Текст книги "А фронт был далеко"
Автор книги: Сергей Бетев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
8
Купавинцы все еще назначали срок за сроком, когда по радио после главного сражения возвестят о победном наступлении, а сами, не замечая того, уже приноравливались к долгому военному житью.
Заходил в дом солдат – и его садили за стол. Наливали горячей похлебки. Расспрашивали, откуда родом, когда забран, как кормят, тяжело ли… И солдат, отогретый домашностью, отвечал со всеми подробностями, будто не к чужим людям забежал разжиться харчем, а приехал в знакомую соседнюю деревню.
Опростав чашку, не торопясь отодвигал ее, скручивал цигарку и любопытствовал сам:
– Ну, а как вы теперь?..
Уходя, мялся у порога, а потом лез за пазуху и доставал либо кусок мыла, либо пару белья, либо гимнастерку. И как бы ни протестовали против такой платы, оставлял свое хозяевам.
– Нам даром дают, а вам и за деньги взять негде. Не последнее это у меня. Спасибо и… прощайте.
Бабы швыркали носами, насыпали солдату картошки в полу шинели и провожали до оградки.
А мужики по-прежнему допоздна судили про войну, дымили солдатской махоркой, притаптывая окурки солдатскими сапогами. И гимнастерки уже привыкли носить на манер сатинетовых рубах: без ремней, навыпуск поверх штанов. Они уже не ходили смотреть эшелоны: «Может, самим завтра туда…»
Только мы с парнями пропадали на станции. Теперь мы часто ездили провожать солдат, особенно когда ехали танкисты или артиллеристы. Дома про нас и не вспоминали. Разве только наругают, если до ночи не приедешь обратно. Или по затылку попадет.
А за девками стали глядеть.
Даже когда они просто с солдатами под ручку ходили, замечали. Прибежит какая-нибудь со станции домой радым-радехонька, а мать ее с порога за волосы и вытаскает по всей квартире да еще скрученным полотенцем так отходит, что та на неделю про улицу забудет.
Только не помогало это. Да и лупили-то девок больше для соседских глаз. А то скажут еще, что поважают.
Но такого, чтобы поехать с солдатами в эшелоне, еще не бывало.
Как это Ленка не подумала! Ведь знала, что сплетен не оберется потом.
Вернулась Ленка на другой день. Может быть, ей тоже от матери попало, хотя дома ее никогда пальцем не задевали. Но не видно ее было ни на станции, ни на улице, ни в клубе.
Лучше бы ей уж не скрываться. Потому что у некоторых станционных баб такая противная привычка была: за глаза оплетут человека с ног до головы, а встретятся – вида не покажут, без всякой совести улыбаются, даже приятные слова говорят, как будто не они поганили только что.
А сплетня оттого и подлая, что против нее ничего не сделаешь. Она хоть кого изведет. Восстанет человек против клеветы – пустят слух, что ему правда глаза колет; плюнет на все да молча перенесет в себе – скажут, оправдаться нечем. Выходит, опять сплетники правы. А гордый перед грязью головы не клонит, людям прямо в глаза смотрит. Так на него еще больше льют: вроде бы бесстыдные глаза у него, потому что от сраму не отворачивается, не краснеет – отпетая головушка.
И живет человек с больной душой.
Так и про Ленку начали. Сначала шепотом по закоулкам да меж собой через оградку: побаивались Заяровых, потому что Макар в парткоме состоял и слово у него как нож острое – сразу отрежет, скажет, как к стенке поставит.
А потом осмелели, при народе стали болтать.
Анисья из нашей казармы рассудилась как-то в магазине:
– Как я говорила, так и выходит: отправили девку в город на баловство. А там что? Разврат один. – Говорит, а сама вздыхает, будто жалеет Ленку. – Куда это годно? У нас в деревне девкам ботинки только к смотринам заводили, да и то не каждой. А Макар своей еще в школе вовсе туфли на высоких каблуках купил! Да фельдиперсовы чулки! Гуляй, дитятко…
Бабы сочувственно кивали, а то и прибавляли:
– Волосы на городской манер отрезала…
– То-то и есть!.. – подхватывала Анисья. – И платье до колен, все на виду: гляди, кто хошь. Вот и довертелась – людей не стыдно стало. А еще партейные!
– О, господи, прости, что деется на свете! – вставил кто-то вздохом. – Война все…
– Войну нечего приплетать, – окрысилась Анисья. – Раньше тоже бывало, а люди не баловались: жили да терпели.
– И любовь соблюдали.
Это сказала мать Кольки Бояркина, оказывается, и она тут же стояла.
– И то правда, – рассуждала Анисья. – От невест в армию уходили. По три года девки ждали, из дома не выглядывали, а про вечерки и говорить нечего. А тут – пожалуйста: увидела командира на станции, словом обмолвилась и – айда… Вот тебе и грамота вся!
Никто, никто не сказал Анисье поперек ни слова!
А ведь могли бы ей в нос ткнуть. Все не хуже меня знали, что саму-то Анисью Степан на покосе под стогом нашел. И тоже не три года за сеном ездил, а только один день. И какой толк, что встретил ее с долгими волосами да босиком? То же и получилось: утром девкой была, а к вечеру бабой стала. И не с командиром разговаривала, а с конюхом, который не только хромой, а еще и старше ее на десять годов с лишком. За него замуж-то никто не шел раньше. Попробуй отгадай, как они сосватались там, на сенокосе! А тоже, как добрая, в разговоры про любовь лезет Стерва конопатая!
Эх! Если бы не крупу выкупать, ушел бы я из магазина, чтобы не слушать эту болтовню!
– Слава богу, отвел от нас позор: досталась бы Николаю женушка-то, не приведи никому, – слышал я голос Бояркиной. – Правду говорят: с лица-то воду не пить. Была бы хозяйка да детям мать…
– Ой, да что ты говоришь, – опять понесло Анисью. – Ты на руки-то ей взгляни: она и вехотку-то не знает как взять!.. Одно слово: мила доченька…
И вдруг Анисья осеклась, словно прикусила язык. Враз затихли бабы. В дверях магазина стояла Ленка.
– Кто последний? – спросила.
– Я, Леночка, – ласково откликнулась Анисья и заговорила с Бояркиной громче прежнего: – А на базаре-то все с ума сошли: картошка еще прошлое воскресенье пять рублей за ведро была, а в это – десять. А все вакуированные: в драку лезут, любу цену перебивают. И откуда у них столько денег: по мешку привезли… Вы много садили нынче?
– Двадцать соток. А толку-то что? Семьища-то – не сосчитать, и все работники. Им мясо надо.
– Всем мясо надо, – согласно трясла головой Анисья.
Ленка стояла и читала книжку.
На улице собиралось ненастье, небо обложило тучами. Ленка была в синем шерстяном свитере, черной вольной юбке со складками. Разговоров вокруг себя она не слушала, только изредка, когда очередь подвигалась да страничку перелистывала, отрывала взгляд от книжки. И тогда я видел под пушистыми ресницами ее глаза, спокойные и добрые, только потемневшие: глубины в них прибавилось. Лицо Ленки теперь не светилось румянцем, а матовым стало, будто только что умылась она парным молоком.
Видел я и Анисью, хоть и противно мне было смотреть на нее. Она по привычке болтала с бабами, а сама круглыми белыми глазами так и ела Ленку, будто на виду у всех раздевала ее своим взглядом.
Нет! И тогда, да и потом, не понимал я, отчего под одним и тем же ласковым небом, среди одних и тех же устланных цветами лугов и приветливых задумчивых лесов рождаются разные люди: добрые, от которых всю жизнь исходит тепло, согревая других, радость, дающая свет, красота, делающая чище души, и недобрые, в которых таится зло, глухие к дружбе, холодные к не своей мечте, враждебные любым радостям и счастью, если они приходят не к ним.
…У Анисьи сидели дома запертые ребятишки, может, голодные сидели, а она, выкупив крупу, все не уходила из магазина, строчила языком про всякую всячину, пока Ленка, стоявшая за ней, не рассчиталась с продавщицей и не вышла на улицу. А потом сразу выпустила свое жало:
– Вот, пожалуйста: окрутилась в эшелоне, будто лишнее сплюнула. Хоть бы что! Книжечки почитывает…
И поплыла из магазина.
Стояли в очереди и такие, которые не поддакивали Анисье. У некоторых из них девки тоже давно паспорта получили, гуляли с солдатами, про них еще раньше сплетни ходили. А теперь всем в глаза бросилась Ленка. И ни у кого смелости не хватило оградить ее: ведь не ездила же Анисья в том вагоне и не может она ничего знать.
Понимали это. И все равно промолчали.
А Ленка как будто ничего не знала. По-прежнему не появлялась она нигде: ни в кино, ни на танцах. А по станции ползло:
– Чует – опозорилась…
Только я видел ее несколько раз, когда она выбегала из дома к калитке, навстречу почтальону. Станет и ждет. А тот подаст ей газетку и уйдет. Ленка задумается на минутку. И уж обратно не торопится: тихонько идет к крылечку.
А потом видел ее на улице, когда встретилась она с девками. Разряженные, те шли на станцию.
– Ленок! – окликнули. – Что же это ты? Пойдем с нами, новый эшелон пришел.
– Не хочется, – ответила Ленка.
– Пойдем. Дома-то какая корысть?
– Нет, девушки.
И пошла своей дорогой.
А те усмехнулись и отправились. Посмотрели Ленке вслед так, как будто первый раз в жизни загадку отгадали. Даже зависти обычной не было во взгляде: вроде выше всех они стоят, тем более Ленки. Шли – хихикали.
Вот так же, еще совсем глупыми мальчишками, радовались мы, когда безнаказанно вылезали из чужих огуречников. Знали ведь, что пакостили, а все равно героями себя считали. Потому что вовсе не от нужды лазили, а так – и не сказать для чего. Ведь у каждого свой огуречник был. Но то – свой, а здесь чужой, тут вроде бы и огурцы слаще росли.
Ленка не видела и не слышала ничего этого. Как сказала последнее слово, так и пошла без оглядки. Шла по дороге, думала о чем-то своем.
Не показалось мне это. Потому что очень уж спокойная походка была у Ленки. И взгляд такой, словно видела она перед собой огонек светлый. Глаза всегда правду говорят.
Видно, пришло к Ленке настоящее счастье. А оно ведь как золото: можно и грязью измазать его, но она все равно не пристанет надолго, не попортит. Потому что грязь – она и есть грязь: иссохнет, отвалится и в пыль превратится. А золото золотом останется.
…Была бы Ленка бесхарактерной да каялась на виду у всех, может, и утихли бы разговоры. Но никто не дождался этого.
Казалось, Ленка и не нуждалась ни в ком.
Часто-часто, взяв с собой книжку, она уходила в березовую рощу за станционным поселком. Стояла там в одном месте чудная старая береза: ствол у нее рос сначала не вверх, как у остальных, а возле самой земли, будто придавленный, и только потом выпрямлялся. Была эта береза ниже других, но зато ветви раскидывала широко, вольно и лист сбрасывала намного позднее. Ленка садилась на эту березу, как на скамейку, и читала книжку. Иногда книжку опускала на колени, приклонялась к стволу, как к спинке стула, и подолгу размышляла над чем-то своим.
Сентябрь стоял теплый, как лето. И хоть ветер раздел березы, в роще все равно было весело, потому что поверху день-деньской перекатывался из края в край птичий гомон. Он доносился отовсюду, словно разливался вместе с солнечным светом, пронизывая и воздух, и побуревшие редкие косы берез, и землю, осыпанную звенящим хрустким листом. Даже паровозные гудки, долетавшие сюда со станции, запутывались в густом кружеве березовых крон и затихали, бессильные против громкой птичьей радости теплу и солнцу.
Может, Ленка хотела понять, о чем поют птицы?
А может, здесь хорошо думалось над тем, про что люди пишут в книжках?
Или ходила она сюда за радостью? А может, делилась своей?..
Пришло первое ненастье, и Ленку в роще я больше не видел. Не знаю, известно ли стало ей про сплетни или просто дома сидеть надоело, только Ленка по-прежнему начала ходить в клуб.
Казалось бы, все заботы заняла война у людей: и нуждой своей, и урезанным ломтем хлеба, и постоянным страхом перед почтальонами, которых ждали и боялись, не зная, какие вести принесут они в дом. Но живучие сплетни все равно находили для себя место, лезли между дел, отравляя и без того невеселую жизнь. И когда гордая, без покаянной отметины, неуниженная Ленка Заярова появилась на людях, взъерошились неизрасходованной завистью мелкие души.
Даже некоторые станционные парни переменились. Это из тех, которые никогда и раньше с девками словами-то обходиться не умели, а все больше – руками, а к Ленке – так и не каждый подходил близко. А теперь будто выпрямились. Взять, к примеру, Попа с Петром. Прежде они за Ленкой не ближе чем шагов за тридцать тянулись, да и то с иконными рожами. А тут вдруг осмелели: навстречу идут – дорогу заступят, поздороваются – руку тянут, про новости какие-то спрашивают. А Колька Бояркин хоть и не приставал, но ухмылялся так, будто только он один, если захочет, может как угодно Ленку повернуть. Ходил – грудь колесом, словно медаль ему повесили.
Только пыжились парни напрасно. Проходили дни, и хвастливое самодовольство сменялось у них в глазах злостью. Особенно у Кольки Бояркина.
…Молва как змея: шипит, шипит да укусит. Лишь бы случай подошел.
…В нашем магазине с первого дня войны не стало водки. Мужики да парни, которые уже работали, страдали от этого невыносимо. Потом водка изредка стала появляться по норме. Была она хуже мирной – сырцом называлась: говорили, что от нее денатуратом несет. Но все равно в магазине за нее давились, как ненормальные. Теперь даже одиночки женщины выкупали ее для обмена на продукты или на продажу через базар.
А в последнюю субботу привезли вместо водки разливной тройной одеколон. Стоит он дороже раза в четыре, а то и в пять – не каждый купит. Поэтому нормы устанавливать не стали.
И загуляла Купавина так, будто и войны нет.
А вечером все повалили в клуб. Постарше, посмотрев кино, отбыли домой, помоложе остались на танцы под баян.
Колька Бояркин пришел поздно. Ввалился в зал без билета, по блату, только контролершу похлопал по плечу. Оглядел всех, как будто не в клуб люди пришли, а к нему в гости: не попал ли кто без приглашения. И только после этого сел на стул возле стены.
Танцевать Колька не умел. Признавал только танго. Один этот танец и годился для него: переставляй ноги как попало – и ладно. Баянист, подхалим, всегда, как появлялся Колька, следующим танцем танго играл. Пусть хоть подряд, но играл, потому что для баяниста вообще начальства нет. Так было и на этот раз.
Колька поднялся лениво и пошел прямо к Ленке.
– Прошу, – сказал и взял Ленку за локоть.
– В другой раз, – ответила Ленка, освобождаясь. – Я с Давидом иду.
Давид Султанов, азербайджанец, приехал в Купавину по назначению из Москвы работать по железнодорожному строительству всего недели три назад. Высокий, красивый, вежливый. А костюма такого, серого в дорожку, как у него, даже в магазинах никто не видел. На заказ, говорили, сшитый был. И танцевал Давид лучше всех парней.
Ленка с ним и пошла.
У Кольки лицо скривилось от злости.
– Пожалуйста, – осклабился он и, хмыкнув, вышел из зала.
У парней, сидевших на завалине клуба, Колька выпил полстакана одеколона, зажевал луковкой, утерся рукавом – и снова в зал. На следующее танго, пошатываясь, опять направился к Ленке, глядя на нее в упор красными глазами. Ленка побледнела, огляделась мельком, но Давида не было.
– Теперь моя очередь, – ощерился Колька, пытаясь изобразить улыбку.
– Очереди никакой нет, – попробовала отговориться Ленка. – Устала только…
Она даже улыбнулась Кольке.
– Ничего, – протянул он и, как в первый раз, взял ее за руку.
– Нет, нет! – отдернула она руку.
– Брезгаешь?
В зале притихли.
– Фу, какой-то гадостью несет от тебя, – поморщилась Ленка.
– Отвыкла от нашего брата рядового? – Колька скривил губы: – К командирам поближе…
Сразу не стало на Ленке лица: поняла, что последние слова услышали все. Мне, в стороне, и то холодно от них стало.
А Ленка!..
Она пригляделась к Кольке и сказала негромко, с сожалением:
– Какой подлец.
– Да ты не сердись! – нарочито громко куражился Колька. – Не гордый я. Пойдем помиримся… Неужто темного местечка не найдем?
– Уйди.
Но Колька кривлялся все больше.
– До бога высоко, до лейтенанта далеко. А я – вот он. С толку собьюсь, так ты поможешь. Ученая теперь…
– Животное!.. – прошептала Ленка.
Отойдя в сторону, она платочком вытерла руки, будто к чему грязному прикоснулась. Посмотрела на Кольку, как на прокаженного.
А он, пошатываясь на месте, проводил ее налитым взглядом, а потом тряхнул головой, хохотнул и деланно удивился:
– Отвергла, сука! – и, пьяно погрозив кому-то пальцем, заявил: – Но нет! Не будь я Колькой Бояркиным, ежели не уговорю! – И снова к Ленке: – Моя теперь очередь, Леночка!.. Ну, если в вагоне привыкла, то вон там, в тупике, стоит один отцепленный, с сеном. А?
И захохотал громко, нагло, довольный собой.
Появился Давид Султанов. Он не слышал ничего. Но, сверкнув быстрыми глазами, понял, что стряслось неладное, стал вплотную к бешеному Кольке.
– Что ты сказал?
– Чего? – Колька поднял на него блуждающий взгляд.
– Почему оскорбляешь девушек? Извинись!
– Ха! Иди-ка ты! – Колька выругался по-матерному. – Ферт московский.
И шагнул к выходу.
Давид, красный, как перец, проводил его угольным взглядом. Ему, инженеру, драться в клубе, конечно, нельзя было.
– Проводить вас, Лена? – справившись с собой, спросил Давид.
– Нет.
– Ну, тогда успокойтесь. Я так этого не оставлю. И будем танцевать.
– Нет.
И Ленка пошла из зала. Султанов двинулся следом, но возле дверей она остановила его.
– Не надо, – попросила, преодолевая волнение.
Я выскочил из клуба, пересек улицу и по другой стороне, на которой фонари не горели, обогнал Ленку.
Быстро, едва не срываясь на бег, Ленка шла по тротуару. В одной руке у нее белел платочек, а другую она прижала к груди, как будто рана там была. Не останавливаясь, смахивала платком слезы.
Рывком вошла она в свою калитку, вбежала на крыльцо и ждала, когда откроют. Прямая, вытянув шею, как лосиха, смотрела на станцию.
Там, протяжно загудев, отправлялся воинский.
А потом хлопнула дверь.
Я остался в темноте. Меня трясло как в лихорадке.
И вдруг я услышал пьяные голоса. Приближаясь, они на всю улицу горланили старую-старую песню:
Эх, ты, Ваня ты Ванек,
Эх, куда ты,
Не ходил бы ты, Ванек,
Во солдаты…
Голоса захлебывались, а потом вразнобой начинали песню откуда попало:
…Без тебя большевики
Обойдутся…
Посередине дороги в обнимку плелись Поп с Петром, а между ними – Колька Бояркин. Головы валились им на грудь, они с трудом вскидывали их и после каждого куплета матерились.
«Обнялись женихи. Гады!..»
Меня захлестнула такая ненависть к ним, что нечем стало дышать.
«Нет, это вам не пройдет!» – шептал я и, еще не зная, что делать, крался за ними. У общежития Поп с Петром отвернули. Колька Бояркин отправился дальше.
«Ну, тебе-то уж я задам! Все равно не уйдешь!..»
Я, конечно, не забыл, как Колька ударил меня на стадионе, от одного воспоминания в переносице закололо. Но я шел за ним, надеясь на какое-нибудь чудо, «Вот бы Колька споткнулся да упал…»
Но чуда не было.
Колька дошел до дома. Ввалился в калитку.
Взлаял и смолк бояркинский кобель.
Через минуту зажглось крайнее окошко дома.
Не мигая глядел я через забор, как мечется по занавеске бесформенная тень.
Погас свет.
Я бросился к дороге, нашарил в темноте два подходящих булыжника, вернулся к дому и изо всей силы один за другим запустил их в окно. Со звоном посыпалось в темноту стекло.
Я перескочил на другую сторону улицы, спрятался за старой березой и посмотрел на Колькино окно. Раньше оно отсвечивало в темноте, теперь чернело полой рамой.
Я не стал ждать, когда выбежит на улицу кто-нибудь из Бояркиных. Облегченно вздохнув, пошел домой.
«И Попу с Петром это так просто не пройдет…» – уже увереннее решил про себя.
9
А Давид Султанов устроил похмелье Кольке Бояркину!
В понедельник вызвали Кольку к самому Завьялову – секретарю железнодорожного парткома.
Колька даже комсомольцем не был, поэтому испугался вызова пуще, чем милиции. Пришел в партком с поджатым хвостом, как пес нашкодивший. Фуражку еще на крыльце снял. А как в кабинет дверь открыл да увидел, что там Султанов сидит, вовсе полинял.
Завьялов Александр Павлович приезжий был: чуть ли не из самого Ленинграда! И справедливый – страсть! За два года он ни одного человека в Купавиной понапрасну не обидел.
Уважали его. Если беда приключится у партийного или беспартийного, все равно Завьялов сам придет, поговорит, вникнет во все и обязательно поможет. Но когда он вызывал к себе в кабинет, да еще срочным порядком, через служебное начальство, считай, дознался до чего-то и начнет меры принимать. Тут уж держись!
Колька Бояркин тоже понял, что его не за премией зовут.
Александр Павлович с ним даже не поздоровался, а только встал из-за стола, смерил взглядом и приказал:
– Садись.
Колька прилепился на краешек стула. На Завьялова глаза поднять боялся.
– Ну, рассказывай, – попросил Завьялов.
– Чего? – попробовал отделаться дурачком Колька.
– Рассказывай, рассказывай. А что – сам знаешь. В крайнем случае помогу.
Колька молчал.
– Давид Надирович, напомните ему, – обратился Завьялов к Султанову.
Тут уж и Колька устоять не мог.
– Выпивший я был, Александр Павлович, – выдавил из себя покаяние. – Завелся.
– Что значит «завелся»? – резанул вопросом Завьялов.
– Ну, сказал, значит, что все говорят…
– Что говорят? И кто «все»?
– Не знаю кто, – запыхтел Колька. – Выпивший я был, в общем.
– Хулиган ты!
Сказал, как гвоздь вбил. И прошелся по комнате так, что половицы скрипнули, а у Кольки плечи передернуло. Остановился возле стола, задумался. Только потом заговорил:
– Война идет. Люди себя без остатка работе отдают. А ты лезешь им в душу грязными руками. Что ты знаешь о Заяровой? Что?! Скажи мне.
– Все знают… ездила.
– Куда ездила? Зачем?
– С солдатами…
– Куда, спрашиваю?! Хорошо, с солдатами. Ну и что?
Колька заерзал на стуле.
– Известно что…
– Что известно?! – почти крикнул вдруг Завьялов. Не дождался ответа, передохнул. – Нам известно, что Заярова – комсомолка, отлично закончила школу, подала заявление в институт. Вот что известно! А что знаешь ты? Ну, говори!
– Люди говорят.
– Я спрашиваю, – перебил Завьялов, – что знаешь ты?
– Я с ней не ездил…
В этот миг дверь с шумом распахнулась и, стукнув палкой, в кабинет запрыгнул путейский конюх Степан:
– Щиты для плакатов привез, Александр Палыч! Куда…
– Негодяй!..
Степан перепуганно сдернул с головы фуражку.
– Да не ты! – досадливо махнул на него Завьялов. А потом показал на стул: – Садись. А негодяй – вот!
Александр Павлович перевел дыхание, сел за стол, долго молча смотрел на Кольку.
– Вот что, Бояркин… Мы хороших людей оскорблять не позволим. А ты заруби на носу: не перестанешь атаманить, с работы к чертовой матери выгоним.
– Не имеете права! – вдруг осмелел и занесся Колька. – Не в партии я, не в комсомоле. Не стращайте!
– Выгоним, Бояркин. К чертовой матери выгоним. За пьянство, понятно? А за хулиганство под суд отдадим. – Потом добавил с презрением: – Еще сватался, говорят. Жених… Как же ты жизнь собираешься строить? Для этого, знаешь, надо себя от всякой скверны освободить сначала… Иди.
Как пьяный, вышел Колька из парткома. В глазах одна злость бессильная осталась да страх. Все знали, что Бояркины скупые, как кулаки. Уехали они из деревни от колхоза. И если бы Кольку сейчас выгнали с работы, то и брони конец, а завтра – армия. Для Бояркиных это, конечно, беда.
…Александр Павлович подошел к окну и смотрел вслед Кольке Бояркину, пока тот не скрылся из виду. Повернувшись к Степану, спросил:
– Вот еще какие фрукты водятся, понял?
– Чистый подлец, – определил Степан и встал.
– И ты слышал про клуб?
– Ясное дело.
– Видишь… – Александр Павлович прошелся по кабинету. Заговорил тихо: – Война идет, люди в беде. Дружнее бы жить, помогать друг другу. А тут вылезают вот такие… В душу плюют. Как это понимать прикажешь?
– У них, у всех Бояркиных, вера такая – людям противная, – уверенно ответил Степан. – Скрытые вредители.
– Ну, положим, это ты лишка хватил. Просто жили мы, Степан, и не примечали, что рядом с нами ходят недобрые люди, которые в самый трудный час способны напакостить.
– Точно! – горячо согласился Степан.
– И не один Колька такой… – Александр Павлович вдруг подошел к Степану, взглянул на него в упор и спросил: – А как ты смотришь на такое дело? Вот ты привез мне щиты для агитплакатов. На них призывы напишут: тыл укреплять, фронту помогать, трудности бороть. Сам ты работаешь теперь, можно сказать, день и ночь. А вот Анисья твоя… ведет себя, понимаешь ли, не лучше Кольки.
– Как это?! – опешил Степан.
– Не понимаешь, что ли?
– Да ей-богу! Александр Палыч!.. – Степан даже подпрыгнул, и больная, согнутая в колене, нога дрыгнулась из стороны в сторону.
А Завьялов наступал:
– Какую грязь она льет на Ленку Заярову! И в магазине болтает, и по соседям ходит – везде…
– Александр Палыч!..
– Подло это! Разве ты Макара не уважаешь? И что ты плохого можешь сказать о Ленке его?.. Культурная, образованная, добрая… В каждом поступке человека сначала разобраться надо, понять…
Степан молчал. Ответить Завьялову он уже не мог. Слов нужных ему все равно сейчас было не найти. Он только сочувственно кивал головой.
– Ты ведь, Степан, все и без меня хорошо понимаешь. А вот поговорить с женой, объяснить ей, что она поступает плохо, не догадался или времени не нашел.
– Не знал, Александр Палыч… – виновато признался Степан.
– А сделать это надо, – уже совсем тепло, положив руку на плечо Степана, посоветовал Завьялов.
– Обязательно поговорю.
– Только душевно, Степан. Чтобы она поняла.
– А как же по-другому, Александр Палыч? Знамо дело – поймет. Неужто я своей бабе вопрос разъяснить не способен?
– Вот видишь, и с тобой поговорили по душам… Спасибо за щиты.
– Вам спасибо, Александр Палыч. Бывайте здоровы.
Степан повернул к двери. Больная нога мешала ему сейчас больше, чем всегда: прыгал он тяжело. И на трость опирался сильнее обычного.
«Не зря ли я все это выложил ему?» – думал про себя Александр Павлович.
…Степан Лямин был неграмотный. За получку в ведомости вместо подписи научился ставить каракуль, похожий на вопросительный знак. Зато лекции и политбеседы не пропускал, любил поговорить о политике, считал себя беспартийным большевиком и был убежден, что к Новому году война закончится: «Раньше не успеть – далеко гнать немца обратно…»
Ко всему этому правдивый и на редкость трудолюбивый и добрый Степан любил лошадей, в душе гордился тем, что все годы ходил в ударниках производства и висел на красной доске. Про любого начальника, который уважал его, Степан Лямин искренне говорил: «Голова как у наркома». Выпивал редко.
…Возвращаясь на конный двор, Степан бросил вожжи и не смотрел на дорогу. Серко, не чуя понуканий, не торопясь, размеренно шагал по дороге в знакомую сторону.
Впервые за все годы работы его, Степана Лямина, попрекнуло начальство! Да еще кто? Сам Александр Палыч Завьялов, который недавно в клубе на собрании привсенародно назвал его патриотом Родины! После ухода в армию двух своих товарищей, сказал, товарищ Лямин Степан Митрофанович обязался за всеми шестнадцатью лошадьми ходить один…
«Во как! Справедливый человек. А тут попрекнул… – Степан вздохнул. – И с какого бока?! По бабьей линии… Срам! Да… На конном-то дворе ко мне не подкопаешься. В стойлах как на медпункте: пол – хоть на простыне ночуй на нем, кормушки – игрушки, у каждой скотины своя шпилька для сбруи. А возьми коней – они и сейчас блестят, как довоенные. И духу нет тяжелого, потому как вентиляция соблюдается… Никто не скажет, что Степан Лямин значится ударником зря! Все премии оправдал.
…Лошади, они, конечно, понятливей баб. У них линия ясная – производственная. Поэтому и руководить ими куда сподручней. А баба, она что?.. Свиристелка: трещит целый день, топчется на середе, как недоуздок, а толку – хны!.. Шесток всю жизнь в горшках, ребятишки – в соплях, и у самой брюхо вечно блестит. Тьфу!»
Поставив Серка на место, Степан прошел в дальний угол конюшни к пустым стойлам: лошади из них еще месяц назад были мобилизованы в армию. В одной из кормушек из-под толстого слоя старой трухи вытащил поллитровку и направился к верстаку, на котором чинил сбрую. Из ящика, прибитого к стене, достал жестяную кружку. Пошарив еще, нашел луковку. Выпил.
Из крайнего стойла через загородку на него молча смотрела кобыла Челка.
– Чего глядишь? – спросил ее Степан. – Думаешь, не накормлю? – И, выпив еще, успокоил: – Накормлю.
Подкладывая сено в кормушку, он спрашивал Челку:
– А если баба дура, это как понимать прикажешь? А? Молчишь? Молчи. Сами разберемся.
После Челки побыл недолго у верстака и зашел в стойло к Воронку.
– А что такое душевный разговор, знаешь? – рассуждал, отодвигая плечом морду Воронка от кормушки. – Это, брат, такое разъяснение особое, чтобы на всю жизнь в нутро запало. Во! Только подход нужен особый… Но я найду, не сомлевайся… и великатно будет, и все прочее, что полагается…
К Серку Степан явился уже с бутылкой.
– Так вот, Серко… Испортила мне баба личное дело. А отчего?.. Оттого, что не понимает текущий момент. Со мной посоветоваться, спросить – догаду нет, а своего ума сроду не было. Вот и получился факт, как на плакате возле милиции: «Болтун – находка для врага…» У Александра Палыча голова, знаешь, как у наркома. Думаешь, куда он клонил при беседе со мной? Я все, все понял: моя Анисья – язвить ее в душу! – позорит политический авторитет товарища бригадира пути и члена парткома Макара Заярова. Понял?.. За такие штучки по законам военного времени знаешь что полагается?..
Домой Степан пришел затемно. Долго возился у порога. Только потом тяжело проковылял к столу. Сел сбоку. Анисья тотчас же поставила перед ним чугунок горячей картошки.
– Где это ты оскоромиться успел? – поинтересовалась вкрадчиво, почуяв запах спиртного.
– Успел, – сухо ответил Степан.
– Веселому надо быть, значит, а ты чернее тучи, – уколола с улыбочкой.
– Не с чего веселиться. Жизнь такая.
– У всех одинаковая.
– Нет, не у всех!
– А ты чего это орешь? – Анисья приготовилась к ругани. – Налил глаза, так молчи…
– Это как это так «молчи»?!
Степан побагровел. Положил на стол недочищенную картошку. Чтобы не заорать, начал говорить медленно:
– Ты вот что, послушай-ка меня, Анисья Калистратовна. Сегодня я тебе советы давать зачну…
– Ну, давай, давай…
– Скажи-ка мне, голубка, что это ты про Ленку Заярову на станции народу объясняешь? За что агитируешь?
– Тебя откуда сбросило? – враз потеряла терпение Анисья. – С чего ты в бабьи разговоры полез?
– Ты, Анисья Калистратовна, не вертись!
– Так и есть: ошалел.
Она отвернулась, и тотчас же Степанов костыль со всего маху прилип к ее заду. Присев с коротким воем, Анисья обернулась к мужу и медленно повалилась на колени.
– Кого спрашиваю?! – загремел Степан.
– Из-за потаскухи!.. – жалобно запричитала Анисья. – Меня, родную жену!..
– Все понятно, – с жестким спокойствием заключил Степан и вытянул жену вдоль спины раз, другой… Анисья пятилась на коленках, а он подскакивал к ней и снова доставал ее своим костылем.








