами на стыках рельсов. Все двери заперты, окна – тоже.

Холодно теперь солдатам. Осень.

Я знал, что на войне убивают каждый день. Из этого эшелона тоже кого-то убьют.

Значит, и любовь чью-то. А ведь это уже два человека. Да еще матери с отцами горе. Да братья!

И сразу вспомнил Александру Григорьевну. И слова ее услышал снова:

– Ах, эта проклятая война!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю