Текст книги "А фронт был далеко"
Автор книги: Сергей Бетев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
13
Деревня Грязнушка, что была в двенадцати верстах от Купавиной, вытянулась по одну сторону узенькой, кое-где тронутой тиной речушки, через которую не было построено ни одного моста – везде переезжали вброд. Даже люди переходов через нее не делали, а перебирались на другой берег по камням, брошенным на дно в двух-трех местах.
Спрятав свои неказистые избы от мира за пологим угором, весной Грязнушка принаряжалась. С деревенского берега через каждые десять-пятнадцать шагов в речку гляделись большущие густые тополя. Возле них домишки-то людские казались избушечками. Да и речка-то, наверное, оттого и мелела сразу после половодья, что поила такую несметную артель тополей.
В солнечные дни, когда круглые крыши старых деревьев пробивал свет, речушка, согретая теплом, затихала, очищалась, как стеклышко, и на дне ее видно было каждую коряжку, каждый камень, подернутый бархатным илом.
Только вечерами, когда начинали поливать огороды, примыкающие к берегу, покой здесь на час-другой нарушался звяком ведер да короткими разговорами соседей.
…А когда тополя сбрасывали цвет, над речушкой неделями стоял белый заслон: крупные хлопья тихо опускались на воду, закутывали речку дымчатой пуховой шалью, и речка дремала. Дремала до тех пор, пока однажды не будил ее короткий летний дождик. Тогда она оживлялась, разрывала в клочья свое мохнатое покрывало и уносила его за деревню, в луга, где прямо в воду забегали с берегов густые кусты вербы. Там, запутавшись у них в ногах, и оставался умирать тополиный цвет…
Только тополя да речка знали и хранили в тайне самые заветные людские секреты. Веснами, перешептываясь меж собой, дружно склоняли над бережком свои старые ветки, чтобы понадежнее укрыть молодую любовь. И уж летом угадывали, чью свадьбу будут играть в деревне осенью.
А когда бубенцовый звон свадебных троек выплескивался на улицу деревни, тополиный берег вспыхивал веселым пожаром листопада, напоследок щедро осыпал молодых своим золотым листом.
…Нынче свадеб не было. И тополя, может быть, впервые на своем веку обманувшие в это лето людские надежды, разделись незаметно по первому же ненастью.
…Ленка Заярова с отцом ехала в Грязнушку к бабушке. Большую часть дороги молчали. Ленка, усевшись на телегу с ногами, думала о чем-то своем. Отец не хотел мешать ей. Только возле самой деревни, когда спускались с угора, Ленка заметила с грустью:
– А Грязнушка наша совсем полиняла: тополя стоят черные, а речки так и вовсе не видно…
– Давно ты не была тут, Ленушка, перед зимой. – Макар ответил сразу, как будто ждал этих слов. – Солнце больше не греет, тепло ушло, холод приступил… Зима у порога.
Они надолго замолкли. Уже заехав в улицу с притихшими старыми избенками, Макар вдруг добавил:
– На то весна после зимы и поставлена, чтобы люди всегда праздника ждали.
Ленка не ответила. Она вглядывалась в улицу, отыскивая бабушкин дом.
Дом бабушки Александры ничем не отличался от других. Такой же старый, как все в Грязнушке, в которой со времен железнодорожного строительства не прибавилось ни одной избушки, с деревянной крышей, тронутой зеленоватыми прожилками плесени, он глядел на улицу тремя оконцами. Видно их было только поздней осенью, когда на сирени в крохотном палисаднике не оставалось ни одного листа.
Тогда и в просторной передней, и в маленькой горенке становилось светло, бабушка Александра радовалась с шуткой:
– Не изба у меня, а диво: к людям осень пришла, а ко мне опять весна пожаловала!
Бабушка Александра умела разглядеть и маленькие радости.
За долгую жизнь она выплакала все слезы, каждая напасть оставила на ее сердце рубец. Но потому что это было сердце матери, боль сделала его мудрым и добрым. Ее ослабевшие глаза с годами становились зорче: она понимала все без слов. Макар уехал домой в тот же день. Старая Александра и не пыталась его удержать. Она не была обижена сыновьей нелаской, но с той поры, как сыны поднялись на ноги, они делали все по-своему. Слов говорили мало. И мать, у которой после всех войн остался в живых только один сын, уже давно считала своей последней радостью Ленку – родимую внучку.
А к внучке пришла беда.
…Бабушка Александра знала: молодую боль бередить не надо.
И ждала.
Вечерами на уголке стола, покрытого старой вытертой клеенкой, неслышно шевелился желтый язычок пламени лампы-мигушки. И только время от времени в сумеречной тишине слышалось короткое шуршание, словно неведомо откуда залетела в избу ночная бабочка, – это бабушка Александра пускала веретено, скручивая вытянутую с прясницы куделю. Слабый огонек освещал только бабушкино лицо да древние, в железной оправе очки с треснутыми стеклышками. И если бы не сухие пальцы, меж которых удивительно быстро струилась нескончаемая нить, можно было подумать, что дремлет бабушка.
Но вот стукнула дверь в сенках, открылась дверь в избу, и понизу от порога скользнул сизый хвост холодного воздуха. Словно в низком поясном поклоне, стуча по полу палкой, посреди прихожей остановилась деревенская горбунья Матрена.
– Здравствуй, Александрушка, богородица наша. Шла, шла да и надумала к тебе в избу зайти посумерничать. Да на твою царицу поглядеть: поди, другой раз приедет, а меня уж и не будет. Ведь я же ее, росиночку, в свои руки принимала… Да где она? Матрена повернулась еще несколько раз и, только когда с трудом подняла голову, увидела Ленку.
Ленка, положив под грудь подушку и подперев лицо руками, внимательно смотрела на нее с печки.
– Все еще не спит, звездочка моя! – сразу завела Матрена. – Молодо – бездремотно. Старухам тепло – для костей да покоя; молодым – для сердечных вздохов. А может, сна нету?.. – Спросила и, не дожидаясь приглашения, стала распоясываться. – Сон тоже раз за разом не приходит, когда и звать приходится: лучше всего с наговором пятки сухим веничком похлопать. И бессонье как рукой сымет. Вот этак-то.
Ленка не проронила ни слова.
– Какой еще сон? – спросила с улыбкой бабушка Александра. – Времени-то восьми часов нет…
– А курицы уж давно спят, – резонно осекла ее Матрена. – Здоровый сон не по времени идет, а по вечеру. – И, не останавливаясь, объяснила: – А у Анисимовых сегодня курица петухом запела: никак беда приключится; самого-то уж месяц как в солдаты забрали… Опять же у Агафьи лук нынешний на полатях в перо пошел: не будет летом урожая, сгниет все али не взойдет вовсе…
Веретено в руках бабушки Александры крутилось почти не останавливаясь, а в избе все скрипел и скрипел голос Матрены:
– …Сказывают, на Больном хуторе волки по первой пороше сели скот караулить. В правлении объявили, что за каждую волчью шкуру, либо телушку, либо ягненка в премию давать станут. А бить-то некому – одни дитята остались… Ой-еченьки! Делов-то стало… у Никифоровых вон корова целый месяц перехаживает, наказывали мне, чтобы зашла поглядеть…
Матрена, кряхтя, поднялась со скамейки, взялась за опояску.
– Пойти надо. – Подумала, взглянула на Ленку осторожно, спросила: – А может, попарить пяточки-то, ягодка моя?..
– Нет, не надо, – ответила Ленка.
Пошаркав возле порога растоптанными валенками, Матрена выползла из избы.
Бабушка Александра тихо вздохнула. Ленке показалось, что она хотела что-то сказать, но раздумала. И тогда Ленка спросила:
– Бабушка, а для чего люди живут?..
Бабушка Александра положила веретено на колени, задумалась. Густая сетка морщин на ее лице чуть приметно разгладилась. Ответила не сразу:
– Для жизни – известно. Для чего еще?
– Не понимаю я…
– А ты смекай, доченька. Так оно и есть: для жизни. Вот хоть бы и наши мужики: отец твой да дядья… Всю жизнь не дома прожили, а где-то на стороне политику да правду добывали. Один Макар и остался живой-то, а у двоих и могилки где – не знаю… – Она снова взялась за веретено, на сосредоточенном лице не отразилось никакого волнения. – Или вон у нас в деревне Семен Фролов, безногий-то, живет, знаешь?.. Когда-то ой какой бойкий мужик был! Женился, ребят уж пятерых или шестерых нажил, а был в Перекатовой в гостях да угадал на пожар. Полез в огонь за дитенком, а его придавило. Из Перекатовой-то повезли его на лошадях прямо в Камышлов, в больницу, почитай, верст за сто. Жену-то только потом известили обо всем. Поехала она за ним, привезла домой без обеих ног… Теперь валенки всей деревне подшивает уж пятнадцатый год. Сидит день-деньской в избе один, да еще песни поет. Тоже, выходит, для жизни живет… – Бабушка Александра отложила пряжу. – На веку-то чего только не наглядишься!.. Тебе еще года два было или три, когда у нас тут, в деревне, случай выдался такой, что и старики отродясь не слыхивали. Где сельсовет, знаешь?.. Так вот, в этом доме жил Прокопий Балин. До переворота, да и потом, все в работниках жил, по богатым деревням ходил. Сколотобил деньжишки кое-какие, сам поставил тот дом. Работал от темна до темна. Сам черный от надсады ходил, жену Феклу до черноты довел и дочь не жалел. Только прошло года два, глядим, а Прокопий сам работников нанимать стал. Шибко богатеть начал. Минуло еще лета два, и принялись вводить колхозы. Делов появилось всяких – не перескажешь. И раскулачивать стали. Задумался Прокопий, а потом взял да и пришел в артель сам. Есть, говорит, у меня дом, скотина, а больше ничего не нажил. Хотите, говорит, забирайте все, хотите – оставьте кое-что семье, только желаю я, как и все, в колхоз… Ну, судили-рядили, а потом все же постановили дом ему оставить, а самого принять в артель. Приняли. Работал он год, два… А потом кто-то из баб с Феклой его разругался возле колодца да в ругани-то и пригрозил, что, мол, все одно в бедноту ихнюю, балинскую, никто не верит, что все знают про его кулацкое нутро и про добро тоже. Фекла, конечно, виду не подала, а дома Прокопию-то и говорит, что из колхоза собираются делать им обыск. С того и началось… Оказалось, что Прокопий, перед тем как вступить в колхоз, чисто все добро спрятал в подпечь, вон туда, под шесток, куда мы ухваты кладем. Даже золото было у него… Ну, вот… Решили они ночью все это перепрятать, совсем из деревни собрались увезти. А когда выбрали кирпичи-то да стали вытаскивать, увидели, что все сгнило: и холсты, и шубы дорогие, и польта, и шали, и валенки казанские, и куски материи разной – все как есть сгнило!.. Видно, в поду трещина образовалась и в подпечье сырость попала… Прокопия тут же сразу и хватил паралич. Пока дочь-то, Марья, отца уложила на постель, Фекла забрала банку с золотом и тихонько из избы-то ушла. Марья хватилась, а матери нет. Побежала ее искать. Везде выглядела – нету, а потом сунулась в стайку, а мать-то там уж задавилась. И золота при ней не оказалось: спрятала куда-то перед смертью… А Марья, значит, опять к отцу да и скажи ему в лоб про все: и про материну смерть, и про золото. Совсем и добила его: до утра не дотянул… – Долго молчала после этого бабушка Александра, только потом закончила: – А сама Марья-то в ту же неделю умом тронулась. После в больницу отвезли, с той поры ее никто и не видывал. Поди, и она уж не жива. А красивая была, такой красотой бог оделил – дороже всякого приданого. Вот и все: в одну ночь целая семья кончилась… А крепкий мужик был Прокопий-то!.. А для чего жил?.. Тоже, наверное, думал, что для жизни…
Бабушка Александра поднялась со скамейки, поглядела на стену, где тикали ходики, и заторопилась к печи:
– Заморила я тебя разговорами-то. Давно ужинать пора, а я перебирать взялась…
– Ну, бабушка!.. – запротестовала Ленка.
– Так ведь я уж все рассказала. Чего еще? Все люди для жизни живут. Только по-разному… Вот и Матрена уж век мыкается в деревне. И никто не знает, то ли она мешается, то ли нужна кому. Видно, тоже для жизни живет…
Ленка любила слушать бабушку, простые и понятные ее рассказы. Лились они спокойно, будто людские дела, которые вспоминала бабушка, вовсе и не касались ее. Но проходил день, и Ленка вдруг обнаруживала, что все время думает про себя об услышанном. Все, о чем рассказывала бабушка, как-то неуловимо близко прикладывалось к ее собственным, Ленкиным, думам.
И не могла понять, отчего это: ведь и люди, о которых вспоминала бабушка, были ей большей частью незнакомые, вовсе чужие, да и дела их, по совести, мало интересовали ее. Но мысли, как заблудившиеся, сделав круг, снова и снова возвращались к ним. И тогда бабушкины рассказы переставали казаться простыми.
Все, о чем в них говорилось, происходило в Грязнушке и касалось своих, деревенских: ведь о других людях бабушка ничего и не знала, потому что век свой прожила здесь безвыездно. А получилось так, будто в Грязнушке сошлись человеческие судьбы со всего света: ни один человек не прожил здесь жизнь, похожую на чью-нибудь другую. И если бы Грязнушка была не деревней, а одним человеком, то наверняка не нашлось бы ни радости такой и ни беды, которых бы она не испытала.
Ленка слушала бабушку, и ей казалось, что бабушка и есть та живая Грязнушка, тот единственный человек, в котором сошлись и все судьбы людские, и вся мудрость мирская. Ведь она знала все-все: и как переносить горе, и как сберегать радость, и какое лето наступит после зимы, и как жить для жизни…
Наступил и тот вечер, когда Ленка, решившись как-то сразу, спросила вдруг:
– Бабушка, а как жить мне?..
В первый раз нескончаемая нить пряжи на мгновение замерла в бабушкиных руках. Их взгляды встретились: Ленкин, в котором боль, растерянность и решимость смешались в немое ожидание, и бабушкин – спокойный, прозорливый, с едва приметными искорками волнения. Бабушка ответила:
– По душе, доченька.
Но ожидание в Ленкином взгляде не потухло, оно стало еще сильнее, и тогда бабушка, отложив пряжу, сказала сразу все:
– Только не пускай в душу свою никакой злости. Не пускай, родимая. Лучше помучайся. Боль век не держится, а злость убивает душу на всю жизнь. После горя солнышко греет человека ласковей прежнего, а злость – вечная темь, от нее душа слепнет. И уж никогда не прибьется к добрым людям…
– Какой он был хороший, бабушка!.. – тихо сказала Ленка.
– Значит, счастье это твое.
– Какое же счастье?! Ведь его уже нет!..
Ленка прикусила губу, будто хотела превозмочь себя и удержать слезинки, копившиеся в глазах.
Бабушка не взглянула на нее. С тем же видимым спокойствием проговорила:
– Счастье смерти недоступно. Человеку узнать его надо, а потом оно всю жизнь за собой вести будет. Ты боль перетерпи, а после к сердцу своему прислушайся. И поймешь, что счастливая ты.
Ленка слушала бабушку, а взгляд ее был устремлен куда-то в свою, только ей известную даль. И в слабом мерцании мигушки светились на щеках мокрые следы скатившихся слезинок.
…На один день выглянуло теплое солнышко, и первый рыхлый снег, которым зима для начала прикрыла осеннюю растоптанную землю, прилег поплотнее, а потом, прихваченный свежим морозом, вспыхнул ослепительно по-зимнему, словно за одну ночь чья-то щедрая рука усыпала его бисером.
В полдень, когда солнце забиралось на самый верх неба, Ленка выходила за деревню и шла по какой-нибудь из дорог. Искрящиеся поля слепили ей глаза, она прищуривалась так, что видела свои заиндевелые ресницы, но шла все дальше и дальше, потому что звала дорога, потому что в душу вливалась освежающая радость окружающей чистоты, потому что не чувствовалось больше угнетающей усталости.
Иногда она останавливалась перед строчками звериных следов, то там, то тут пересекавшими первопуток, и долго следила за их петляющими рисунками, стараясь угадать, какие ночные игры скрыла ночь от людских глаз.
В одну из ночей, когда лунный свет пробил занавеску на окне, Ленка тихонько поднялась с постели, оделась, повязала бабушкину большую пуховую шаль и тихо вышла из дома.
Голубая ночь с высоким звездным небом безмолвствовала над Грязнушкой. Привычные знакомые поля за околицей превратились в безбрежные лунные равнины, исчертанные длинными синими тенями от каждого кусточка, от каждой метелки засохшей травы, от каждого бугорка.
Снега спали в стылой пустой тишине.
И вдруг там, где черная лента темноты спаяла землю с небом, вспыхнул огонек. С минуту он разгорался все ярче и ярче, а потом вдруг быстро угас.
В той стороне была Купавина.
Холодной лапой схватила Ленкино сердце жгучая тоска. Там, через Купавину, днем и ночью шли эшелоны на фронт, все ехали и ехали на войну парни в серых шинелях. Еще совсем недавно у каждого из них было так много надежд на будущее и столько дорог впереди, что трудно было выбрать, по какой пойти лучше.
А сейчас осталась одна: туда…
У Ленки заволокло глаза. Она закрыла их, а когда посмотрела на равнину, увидела, что с той стороны, где загорелся и потух огонек, по фарфоровой глади снегов к ней идут серые люди. Они казались совсем крохотными, а когда приблизились, Ленка отчетливо увидела шинели и шапки. Солдаты шли к ней торопливо, без строя, молча.
А потом один из них сдернул с головы шапку и, подняв над головой, весело помахал ей.
Это был он.
Ленка шагнула с дороги навстречу к нему, но… перед ней по-прежнему лежали пустые снега.
…Ленка быстро возвращалась в Грязнушку.
«Туда, туда, туда…» – громко стучало сердце в груди.
«Туда, туда, туда…» – беззвучно повторяли за ним губы.
Знала, что не выживет больше в Грязнушке ни дня. Знала, что умрет, если не будет каждый день видеть этих парней в серых шинелях, которые едут на войну, торопятся туда, как храбрые и честные мужчины, чтобы скорее покончить с этим страшным временем, которое несет людям горе. Утром сказала:
– Бабушка, я домой пойду. Сегодня. Пешком.
– Стосковалась? – спросила бабушка. А потом согласилась, как всегда, просто и спокойно: – Ну и – с богом, доченька.
14
Тайна век не живет.
Один по одному узнали купавинцы и про письмо, и про Ленкину горячку.
И потому что письмо было фронтовое, к которому худого приговорить никто не решился, да и Ленка много пережила, говорили об этой истории редко и с оглядкой, без осуждения, хотя и без сочувствия тоже.
Колька Бояркин приходил в клуб, делая равнодушное лицо, спрашивал девчат, не появлялась ли Ленка. Получив отрицательный ответ, отправлялся искать водку. С бутылкой и со своей закуской усаживался в пустой станционный буфет и пил там в одиночестве.
Тогда, встречаясь, купавинцы объявляли друг другу:
– Колька страдат в буфете…
И хоть говорилось это со смешком, слышалась в словах и какая-то доля правды. Как будто хотели сказать этим: кто его знает, может быть, Колька по-своему и любит Ленку. Может, и страдает тоже по-своему.
Но я в это не верил. Потому что Колька подлец, если, любя Ленку, мог так оскорбить ее в клубе.
Нет, не любил он ее. А пил оттого, что у него пустая душа была. Только вид делал, что переживает. Волки тоже воют, может, от тоски…
Так бы и кончились разговоры, а время затянуло бы Ленкину рану. Но однажды, когда дождь вперемешку со снегом хлестал по Купавиной, явилась в магазин, как на посиделки, Анисья. Через год после замужества она помирилась со своей грязнушкинской теткой, от которой когда-то сбежала, и постоянно навещала ее.
– Что я вам скажу, бабы! – зашипела в очереди. – Была я вчерась в Грязнушке: с диву чуть не умерла. Ленка-то Заярова две недели там у бабушки прожила. Сказывали, Матрена-горбунья, знахарка, к им в избу по два вечера приходила. А у нас вся деревня знает, что Матрена-то крадче от докторов, чтобы никто не знал, ребятишек выживат. На икону перекрещусь: не вру!.. Вот и смекайте, чего бы зря-то Ленке по гостям разъезжать? Не шибко пора…
Никто не ответил Анисье: слишком страшное для Купавиной принесла она известие.
Я шел домой, как с похорон.
Через несколько дней столкнулся с Ленкой на улице. Поздоровался и остановился. Она ответила мне и прошла мимо. Прошла почти незнакомая: странно, по-бабьи, повязанный платок, торопливая походка, будто спешила скрыться от людей.
«Неужто правду говорят?!»
Мне стало страшно оттого, что все это произошло с Ленкой. Знал я, что теперь ей не скрыться от разных разговоров. Кто спасет ее от позора?
Наверное, никто.
Даже Александра Григорьевна, когда ей мама рассказала, как зажужжала Купавина, только и нашла что ответить:
– Как это жестоко!..
И все.
Никому не было дела до того, что хорошая девчонка, одна в четырех стенах, бьется в слезах, не зная, как отвести от себя черный поклеп.
А кто хотел, уже в открытую трепал Ленкино имя.
И объясняли теперь все иначе:
– Подумаешь, познакомились! И наши девки с солдатами знакомятся. Так этой мало: обязательно надо под шинель залезать. Наверное, патриотка пуще всех!..
Ленку вспоминали в домах, когда выговаривали своим и стращали:
– Гляди, дева, добегаешься до Ленкиного…
Ленкой прикрывались:
– На Заяровых показывайте, не на нас. У нас в подоле не принесет…
Даже разборчивых женихов попрекали Ленкой:
– Наша некрасивая, не подходит. Может, на Ленку метит…








