355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Петров » Пора веселой осени » Текст книги (страница 1)
Пора веселой осени
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Пора веселой осени"


Автор книги: Сергей Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Пора веселой осени

ПОРА ВЕСЕЛОЙ ОСЕНИ

1

Площадь у завода напоминала теплый предбанник: над ней мягким паром стоял туман. Домны издали просвечивали неясными голубоватыми горами, а дорога под ногами терялась, и Андрей Данилович шел от трамвайной остановки осторожно – вытягивая носки; справа невесомо и призрачно проступала проходная будка, стены ее и крыша выглядели водянисто-блеклыми, словно обрызганными еще не просохшим раствором извести.

Внезапно в белизну косо упали пронзительные солнечные лучи. Туман заклубился, задвигался, стал быстро таять и молочно потек в кюветы. Навстречу выдвинулось высокое, в пять этажей, здание заводского управления.

Андрей Данилович миновал вестибюль и по окантованным медью ступеням некрутой лестницы поднялся на третий этаж.

Его кабинет – просторный, с высоким письменным столом и двумя телефонами – находился в конце широкого коридора. Если не считать фронтовых землянок и блиндажей, то это был второй кабинет в жизни Андрея Даниловича. Первый тоже был близко – недалеко от проходной, в левом крыле старого жилого дома. Туда он вошел еще в военной шинели и в офицерской фуражке. На полу под вешалкой заметил пыльную стопку коричнево-глянцевых стеклянных табличек. На верхней разобрал красивую надпись, нанесенную рукой гравера: «Начальник жилищно-коммунального отдела И. С. Патрушев». Остальные, лежавшие внизу, и та, что висела пока на двери, во всем были схожие, только другие значились на них фамилии. Он покачал головой, дивясь людскому тщеславию и жалея о лишних затратах при смене начальства, и для себя потом заказал табличку без надписи, а с чистой полоской на стекле. Такая могла висеть вечно: фамилию писали на бумажке, бумажка подкладывалась под табличку, и буквы отлично читались через стекло.

Впоследствии он шутил, что так заговорил судьбу, и невиданный в истории завода срок – восемь лет – проработал начальником ЖКО да пошел еще на повышение, стал заместителем директора завода по быту.

Секретарь-машинистка в приемной вздрогнула, увидев его, резко повернулась, локтем задвигая ящик своего стола и потянулась к папке с бумагами. Могла бы и не задвигать: ему давно известно, что в ящике лежит открытая книга – секретарша любит читать в рабочее время. Молча открыв обитую лоснящейся черной кожей дверь, он боком вошел в кабинет и тотчас дернул дверь на себя. Она захлопнулась за спиной неслышно, но плотно, оставляя его наедине со всеми заботами.

С улицы, сквозь распахнутые уборщицей окна, еще веяло легким туманом, на масляной краске подоконников голубели капли, но за ближними цехами уже отчетливо виднелись высокие и стройные, как корабельные сосны, трубы мартенов. Шаги Андрея Даниловича гулко отозвались в углах большой комнаты, и у него стало пусто под сердцем. Такая пустота охватывала его в последние дни всякий раз, едва он заходил к себе; да и вообще этой весной жизнь для него вдруг стала меркнуть, будто теряла самое главное – смысл. Он с неохотой ездил на работу и за дела брался не с прежней легкостью, а переламывая себя. Оттягивая сейчас время, когда все же придется сесть за стол, он бесцельно свернул к окну и долго стоял там, прижимаясь коленями к подоконнику. Из глубин завода поднялся и дошел до кабинета холодящий кожу звук: у-у-ааа… Словно завод тяжело вздохнул, и вздох, отразившись от неба, вернулся на землю пронизывающим космическим эхом. Стараясь определить причину звука, Андрей Данилович чуть высунулся в оконный проем, но не определил и вздохнул, снова посмотрел на трубы мартенов, стройностью и краснотой кладки напоминавшие ему стволы сосен, и по недавно появившейся у него привычке тасовать в памяти прожитые годы, вспомнил, как впервые знакомился с заводом.

Ходил он тогда с молодым инженером. Ловкий, подвижный, тот инженер умудрялся прошмыгивать под самым носом кургузых бокастых паровозиков, перетаскивавших ковши с металлом из цеха в цех, и он за ним не успевал, подолгу ждал, когда же пройдет гремящий состав, потом, спотыкаясь о рельсы, догонял инженера. На решетчатый виадук, поднятый высоко над землей, он взошел с облегчением. Но и здесь оказалось не слаще. Виадук железно гудел под ногами, меж стальных прутьев далеко внизу отчетливо проглядывались запорошенные темным снегом заводские дороги и пути железнодорожных подъездов к цехам; часто наплывал дым – то паровозный, то из труб мартенов, то со стороны коксохима, и тогда инженер терялся, словно в густом облаке. Замирало сердце, и казалось: стоит сделать еще шаг, как полетишь в пустоту. Спустились они у рыжеватых громадных домен, откуда с шипением и свистом вырывался газ, а иногда и пламя. Над головой, заслоняя небо, змеями вились толстые трубы, ползли по опорам вдаль. От труб исходило тепло, и снег возле доменных печей подтаял, хотя стоял мороз. Под подошвами чмокала вода, а с крыш бытовок монолитно свисали большие зеленоватые сосульки. Одна из ближних сосулек сорвалась, раскололась о землю, и в пугающий шум завода еле слышно вошел, лаская слух, стеклянно-чистый, тонкий звон.

Миновав домны, они поднялись в мартеновский цех.

По цеху гуляли студеные сквозняки, но печи дышали огнем – лицо обдавало то жаром, то холодом. По длинной площадке боком шла, рассыпая тревожные звонки, завалочная машина, похожая на башню танка с длинным стволом пушки. Своей пушкой-хоботом она подхватила тяжелое чугунное корыто, описала им в воздухе дугу и двинула его на Андрея Даниловича. Он дрогнул, присел, втянул шею в плечи, но корыто пронесло далеко стороной.

Его взяла досада, что он так просчитался в расстоянии и унизил себя, и он выпрямился, твердо зашагал вперед, высоко неся голову и только чуть кося глазом за край площадки, в пропасть разливочного отделения, где в огромных ковшах лиловел шлак, а на платформах, в бордово светившихся изнутри изложницах, остывала сталь.

Инженер догнал его, ухватил за полу шинели и сердито прошипел, чтобы он не рвался вперед, а шел рядом.

У первой печи стоял сталевар в жесткой робе, в коротко обрезанных валенках и в замызганной кепке с темными стеклышками очков под козырьком. Инженер сказал на ухо Андрею Даниловичу, что этот сталевар лучший на заводе и что он различает до двадцати, а то и больше оттенков красного цвета, глаза его точнее всякого прибора, поэтому он и варил всю войну на своей печи броневую сталь без брака.

Разбирало любопытство, а сколько сам он мог бы различить таких оттенков, и Андрей Данилович, попросив очки, сунулся лицом к печному жару, заглянул в горячо рдевший в железной заслонке глазок. Заглянул – и аж дух у него захватило. Он онемел, прирос к полу. В печи бушевало, гудело жуткое пламя, булькал и клокотал, как в чаше вулкана, синеватый сквозь стекла очков металл, с кипящей поверхности пулями взбрасывались ввысь грузные брызги. Сплошной вихорь огня, разбуженная человеком стихия! Какие уж тут оттенки… Позднее, проработав на заводе долгие годы, он многое узнал, многое понял. Взять хотя бы вот эти трубы мартеновских печей. Одни черно, густо дымят. Ясно – в печь загружают шихту. Из других поднимается желтый дым – идет дутье кислорода. А вот трубы тех печей, где плавка подходит к концу. Они еле-еле курятся. Но всякий раз, заглядывая с любопытством в глазок мартеновской печи, видел он лишь огонь, бушующее пламя, вспухавшую лаву вулкана и удивлялся безмерно: как же можно здесь различить какие-то оттенки, да еще до двадцати?

Закусив нижнюю губу, он круто отвернулся от окна и решительно сел за стол, придвигая к себе календарь. На календарном листке значилось сегодняшнее число (уходя вечером с работы, он никогда не забывал перевернуть листок), а ниже двумя чернильными линиями было жирно подчеркнуто слово: «Общежитие!» Он прочитал слово несколько раз, точно вникал в его смысл, и окончательно скис лицом.

Давно уже прошло то время, когда положение с жильем на заводе обстояло так плохо, что рабочие чуть ли не за грудки хватали Андрея Даниловича и грозили вытрясти из него душу, если он прямо сейчас не выложит им квартиры. Особенно хорошо стало, когда снесли поселок, стихийно выросший по неровным берегам речки еще до войны, при строительстве завода. Домики-времянки из горбылей, из неровных бревен, из досок от ящиков плотно лепились по склонам бугров, прятались в ямы; случалось – человек, отыскивая нужный дом, прямым путем попадал на его крышу и мог разговаривать с хозяином через печную трубу. Меж домиков пузырилось и хлопало развешенное на веревках белье, осенью и весной стояла там непролазная грязь. Для городских властей, для руководителей завода поселок был «чертовой ямой», бельмом на глазу, и все с облегчением вздохнули, когда появилась возможность его снести.

По берегам неторопливой речки, перерезавшей город, огибавшей его двойной подковой, на пустырях, поросших репейником и бурьяном, на бывших свалках потихоньку вырос вблизи завода новый район металлургов с большими домами, с каменной набережной, с неоновыми рекламами на магазинах и с пухом тополей в июне на ровном свежем асфальте дорог.

С каждым годом городок все растет, и люди довольны. А у него, Андрея Даниловича, прибывает забот: большое хозяйство ложится на его плечи, и для присмотра за ним нужен глаз да глаз.

Добро б еще, если бы строители не подводили. Но вот подводят, оставляют столько «огрехов», что потом замаешься. Так получилось и с новым молодежным общежитием. Здание отличное, в семь этажей, из белого кирпича, с цветными балкончиками, красным карнизом под крышей и красным же орнаментом на фасаде. На этажах – холлы, где поставят телевизоры. Весь нижний этаж отведен для молодоженов. Принимали общежитие и радовались, а когда спустились в подвал, в душевую и прачечную, то увидели – душевая-то и не готова. Строители объяснили: «Нет стоек для душевых рожков» – и слезно молили подписать акт о приеме, не то объект будет сдан не вовремя, и люди лишатся премии. А душевую обещали доделать, как только появятся стойки. Андрей Данилович сказал, что сам достанет стойки, а если строители твердо пообещают доделать душевую к заселению общежития, то акт комиссия подпишет. На том и ударили по рукам. Стойки он выменял на кровельное железо у лакокрасочного завода, отдал их строителям и с легким сердцем взялся обставлять общежитие, в три дня оголив, раздев до нитки мебельный магазин и тот отдел книжного магазина, где продавались репродукции с картин.

Кажется, все решилось. Но душевая не сделана и по сей день. А завтра – суббота. Надо заселять общежитие. Сам директор завода собирается вручать молодоженам ключи от комнат.

Андрей Данилович стукнул кулаком об стол: его взяла досада – даже мелочами самому приходится заниматься, хотя и полный штат у него помощников! Сняв трубку телефона, он набрал номер, переждал гудки и спросил, придавая голосу твердость:

– Кто это? Ага… Дайте-ка мне Степанова… Ты, Степанов? Здравствуй. Как там у тебя с душевой дела? Откладывается? Ах, монтировать у тебя некому… Сантехников у тебя, слесарей нет… Хорош прораб, ничего не скажешь. Знаешь что? Где угодно бери слесарей, но чтоб душевая к вечеру была готова, а то смотри – в следующий раз я тебя так на кривой обойду, что не возрадуешься. Не в последний раз встречаемся. Ясно?

Отказываясь еще что-либо слушать, он нажал пальцем на рычажок, но трубку не положил, а задумчиво покачивал ее в руке: знал по опыту, что одним разговором не обойдешься, и ждал звонка прораба. А когда тот позвонил, сухо ответил:

– Да.

– Давайте все же пока без душевой заселим. А? Андрей Данилович? – донесся до него просящий голос. – Молодежь… Что с ней станет? В баньку походят. А потом, честное слово, доделаем – не подведем.

Слушая, Андрей Данилович хмыкал, а потом сказал назидательно:

– Все это, Степанов, я понимаю и полностью разделяю твою любовь к баням. Банька – это да… Особливо – с парной… Да с березовым веником. Но курс мы сейчас держим на ванны в домах и на душевые. Вот и ты, Степанов, держись того курса и хоть к полночи, хоть к утру, а душевую мне доделай. Пусть тебе компасом на этом курсе райком партии служит. Слово даю, не сделаешь – на бюро вытащу.

– Но…

– Опять «но»! Ты мне уже заморочил ими голову. Все у тебя – «но» да «но»! – он бросил трубку.

Телефон снова заверещал.

– Андрей Данилович! Ну, хоть на куски режь – ничего не могу сегодня сделать. В понедельник… – в голосе прораба прозвучало отчаяние. – Ну, нет у меня слесарей! Нет! Заняты все.

Похоже было, что прораб говорит правду. Андрей Данилович подумал и решил не ругаться. Что толку? Видно, без своего вмешательства дело с места не сдвинешь.

– А кто у тебя есть? – спокойнее спросил он.

– Кто?.. Каменщики есть свободные. Так они ж не будут стойки ставить.

– Каменщики, говоришь? Так… Подожди. Не волнуйся, – Андрей Данилович наморщил лоб. – Посиди у телефона, не клади пока трубку.

Заходил к нему, помнится, третьего дня начальник механического цеха и спрашивал, не может ли он направить в цех каменщиков выложить стенку, а то каменщики управления капитального строительства все заняты. Но выполнить тогда его просьбу он не смог.

По второму телефону Андрей Данилович набрал номер механического цеха.

– Семен Дмитриевич, как – выложил ты стенку? Нет еще? Могу подослать каменщиков. А ты, знаешь что, выдели-ка мне на полдня двух слесарей. Да, да, только на сегодня. Значит, договорились? Вот и отлично.

– Ты жив там, Степанов? – поднес он к уху еще не остывшую трубку. – Подсылай на завод своих каменщиков и дуй давай в общежитие. Коль уж ты такой неизворотливый, так я тебе сам мигом двух слесарей доставлю.

Разговор с прорабом взбодрил его, а легкость, с какой все решилось, радовала. Теперь только присмотреть за работой слесарей, и тогда завтра он в грязь лицом не ударит. Андрей Данилович поднялся и направился к выходу. Но на полпути догнала его и прямо-таки вонзилась в затылок звонковая телефонная трель.

Он вернулся и зло схватил трубку.

– Да ты что, в самом деле, пристал ко мне? Все же ясно! Сказано – дуй в общежитие! Жди!

Услышал удивленный голос жены:

– Кто это? Ты, Андрюша?

– Я. Кто ж еще? – успокаиваясь, буркнул он.

– А почему кричишь?

– Тренируюсь… Скоро у нас профсоюзное собрание будет, и я голос ставлю.

Жена засмеялась там, в другом конце города – в кабинете клиники. Потом спросила:

– А знаешь, почему я тебе звоню? Не догадываешься?

– Понятно… Соскучилась по любимому мужу.

– Это само собой, – опять рассмеялась она. – Но есть и еще причина.

– Дальше мое воображение не срабатывает. – Плотней прижимая трубку к уху, он совсем упрятал ее в больших ладонях. – Так в чем дело?

Она ответила с ликованием в голосе:

– Докторскую мою утвердили. Вот… Сейчас только узнала.

– Ну-у!.. Здорово! Хотя, впрочем, я не сомневался, что утвердят. Знал заранее.

– Тебе бы моим оппонентом на защите быть, так меня, думаю, сразу бы и в академию выбрали, – сказала она и, помолчав, продолжила уже другим тоном, нарочито пугающим: – Вот и все мои хорошие новости. Осталось сообщить ужасные. Твоим угодьям, отец, угрожает большая опасность.

– То есть?

– Как же… Пока о присуждении мне докторской степени знаю только я да еще ты, но скоро узнают все и, стало быть, нагрянут к нам гости. Чем будешь встречать?

– А-а… Вот ты о чем. Это, знаешь, не служба, а службишка. Можешь не беспокоиться: встретим во всеоружии, – с легкой усмешкой над собой он подумал, что и дома, похоже, выполняет обязанности зама по быту. – Не оскудели еще мои запасы в подполе.

– Вот и хорошо. В твоих талантах я, кстати, тоже не сомневалась, – польстила жена. – Теперь вот что, Андрей… Скажи, как с домом?

– А что с домом? – он не сразу понял, о чем она спрашивает, и пожал плечами. – Дом, как тебе должно быть известно, стоит на месте. Крыша не течет, окна не выбиты… Вполне готов дом к банкету.

– Но я же не о нем спрашиваю. Ну… Не о нашем же доме, а о том, куда мы переезжать собираемся. Как там? Что слышно?

Андрей Данилович нахмурился.

– Да ничего не слышно. Строится. Ты же знаешь?

– Ах, Андрюша, разве ж так можно? А вдруг его скоро заселять будут?

– Очнись, профессор. Ведь дом по плану только в октябре сдавать должны.

– Это по пла-ану… – протянула она. – А может, и раньше построят. Кто знает? Возьмут – и построят.

Андрей Данилович зажмурился и потряс головой. Захотелось бросить трубку или накричать на жену – ну зачем она бередит свежую рану, не к месту напоминает о доме, – но он сдержался и сказал:

– Разве что ради тебя только…

– Ты не смейся, Андрей. Лучше съезди и посмотри.

– Да зачем мне туда ехать, в самом деле? Что я там не видел? Балки, кирпичи? Так спасибо – я этим и на работе по горло сыт. Тащиться через весь город… А за ради чего?

– Ну, съезди, Андрюша… Посмотри. А? Ну, я прошу.

– Да ты что, ей-богу!

– Ох уж, Андрей, не можешь сделать, когда просят. Ну, съезди. Чего тебе стоит? А мне будет спокойнее.

– Вот ведь…

– Ну, Андрюша…

– Ладно, ладно, – не выдержал он. – Съезжу. Только не сегодня. Выберу время вот – и съезжу.

– Конечно… Как тебе удобней. Я же не говорю, что обязательно сегодня. Как удобней… Ну, пока. Целую.

Возле уха часто запикало. Андрей Данилович слушал мелкие неприятные гудки и болезненно морщился, пока не догадался утопить рычажок телефона.

В приемной он хмуро сказал секретарше:

– Появлюсь где-то после обеда. Не раньше.

Спустился на улицу, молча кивая встречавшимся людям, и с потемневшим лицом, все еще хмурясь, зашагал к проходной, но тут неожиданно увидел, что акации по бокам дороги остро встопорщились молодыми листочками, и в удивлении придержал шаг. Как же он не заметил листочки утром? Всегда вот так у него получается. В саду он бывает почти каждый день и, вроде, все подмечает; видит весной, как курится, парит, оттаивая, земля, а если приложит к земле ладони, то и ощущает, как она набухает, дышит, живет, и кажется, даже улавливает глубоко под почвой журчание и звон ручьев, речь земную, понимает ее и уже наперед знает, когда пора делать прививки, когда лопнут на деревьях почки, а тут вот проглядел. Как же так?

Потянувшись через кювет, он осторожно сорвал с куста клейкие листочки, потер их в руках и сунул лицо в пожелтевшие ладони. Свежий запах затеребил ноздри горечью.

– Акацией любуетесь? – внезапно послышалось за спиной.

Он выпрямился.

Позади стоял, улыбаясь, знакомый сталевар с белесыми, выгоревшими бровями и ресницами и с чуть воспаленной, красноватой от огня полоской кожи вдоль носа.

– Да тут особенно-то любоваться нечем, – ворчливо ответил Андрей Данилович и хозяйским шагом прошелся мимо кустов. – Подрезать надо было акацию. Подмолодить. Не ткнешь пальцем – сам никто и не догадается.

– Так в чем дело? Ткните.

– Сейчас уже поздно – соком кусты изойдут.

– Ну, тогда приказ на подпись директору. Так и так… Лишить виновных права выезда в лес на все лето.

– Придется, – слабо улыбнулся Андрей Данилович шутке и, прищурившись вдруг, остро глянув на сталевара, протянул: – А ведь и верно: тяжелее наказания и не придумаешь… Лишить природы… Ишь ты – догадался. А?!

2

Грушевое дерево в саду разрослось. Ветки затеняли окна, ложились на крышу дома и летом, если поднимался ветер, гулко колотили по рифленому железу тугими зелеными плодами.

На дом словно сыпались камни.

Вызревая, груши тяжело плюхались в траву, выкатывались, покачивая округлыми боками, на песчаную дорожку у дома, к бочке, стоявшей под водосточной трубой, к курятнику. В курятнике волновались куры: смотрели на груши, шумно хлопали крыльями, со звоном дергали клювами ржавую проволочную решетку. Осенью кур выпускали в сад, и они, суетливо бегая по траве, склевывали все оставшееся там после сбора. Но плодов на дереве всегда было так много, что груши еще и зимой догнивали под снегом.

Неуклюже ступая в старых разношенных сапогах и неуютно поводя плечами в узком, теснившем грудь ватнике, который он надел, потому что к вечеру стало прохладней, Андрей Данилович обогнул дом, постоял возле грушевого дерева и подумал:

«Спилить бы его да сделать в корень прививки. Или хоть крону обрезать…»

Но жаль ему было грушу: все-таки одно из первых деревьев в саду. Да и время уже упущено – весна в разгаре. Он покосился на кучу навоза, возвышавшуюся во дворе ржавым холмиком. Вот и навоз следовало привезти в сад еще с месяц назад, а то и раньше, да все недосуг было за ним съездить.

Домой еще никто не вернулся: жена сидела в клинике, теща ходила по магазинам, дочь и сын пропадали по своим делам. И хорошо – не будут мешать. Взяв в сарае ведра, Андрей Данилович таскал в них навоз вглубь сада, под яблони, там высыпал его и смешивал с землей, разрыхляя слежавшиеся комья острым ребром лопаты. Сквозной, только-только опушившийся сад, едва подернувшийся нежной зеленью, без помех продувал ветер. Дул он со стороны речки и приносил с собой ознобную свежесть еще холодной воды, но работа разгоняла по телу кровь, грела, а голова, тяжелая от служебных забот, скоро прояснилась, перестала болеть, и он уже знал, что спать сегодня будет спокойно. Последние ведра Андрей Данилович вытряхнул на незасаженное у забора место, решив поднять там под огурцы навозные грядки, постукал их краями о землю, сбивая с донышек остатки навоза, и отнес ведра на место.

Пришла вечерняя почта. Почтальон просунул в прорезь ворот конверт, и он, скользнув в щель, мягко шлепнулся на дно деревянного ящика.

Письмо было из деревни от матери. Повертев конверт в руках, Андрей Данилович вернулся в сад и сел у стены дома на сосновый комель. Отрезанный когда-то от поваленного дерева и пнем торчащий теперь под окнами, комель был гладок, как кость, с него давно отпала последняя кора, он потемнел до цвета тесаного камня и прочно – будто врос в нее – вдавился в землю. Привезли его, когда в саду росли только смородина да пламенеющая осенью рябина; сейчас же густая листва приглушала летом посторонние звуки, и здесь порой забывалось, что рядом большой суматошный город с людными улицами, с дымом далеких заводских труб за высокими крышами, с воткнутой в небо иглой телевизионной вышки. Андрей Данилович любил читать письма матери именно тут, близ деревьев, сидя на ровном срезе комля: создавалось впечатление – он не в городе, а в деревне, и не читает, а слушает, как мать рассказывает про свое житье-бытье.

Писала она о колхозных делах, об отце…

«…А старик наш и вовсе сдурел. Возил он нонешнюю зиму на своем колеснике силос на ферму, но как началась пахота, то потянулся за всеми. И поди ж ты, трактор его, хоть и самый малый, а флажок все к нему прицепляют. Один, тракторист возьми да и скажи: я, говорит, дед, украду у тебя трактор. Так отец-то наш стал на ночь-то колесник к столбу веревкой привязывать, прямо как лошадь».

Вдоволь посмеявшись над этим сообщением, Андрей Данилович вытер согнутым пальцем набежавшие в уголки глаз слезы, еще раз прочитал письмо и с тихой улыбкой откинулся спиной на темные гладкие бревна дома, покойно вытянув ноги.

Все в их роду, Лысковых, были по-своему приметны в деревне. Прадед его славился умением точно определять время сева. Сойдет, по рассказам, с дороги на пашню, возьмет горсть земли, пришлепнет ее ладонью на лысое темя, отрешенно закатит, словно слепой, под лоб глаза и, молча постояв какое-то время, скажет, пора ли сеять или пока надо выждать. Любил он еще возиться в огороде и потешал всю деревню то тыквой непомерной величины – не обхватишь, то нелепым, смешным огурцом, похожим на загулявшего – все трынь-трава – мужика, то странными помидорами, не круглыми, как у всех, а длинными, точно он упорно вытягивал их все лето… Какую пользу приносил огород прадеду? Что он пытался вырастить на грядках – за давностью лет установить трудно. Хозяйство же свое он передал сыну некрепким, кормившим плохо.

Дед тоже оставил по себе память. Он засадил яблонями беспризорный овраг, откосы которого из года в год оползали, и упрямо ухаживал за молодыми деревьями. Воспользоваться плодами своей работы он, однако, так и не успел: началась первая мировая война, деда забрали в армию, и домой он не вернулся. Но овраг и сейчас называют Лысковым садом.

А теперь вот отец… Трактор его стал уже историей колхоза, привлекал внимание и досужих заезжих и корреспондентов газет… Осиротев, отец долго батрачил, затем женился и получил надел. Увидев в соседнем селе трактор, он возмечтал вдруг купить такой же, копил и копил деньги, но смог купить только лошадь. И неизвестно, что сталось бы с его мечтой, да организовался в деревне колхоз; отца послали на курсы механизаторов, а после дали вполне современную по тем временам машину. С годами же трактор его постарел и, темный, с черной закопченной трубой и большими колесами с полустертыми зацепами, выглядел нелепо. Труба у него для верности была укреплена проволокой, а из-под кожуха зимой всегда торчала солома: отец боялся переохладить мотор. Он все возился с колесником, все что-то подкручивал, подлаживал, и трактор, наперекор всему, на зависть молодым трактористам, тянул и тянул трудовую лямку – без простоев, без длительного ремонта. Когда ликвидировали машинно-тракторные станции, отец пришел в правление колхоза, сел на стул возле печки и не двинулся с места, пока не обещали купить колесник. Благо, продали его задешево: все равно пошел бы на лом. А он и по сей день тарахтит на полях.

Удивляла привязанность, безмерная любовь отца к старой машине: на новой он мог заработать больше. «Чудит старик», – решил Андрей Данилович и по внезапной стесненности в груди, по тому, как заныло под сердцем, понял, что соскучился, истосковался и об отце, и о их доме в деревне, о сеновале со щелистой крышей, сквозь которую ночами просвечивали звезды, и даже о простой еде – о горячей картошке «в мундире» с солью и с холодным, из подпола, молоком. С умилением, но сначала призрачно, смутно, как урывки из полузабытого, по-детски легкого сна, стала вспоминаться жизнь в деревне, давно чужая уже, не его… Двор у них был просторный и чистый, обнесенный высоким тыном. Чинил как-то отец по весне тын, старые колья заменил новыми, березовыми, свежие жерди туго оплел тычинником из гибких ивовых лоз, а когда совсем потеплело и стала подсыхать земля, на одном колу вдруг ожила, зазеленела несрубленная ветка, и нестерпимо жалко было позднее смотреть, как медленно чернеют и жухнут, скручиваясь, на ней листочки. Половина двора, свободная от строений, порастала в мае упруго-мягкой, как мох, травой. Летом, раздевшись до трусов, он любил здесь лежать и печься на солнце, пока не станет жарко и не сомлеет тело, пока не зазвенит в голове, а потом пройти огородом, осторожно ступая босыми ногами по комьям земли меж грядок, перепрыгнуть через плетень и залезть в речку, всегда прохладную в этом месте, укрытую от солнца густым кустарником. За другим, пологим, берегом виднелось гумно с поломанным навесом, с конной молотилкой, с веялкой и далеко проглядывалась торная дорога. Она шла по краю пашни: жирной, синевато-черной ранней весной, летом – в нагретом золоте пшеницы, зимой – с ржавыми островками жнивья на снегу. От дальней околицы в пашню вгрызался овраг, венчавшийся Лысковым садом. Во время цветения яблонь казалось, будто опустилось туда белое облако, зацепилось за откосы оврага и парит над самой землей.

В детстве он и подумать не мог, что будет жить в городе, а не в своей деревне. Совсем пацаном, помнится, хотел стать, как и отец, трактористом, а чуть повзрослел – решил выучиться на агронома и ходить хозяином по полям: супить брови, разминать в пальцах землю, взвешивать на ладони спелые зерна. Но за годы действительной службы в армии уговорил его командир взвода поступить в военное училище и этим повернул всю его жизнь.

В новенькой форме, туго схваченной в талии необношенным, толстым, плохо гнущимся ремнем, остро режущим бока, с малиновыми кубиками на петлицах приехал он домой после учебы. Отец посадил его за стол на почетное место, туда, где в углу еще темнели следы от недавно снятых образов, а сам, до конца отвалив плетеные ворота, распахнув настежь двери, – заходи, кто хочет! – стоял в голубой сатиновой рубахе у порога и каждому гостю размашисто показывал на сына:

– Андрюха мой. Лейтенант.

Сказав так, поднимал руку и вытягивал к потолку указательный палец.

Дом в тот вечер от веселья ходил ходуном – звенели стекла, стонали половицы, сыпалась со стен штукатурка, разбиваясь о пол в муку. Пришел колхозный сторож Авдей, худой остроносый старик с петушиным хохолком на лысом багровом черепе, выпил, не моргнув, стакан водки, закусил рыжиком и сказал:

– Крестьянская наша жизнь переменчива: год гужуй, а два – портянки жуй, – посмеялся, довольный выдуманной на ходу присказкой, добавил: – А командир, можно сказать, фигура. Оклад твердый. Почет.

Все галдели и норовили выпить с лейтенантом, притиснутым вместо образов в угол.

Он пил, пока спину не стало гнуть к столу, пока сонно не набрякли веки и не налились кровью глаза. Понял: пьянеет, и с силой отстранил руку соседа со стопкой водки. Водка выплеснулась на стол, на тарелку с рыжиками. Полез, цепляясь ногами за ноги гостей, упираясь ладонями в их спины и плечи, к выходу. Его не задерживали: люди за столом уже успели забыть о нем и спорили о своих, колхозных, делах. В темных сенях его бросило на загремевшие ведра. Он оттолкнулся от стены, постоял, покачиваясь, в темноте, застегнул ворот, согнал большими пальцами складки гимнастерки с живота на спину, пригладил волосы. Во двор вышел твердо, словно собирался кому-то отдать рапорт по всем правилам строевого устава.

Спал он в ту ночь на сеновале, а утром пошел на гумно глушить работой похмелье. Стоял в распущенной гимнастерке на мягко пружинящей клади и с силой, со злостью, решив наказать себя за вчерашнее пьянство, швырял и швырял снопы вниз девчатам. Девчата подхватывали их и носили на стол молотилки. По устланной соломой площадке с кроткой покорностью ходили кругом две худые старые лошади, вертели привод, растирали копытами сухую солому в труху. Соломенная пыль поднималась в воздух, теребила ноздри, набивалась за воротник гимнастерки и колко липла к потной спине. Под конец из-под клади бросились врассыпную серые гладкие мыши, и девчата, визжа, враз приподняли подолы юбок, будто им в ноги плеснули воду.

В деревне, как и в летних военных лагерях, он просыпался рано, хотя и некуда было спешить, неторопливо шагал по росе к речке, спускался, цепляясь за кусты, на теневой сумрак вязкого берега, секунду стоял, ощущая спиной прохладный воздух раннего утра, и нырял в остывавшую перед осенью воду. Плавал, взбивая ногами на воде пену, а потом долго растирал полотенцем тело – до красноты, до пламени в груди, в спине, в икрах… Мать уже вынимала из печи хлеб, и его запах улавливался далеко на улице. Поев, он надевал старые свои штаны с заплатами на коленях и целый день стучал во дворе топором – ставил новую стайку. Ставил ее играючи, с маху вбивая гвозди по шляпку в сочную древесину бревен; стесывая углы, пускал из-под топора такую ровную стружку, что можно было подумать – работает он рубанком. К вечеру облачался в форму и шел мимо дальней поскотины, широко обнесенной пряслами, мимо солнечной березовой рощи в соседнее село – в клуб на танцы; поднимался по деревянным приступкам, открывал дверь и нарочито лениво окидывал с порога взглядом узкий длинный зал с полукругло выступавшей в дальнем конце сценой. Девушки у стен начинали оживленней обмахивать платками весело рдевшие лица, шептались и посмеивались независимо, но вместе с тем и призывно, а парни, в большинстве – его товарищи по школе, хмурились, сердито смотрели на него и расправляли плечи. Он был хорош собой, высок и строен, нежно-смугл, словно лицо покрыл несильный ровный загар, и – редкость в этих местах – черняв волосами. Танцуя, часто ловил на себе ревнивые взгляды парней и тогда нарочно прижимал девушку ближе. От жаркого в духоте помещения девичьего тела хмельно кружилась голова. Но особой симпатии он пока ни к кому из девчат не испытывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю