355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Петров » Пора веселой осени » Текст книги (страница 7)
Пора веселой осени
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Пора веселой осени"


Автор книги: Сергей Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

8

Тяжелая, притянутая к косяку тугой пружиной дверь парикмахерской открывалась с трудом. Входя, Андрей Данилович обычно делал вперед быстрый шаг, но сегодня, разомлев от жары, чуть замешкался, и дверь сильно толкнула его в спину. По застланному линолеумом полу он прошел в зал, сладко пахнувший одеколоном, кремом и пудрой, сел в кресло и, морщась, посмотрел в зеркало. Лицо, воспаленное жарой, выглядело усталым и помятым, как после сна на солнцепеке, морщины на лбу и у рта от пыли стали резче, словно кто для рельефности обозначил их тушью. Он достал платок и отер лоб – платок посерел: летом воздух в городе всегда был густо пропитан пылью, хотя по улицам ходили поливальные машины, веером разбрасывая воду по горячему оплавленному асфальту дорог и тротуаров.

Женщина-парикмахер спросила:

– Будем бриться?

– Угу, – кивнул он.

Руки ее, белые и гладкие, пахли земляничным мылом, работала она неторопливо, но ловко, и от теплой кисточки на щеках и на подбородке нарастала, раздувая лицо, густая пена, на ее поверхности вспухали и лопались пузыри. Женщина стала править на ремне бритву: шарк-шарк… Лезвие, отразив от окна свет, ударило по глазам блеском.

Андрей Данилович чуть отвернул голову и подумал о том, что лето проходит в бестолочи. Поехав еще в начале его по настоянию жены посмотреть, как строят дом, он зашел по пути сюда, в парикмахерскую. Брила его тогда вот эта женщина с белыми от крема руками и строгими, в ниточку, черными бровями на кремово-белом лице. Стройка находилась недалеко – на соседней улице. Посвежевший после бритья, он быстро зашагал в ту сторону, надеясь в глубине души, что там пока еле-еле справились с фундаментом, но свернул за угол и увидел: над забором узкой полоской поднималась уже стена дома. Дальше он не пошел, потоптался на углу, посматривая на стройку, а потом отправился по улицам куда глаза глядят: пересек площадь с выходящим на нее высоким зданием, прошел мимо стоянки такси с будочкой в шашечках… Шел, помнится, мимо городского сада. Солнце садилось, а сад был огорожен высокой решеткой, и, казалось, там, за деревьями, мигает большой фонарь. Незаметно вышел в ту часть города, где уже давным-давно не бывал, и здесь, на одной из улиц, охватило его внезапно непонятное чувство, будто все тут ему хорошо знакомо. Но он мог поклясться, что раньше не видел этих домов с магазинами, с кафе, с аптекой за сплошным стеклом первых этажей. Да и заметно, понятно было – все здесь построено недавно, ну, года три, пять лет назад… Решил сначала, что чувство знакомости вызвал запах свежего хлеба из магазина: вспомнились деревня, мать, вынимавшая по утрам из печи горячие румяные буханки. Только подумал так, как догадался – другое… В этих краях находится школа, та самая школа, где в войну был госпиталь. Свернул с одной улицы на другую и скоро увидел ее: стоит по-прежнему в глубине большого двора, густо заросшего сиренью, даже покрашена в тот же желтовато-розовый цвет. Он отсчитал под крышей третье от угла окно – его палата. На подоконнике сидели врозь два голубя. Нахохлившись, смотрят в разные стороны. Один голубь был белый, с чуть заметным коричневым крапом на сложенных крыльях. А другой – сизый.

Госпитали, насколько он знал по рассказам, почти у всех раненых на всю жизнь оставляли неприятие запаха лекарств, ощущение скуки, и дни, проведенные там без особых хлопот, без волнений, сливались в памяти в один сплошной, томительно-долгий день. А он остро помнил все дни. Помнил каждую мелочь. Помнил все свои чувства. Летом он любил открывать ночами окно палаты: смотрел на огни города и не переставал удивляться, что занесла его война именно сюда, где у него в сладкой тревоге холодеет сердце, вздрагивает, дрожит каждая клеточка тела, каждый нерв. Позднее, уже перед выпиской, он мог выходить в город в любой день, и к вечеру, ожидая, когда Алла закончит свои дела, неприкаянно слонялся по солнечным коридорам, листал, не видя и строчки, журналы в библиотеке, отирался возле ординаторской, возле операционной. Она выходила, вешала в шкафчик халат, небрежно стаскивала с головы белую косынку и поправляла прическу, прикусывая зубами шпильки… Он каменел, замирал на месте.

Похрустывая новыми сапогами, рассыпая орденами мягкий звон, догонял он ее за госпиталем и брал под руку.

Ночью снова открывал в палате окно, смотрел на город, на звездное небо, и жизнь впереди казалась большой, бесконечной, наполненной глубокого смысла (войну он не принимал во внимание, не верил, что его могут убить).

Прошло больше двадцати лет. И вот…

Андрей Данилович завозился на кресле, и парикмахер спросила:

– Беспокоит?..

– Нет, нет… Так я, – волосы потрескивали под жалом бритвы, но бритва ходила по лицу неощутимо, легко.

…У госпиталя он больше не был: не хотелось воспоминаний. А на стройку зачастил – не проходит и двух недель, как едет посмотреть на дом. И сам не знает – зачем? Едет, старается представить, насколько выросли стены, но всегда оказывается, что поднялись они повыше, чем он предполагал. Домой возвращался хмурым, усталым.

– Освежить? – спросила женщина.

– А-а?.. Да, да. Освежить… Лучше «Шипром».

Одеколон покалывал кожу. Она отерла его лицо салфеткой, и Андрей Данилович открыл глаза. Морщины па лбу распрямились, стали не так заметны, а лицо побелело, словно от бритья и одеколона с него сошел загар. Вставая, увидел в зеркало, как к женщине подошел парикмахер-мужчина в распахнутом халате.

– Ольга Александровна, одолжите бритву, – попросил он.

Она выдвинула из стола ящичек.

– Берите. Все тут.

В ящичке лежал набор бритв с разноцветными ручками. Парикмахер выбрал одну и сказал:

– С легким сердцем вы всегда выручаете, поэтому и бреют ваши бритвы отлично. А вот я как-то у Осиповой попросил, так работать невозможно: елгозит по лицу клиента и все тут. Видно, жаль ей бритву-то было давать.

– Любить, Коленька, свою работу надо, да за инструментом следить, – усмехнулась женщина. – Вот и не будут бритвы елгозить.

Прохлады к вечеру не прибавилось, небо на закате было красным, и улицы казались розовыми. У машин на поворотах загорались ветровые стекла. Дома нагрелись за день, от стен пахло жаром… Кран на строительстве, позванивая, легко поднимал с земли штабели белых кирпичей – уже на уровень четвертого этажа. Кирпичная укладка огненно бордовела наверху, словно накалялась в отсвете заката; каменщики поспешно – будто боялись обжечь пальцы – хватали кирпичи, бросали на такой же пламенеющий слой раствора, постукивали по ним рукоятками мастерков.

Не останавливаясь у забора, Андрей Данилович обогнул дом по твердой изрытой земле. Возле проема будущего подъезда стоял молодой рабочий в спецовке и с серыми засохшими каплями раствора на носу и щеках.

Подойдя к рабочему, Андрей Данилович молча поглядел наверх и по сторонам. Спросил:

– Здесь работаешь?

– Допустим – здесь. А что?

– Да так… – вяло пожал он плечами. – Квартиру дают, вот и пришел посмотреть.

– А-а… Глядите, глядите, – снисходительно ответил тот, снял с руки большие рукавицы и похлопал ими, вздымая пыль. – Закурить не найдется?

Взял из пачки папиросу и спросил:

– На каком этаже квартиру дают? Покажите. Отделаем, как конфетку.

– Не знаю, – ответил Андрей Данилович.

За забором стройки, во дворе квартала, играли в волейбол. Людей не было видно – только слышались тугие удары да по кривой над забором взад-вперед ходил мяч.

– Интересно, а с материалами у вас как? – спросил Андрей Данилович.

– Да как… Всяко. Но в общем – не жалуемся. Хватает.

– А горячую воду сразу подведут? Газ? Или потом наканителишься?

– Сразу. Все сразу – и газ, и ванна тебе… Грей кости хоть каждый день.

– Значит, сразу? Та-ак… В срок-то, поди, не уложитесь?

– Почему это не уложимся? – рабочий бросил окурок под ноги и носком ботинка ввинтил огонек в землю. – Будь спок, папаша, не волнуйся: все будет в норме. Идем с опережением графика, в три смены вкалываем.

«И что я сюда езжу? – с тоской подумал Андрей Данилович. – Зачем?»

На грушевом дереве в саду – в который уж раз за все годы! – оформились плоды; большие ветки колыхались даже от легкого ветерка, и груши дробно стучали по крыше дома. Деревья сплетались кронами, и сад накрывал зеленый колеблющийся навес; когда утрами навес этот пробивали первые лучи солнца, то казалось: золотые струи дождя падают сквозь листву на землю.

Утром сад светится, а вечером здесь своя прелесть: тишина, оторванность от наполненных грохотом улиц и густой воздух.

Взяв с собой книгу про агрикультуру, Андрей Данилович вышел в сад, походил по дорожкам, сгибая поясницу под отяжелевшими от яблок ветками, а потом сел за столик под грушу и стал читать. Последнее время старая книга с новой силой притягивала к себе, волновала и первобытной, наивно-безыскусственной поэтичностью строк и его собственными пометками, сделанными в ней давным-давно. Любопытно было наталкиваться на места, когда-то подчеркнутые им, и словно вглядываться со стороны в самого себя, восстанавливать прежние чувства и мысли. «Амбары должны быть расположены повыше, вдалеке от всяких зеленых насаждений, от навоза и хлева, и в месте прохладном, доступном ветрам и сухом». «Особенно надо остерегаться, чтобы не складывать зерно в месте слишком холодном или слишком горячем, ибо то и другое его портит, заставляя терять природные его свойства». Или вот: «При хорошем унавоживании тем больше будет урожай, но нужно при этом глубоко перекапывать почву…» «Два сорта земли под яровые засевайте пораньше, а именно: глинистую и каменистую землю. Почему? Я скажу вам: …глинистая земля слишком затвердевает, а каменистая высыхает и трескается. Поэтому такую землю надо засевать пораньше, чтобы семена могли питаться еще зимней влагой». А здесь совсем смешно, никак и не вспомнить, из каких соображений он это подчеркнул: «Выбирайте себе чабана, чтоб не был вспыльчив; сердитый чабан будет плохо загонять овец, отчего они могут погибнуть. Если вы увидите, что овцы на пастбище уходят от чабана, когда он приближается к ним – это значит, что он нехорош для них». А вот трактат Альберта Великого «О растениях». Почти каждая строчка подчеркнута коричневым карандашом… «Прививщики берут небольшие ранние побеги… Такие побеги, будучи привиты, быстро открываются в подвой и выпускают в него корневые вены, через которые сосут питание лучше, чем из земли… Высокие же травы, достигающие корнями самой глубины, перехватывают питание у деревьев… Можно посеять тонкую, как нити, траву, которая втягивает пищу только с самой поверхности, а не из области древесных корней». Да чего там! Много в книге его пометок – все волновало, все казалось интересным, важным. Долистав ее до конца, Андрей Данилович опять вернулся к началу, дошел до выдержек из поэмы Вандальберта Прюмского «О названиях, признаках, культурах и климатических свойствах двенадцати месяцев». Замелькали названия месяцев: январь, февраль, март, апрель, май… Наконец, август. Интересно, как о нем думали в восьмом столетии? «Жаркое солнце побуждает златовласую Цереру завивать спелый колос: земледелец готовится к жатве, на полях появляются по́том покрытые работники. И хотя золотой эфир еще рождает временами долгие молнии, небо дрожит от сильного грома, а воздух рассекается проливным дождем, – пора веселой осени завершает лето. Тогда жатва становится самой большой и настоятельной заботой людей, и всей молодежи приходится браться за уборку посевов – из страха, как бы внезапный дождь не захватил созревшие всходы и земля не насмеялась над недальновидным тружеником…»

Ни один праздник, помнится, не будоражил так деревню, не возбуждал, как возбуждала ее веселая пора уборки. Летом, после сенокоса, деревня замирала на какое-то время, словно все отдыхали, лежмя-лежали на полатях, на сеновалах. Даже гармонь по вечерам играла реже: еще не до веселья всем было, кощунственной казалась бы всякая лихость; собираясь вместе, люди, сидя на завалинках или на бревнах или просто стоя кучками у правления колхоза, разговаривали о пустяках, о том, о сем, а о главном, об урожае, пока помалкивали. И вот он – первый день… Солнце еще не взошло, еще только-только забрезжило за окнами мутным светом, будто черноту ночи подразбавили молоком, а деревня уже ожила: слышатся громкие крики, смех, хлопанье калиток, тяжкий скрип петель на открываемых воротах, скрежет тележных колес… Дома разом пустеют, зато далеко в полях мелькают цветастые бабьи платки да быстро потемневшие от пота мужские рубашки.

Эх, съездить бы в деревню, пожить там, ни о чем таком особом не думая, поработать на сенокосе так, чтобы от косы истомной тяжестью наливались плечи, набрать бы пригоршню спелых зерен пшеницы и пересыпать зерна с ладони на ладонь.

Мечтать помешал Александр Васильевич Булычев – приехал к ним. По старой привычке он нет-нет да и заезжал в сад: видно, тянет – и его труд сюда вложен.

Андрей Данилович услышал, как Булычев загудел у крыльца:

– А где хозяин сего имения? Подать на расправу такого-растакого.

Но встречать профессора не пошел. Сиднем сидел на скамейке.

Александр Васильевич сам отыскал его. Грузно выдвинулся из-за угла дома, заглянул, отгибая ветки, под грушу.

– Вот ты где. О чем задумался?

– Да так, знаешь… – ответил Андрей Данилович. – Обо всем понемногу. О жизни, в общем.

– Ого! Высокие думы… Интересно, какая же она, жизнь, по твоим зрелым размышлениям?

– Жизнь-то… А вот как книжная полка.

– Ну и ну, – озадаченно похмыкав, профессор сел на скамью. – Оригинально мыслишь.

– Да нет, я серьезно. Не смейся. – Андрей Данилович смущенно улыбнулся. – Вот представь – жил себе человек. Честно жил, и все у него было, как у людей: дом, семья, работа… О семье заботился, на работе его уважали, похваливали, премии выдавали, а потом дети выросли, зажили своей жизнью. С работы он ушел. Ну, скажем, на пенсию. На двери его кабинета появилась табличка с другой фамилией, а все остальное пошло, как и при нем шло, – он широко повел рукой. – Вот и получается… Стоит полка с книгами. Одни книги уберешь – брешь получится, пустое место. Все будут помнить, что Толстой там, допустим, стоял. Достоевский, Бальзак, Чехов… А есть и такие книги – спрячь их, никто и не скажет, где же было их место. Так и в жизни, с людьми.

Профессор внимательно смотрел на него, но молчал, и Андрей Данилович, устыдившись под его взглядом возвышенности сказанного, осекся, вздохнул и заговорил о другом:

– Жара стоит, не приведи господь. А дочь моя, между прочим, рада, все дни на водной станции пропадает, загорела, черной стала, как негритянка. А я вот смотрю на небо, и сердце сжимается. Думаю: засуха, хороший дождь нужен, не то и хлеба не будет и трава не поднимется… Придется для скота березовые веники заготовлять.

– Мудреный ты что-то сегодня, Данилович. От книг – к веникам.

– Э-э, знаешь… Все к одному, все к одному. Утром я на работу собирался, сидел, брился, а по радио материал один передавали. «Хроника села Долгого…» Село это я хорошо знаю – в подшефный колхоз через это село приходилось ездить. «Долгим» называется, потому что дома там стоят не кучно, а вытянуты по берегам реки. Ну, слушал я радио, и вспомнил такую штуку… Возвращались мы в город вдвоем с шофером на газике. Да-а… Так вот стоят на дороге на автобусной остановке ребята, школьники, класса так из второго, из третьего… Не старше. Учительница с ними молоденькая. А автобусы там ходят редко. Ну, она и тянет руку вверх. Мы остановились. «Возьмите, – просит, – ребят с собой, сколько можете. До Долгого довезти». – «Лезьте, ребята», – говорю. Набилось их на заднее сиденье человек семь. Уместились где кто смог. Поехали дальше. Я повернулся к ним и спрашиваю: «Куда ездили?» Один парнишка, шустрый такой, остроносенький, ответил мне: «А на экскурсию». – «На какую еще экскурсию?» – «Да, – говорит, – ездили смотреть новые механизированные свинарники и коровники». – «А-а… Вот в чем дело. Ну и как, интересно было?» – «Очень, – отвечает, – интересно. Весь день ходили». Тогда я у него и спрашиваю: «Значит, когда вырастешь, свинарем будешь или дояром?» А он, смотрю, губы надул, даже ресницы от обиды задрожали. «Не буду я свинарем». – «А кем же?» – спрашиваю. «Космонавтом буду, вот кем». С такой, знаешь, гордостью сказал это. И смотрит на меня с вызовом. «Так зачем же ты, – говорю я ему, – свинарник-то смотреть ездил?» – «Так просто… Интересно…» – «Ну, а раз интересно, так почему бы тебе свинарем не стать?» А он опять губы надул.

Профессор усмехнулся:

– Выходит, не убедил мальчишку:

– Где уж там… Вот я и говорю: передавали по радио эту самую «Хронику села Долгого». Корреспондент восхищался, что много именитых людей из села вышло: генерал, энергетик какой-то крупный, ученый-физик… А о хлеборобах, понимаешь, ничего не сказал. Хоть бы слово. Ну, злость меня аж взяла. Село ведь, не город, где же хлеборобы, я спрашиваю?! Хозяев-то земли куда он подевал!?

– Тише, тише, Данилыч. Что ты кричишь? Не я же по радио выступал… Ну, исходил корреспондент из той посылки, что коль село, то, само собой, есть там и хлеборобы.

Андрей Данилович сбавил голос, вздохнул:

– Эх-ма, самое-то печальное в том состоит, что и в селе, небось, гордятся: есть, мол, у нас свой генерал. Ах, как лестно. Я вот после училища, помню, не генералом, а лейтенантом приехал, и то меня словно героя встретили. Но даже не в этом дело. Сам-то я… знаешь, с таким я удовольствием работал дома: возьмешь топор, поплюешь для порядка на ладони да с маху топор в бревно да с такой силой, что в голове аж отдается, гудит! У-у… Мечта. А к вечеру – на танцы. Тут я по всем правилам надевал на себя форму. А как же – командир… Парни дорогу уступают, девки млеют… Вот и вышел дураком.

Полные щеки Булычева затряслись от смеха, заколыхалась грудь.

– Ох, Данилыч… Взыграло у тебя. Так что ж тебе – всю жизнь топором махать? Хорошенькое дело.

Андрей Данилович покосился на него и смущенно хмыкнул.

– Ну, топором… Топор это, знаешь, так, к слову пришлось. До твоего прихода я сидел здесь и книгу читал. Очень в ней хорошо о начале уборки сказано: «…Пора веселой осени завершает лето». А для меня эта пора – нож в сердце. Люблю я, сам знаешь, с землей дело иметь, в саду возиться. А что толку? Приходит эта самая веселая пора – и половина всего за зря пропадает. Друзья сына придут, подруги дочери… Знакомые. Теща варенья наварит. Соку я из яблок нажму. Но в основном все пропадает. Из-за этого я и в саду-то последние годы так себе работал, шаляй-валяй. И сад стал, ей-ей, каким-то декоративным. Просто местом отдыха.

– А ты субботники объявляй, – окончательно впадая в веселый тон, хохотнул профессор. – Вывешивай на воротах объявление: началась, дескать, веселая пора, заходи, кому не лень. С корзинами, с ведрами…

Но Андрей Данилович шутки не принял, серьезно ответил:

– Субботники говоришь? Опять же мелко… Ну, возьмут соседи по ведру яблок… И что?

– Но ведь ты же не председатель колхоза, чтобы половину города кормить. Уже и то хорошо, что зелени у тебя возле дома много. Большая, скажу тебе, в этом польза.

– Во-о… Зелени. Зелени, и верно, дюже много, – он повернулся на скамейке и посмотрел в глубину сада. – Но разве это такая уж большая заслуга?

Профессор посерьезнел и остро глянул на него.

– Тщеславие тебя, что ли, заедает, а, Данилыч? С чего это ты о заслугах вдруг заговорил?

– Да ну, тщеславие… Просто, думается мне, заплутался я в жизни. Вот и горько.

– То есть, как заплутался?

– А так… Понял вот под старость-то, что самое лучшее для меня лично было бы на земле работать, вырастить что-нибудь для всех нужное. И мог бы, честное слово. А вот не смог.

Щеки Булычева устало оплыли к подбородку, а тяжелые темные веки почти совсем закрыли глаза. Но блеск глаз в узких щелках был хитроватым.

– Все мы, наверное, Данилыч, чего-то не смогли. Вот тебе, пожалуйста, я. Хотел бы только наукой заниматься, а сосватали директором института… Отказаться не смог. Нужно, говорят. Вот и работаю. В общем, жизнь-то человеческую надо рассматривать не с той точки зрения, что бы он мог сделать, а что сделал.

– Ну и зря… Не помню уж точно кто, по-моему, Горький говорил, что любит людей за то, что они все время пытаются выше себя прыгнуть. Да. А мы вот часто и до себя не допрыгиваем. Впрочем, ты-то хитришь сейчас, прибедняешься: наукой-то все равно продолжаешь заниматься.

– Занимаюсь, конечно. Но если так говорить, и ты на земле работаешь. В саду.

– Ну, это все не то. Хуже того, злость у меня на сад появляться начала. Думается, просто отдушиной он для меня какой-то был, иллюзией, повязкой на глазах. Не он, так я бы… – Андрей Данилович махнул рукой, замолчал и, ухватив ветку груши, притянул ее и стал покусывать лист.

– Так ты б?.. – напомнил профессор.

– А-а, да ничего я сейчас решить не могу. Просто, кажется мне, что жизнь как-то попусту прошла, бесцельно как-то, ей-богу. Кусай теперь локоть… Путаница беспросветная в голове.

– Это уж ты, Данилыч, напрасно, – профессор положил ему на колено руку. – Как же попусту? Работа у тебя большая. Уважают тебя на работе. Дети выросли, самостоятельными становятся. Жена доктором медицины стала.

– Так ведь это жена, а не я.

– А ты, если решил уж сегодня пофилософствовать, так посмотри на вещи с другой стороны… Я, знаешь, старый тертый калач. Многое повидал. И скажу тебе – не всякая, даже очень талантливая женщина, может проявить себя в науке: дети там, семья, кухня… А вашу жизнь я знаю, ты ей очень помог.

– Может быть, и помог…

– Еще как помог – поверь мне. И нечего тебе голову вешать. Давай-ка, знаешь, пойдем искупаемся, – профессор поспешно поднялся.

Андрей Данилович усмехнулся:

– Колесили, колесили – приехали… Ну, пойдем.

К речке спустились тихой, засаженной тополями улицей с земляными тротуарами.

С берега на небольшой островок, где стояли дощатые домики купален, был перекинут узкий, в три доски, мостик с туго натянутой по бокам веревкой вместо перил. Под тяжестью их тел мостик прогибался, и в щели между досками фонтанчиками брызгала вода.

Раздевшись, Булычев, по-стариковски кряхтя, придерживая у резинки широкие трусы, сошел с травянистого берега в речку, поплескал воду себе на грудь, поежился, зашел глубже, зажал пальцами нос и уши, зажмурился и окунулся.

Вынырнул и забасил:

– Ай, хорошо. Ну и хорошо.

Андрей Данилович прошел по скользким, хлюпающим мосткам купальни, постоял, покачиваясь, на утопавшем конце доски и нырнул, упруго оттолкнувшись, вытягивая вперед руки. Плавал он долго и шумно.

После купания они молча сидели на траве, спустив с крутизны берега ноги. Воздух холодел, и становилось зябко, но они не спешили одеваться. Покоем веяло от небыстрой в этом месте речки, и лицо у Андрея Даниловича разгладилось.

Смутно понимая, что Александр Васильевич просто-напросто попытался успокоить его, как ребенка, и ушел от большого разговора, потому что неизвестно, куда бы этот разговор завел, а может быть, и потому, что жалел его, он все же думал:

«А и правда, если посмотреть на все с этой стороны…»

Так думать было легче: вновь обреталась душевная слаженность.

А профессор сидел, положив руки на голые колени и, казалось, пристально всматривался в другой берег, в дома, сбегавшие по нему к реке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю