Текст книги "Коммунизм и фашизм: братья или враги"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 45 страниц)
Но фашистская концепция человека этим далеко не ограничивалась. Ядром того, что французский фашизм считал своим идеалом, была идеальная мужественность, концепция «homo fascista» и представление о «новом человеке», которого создаст фашистское общество. Целью фашизма, как говорил Деа, было создание «цельного человека», или, как позже сказал Бардеш, «формирование человека в соответствии с определенным идеалом». И они были убеждены, что уже имеют этот идеал. Бразильяк гордо заявил в 1941 году:
«За последние 20 лет мы пережили рождение нового человеческого типа, – столь же явно и внезапно, как картезианский герой, как энциклопедист 18-го века, как якобинский «патриот», мы пережили рождение фашистского человека. Подобно тому, как наука различает «homo faber» и «homo sapiens», мы должны представить специалистам в этой области и любителям этого «homo fascista».
Идеологи французского фашизма постоянно подчеркивали, что «это новое представление о человеке» – важнейшая часть их движения, отличающая их от их противников больше, чем все прочее10.
Действительно ли из их произведений возникает портрет «homo fascista»? Этого человека отличают энергия, мужественность и сила, – прежде всего, сила. Он смотрит на жизнь глазами Дарвина как на борьбу за существование, в которой сильный побеждает слабого. Он верит, что единственная справедливость, которая есть в этом мире, – та, «которая господствует благодаря силе», как подчеркивал Бразильяк. Поэтому он не избегает борьбы и кровопролития, а приветствует их, так как только в борьбе он действительно становится человеком. Его физическая храбрость поддерживается сильным телом. В мирное время он – закаленный спортом атлет. Но он не эгоцентрический индивидуалист, так как он осознает, что цельность своей личности он обретает только в группе, поэтому он уважает сплоченность, дисциплину и авторитет. Это человек действия, воли и характера, короче, герой, не зависящий от истории, а сам определяющий историю.
Этим, говорили защитники фашистского человека, он резко отличается от марксистского или демократического человека. Люди от природы не добры и не равны. В истории нет неизбежного прогресса и она не определяется только экономическими условиями. Главное заблуждение марксизма заключается в предположении, будто человечество – продукт одних материальных сил и сам человек не что иное как «ограниченное число фунтов органического материала». В противоположность марксизму фашизм признает в истории «человеческий фактор» и роль динамичных личностей. «Фашизм – говорил Дриё – превосходит социализм своим мнением о человеке». Бардеш писал:
«Фашизм не дает, в отличие от коммунизма, объяснение мировой истории; он не дает и ключа, с помощью которого каждый может расшифровать действительность. Он не верит и в судьбу, а наоборот, отрицает судьбу и ставит на ее место волю человечества и веру в то, что человек сам определяет свою судьбу… Фашизм оценивает события и людей в соответствии со своим особым представлением о человеке».
Это представление о человеке, как настоятельно подчеркивалось, имело мало общего с тем, что хотели сделать из человека демократы. Демократическая теория восхваляет человеческие существа, которые, хотя и умеют читать, не имеют морали, стремятся к удобствам и безопасности, а не к героической жизни, ярко выраженных индивидуалистов с обостренным чувством собственной выгоды, не признающих общество чем-то большим, чем их собственное Я. Фашизм хочет «взорвать броню этого эгоизма», – писал Поль Марион в своей Программе ППФ (1938 г.) и возродить «радость риска, веру в себя, коллективизм, радость общего порыва и воспоминания о той единодушной вере, которая позволила Франции построить кафедральные соборы и совершить чудесные деяния».
У демократических стран нет этого прекрасного идеала и поэтому им не удастся, в отличие от фашистских обществ, выдвинуть из своей среды героев. И большинство консерваторов, даже роялистская Аксьон Франсез, лишь редко приближаются к этому идеалу, так как они погрязли в материалистическом эгоизме и буржуазном декадентстве, и у них, как думал Дриё, нет динамики и необходимой жестокости: «Монархист никогда не станет настоящим фашистом, потому что он не современен: у него нет жестокости, варварской простоты современного человека».
Более чем что-либо другое, это возвышенное представление о человеке привлекло в 30-х годах к фашизму таких людей, как Дриё и Бразильяк, и определило их дальнейшую судьбу. Оно было одним из мотивов сотрудничества с немцами после 1940 года. У них было нечто общее с нацистами и это общее при принятии решения перевесило различия. Потрясенные быстрым поражением Франции и убежденные, что их соотечественники доказали этим свое вырождение, они обратили свои взгляды на немцев, которые принесли французам новый идеал, достойный того, чтобы на него ориентироваться; Дриё называл этот идеал «гитлеровским человеком», имея в виду новый тип победоносных немцев, создавших III Рейх. Как говорил позже Бардеш, нацизм был тогда для него и его друзей не только лучшим средством борьбы против коммунизма и либерализма, но, даже если немцы проиграют войну, нет другой возможности воплотить «новый образ человека», который воплощали в себе нацисты. Такие люди как Бардеш, сотрудничали с немцами не потому, что были целиком согласны с их идеологией: их привлекали личные качества оккупантов, их жизненная энергия, сила и воинская доблесть. Даже в 1945 г., когда все было потеряно и нацизм был погребен под горой военных преступлений, Бразильяк писал в тюрьме, в ожидании казни, оправдывая свои дела, о том яростном сопротивлении, которое немцы оказывали союзникам:
«Проявив твердость по отношению к другим, Германия в эти годы доказала, что она может с такой же твердостью отражать удары, наносимые другими. Она убедительно доказала свою жизнеспособность, приспособляемость, храбрость и свой героизм. Хотя его города сжигались фосфорными бомбами, сеть народ собрался с силами, и в завоеванные странах, из которых их американские и русские войска, наконец, выгнали, немецкие солдаты, отрезанные от своих и предоставленные самим себе, сражались с энергией обреченных; они были единственными, чьи души оставались верными, и это восхищает… Невозможно, чтобы такие достоинства были навсегда потеряны. Они входят в общую сокровищницу нашей культуры».
Остается последний вопрос: был ли французский фашизм вообще идеологией? Был ли он, как утверждают некоторые ученые, в первую очередь, всего лишь «лихорадкой», движением без явных целей и серьезной доктрины, т. е. движением, для которого, по словам профессора Вебера, «конечный результат действия был менее важен, чем само действие», движением, у которого не было плана или планов, намеченных первоначальной доктриной? Был ли он, как думают эти ученые, в основном, романтической авантюрой, сентиментальным, эмоциональным порывом, участники которого «больше интересовались жестами, чем доктриной», уделяли больше внимания стилю, чем сути, и в результате оказались в положении, при котором их отношение к политике было скорее иррациональным, субъективным и эстетическим, чем реалистическим, объективным и постоянным?11 Трудность с использованными здесь прилагательными заключается в том, что они могут выражать противоположное.
Во-первых, все идеологии, несомненно, имеют определенное эмоциональное содержание, которое влияет на их доктрины или даже вдохновляет их. В этом плане французский фашизм не представляет ничего особенного. «Воспринимать политические идей как плод чистого разума, значит, приписывать им столь же мифическое происхождение, как Афине Палладе, – сказал однажды сэр Льюис Намир. – Важны, прежде всего, лежащие в основе эмоции, музыка, для которых идеи – только либретто, часто гораздо худшее, чем музыка».
Во-вторых, большинство идеологий имеет то, что можно назвать субъективным представлением о хорошем общественном строе (все системы ценностей в этом смысле, собственно, субъективны). Кроме того, большинство идеологий имеет свою эстетику Разумеется, такой человек, как Бразильяк, говорил о фашизме как о «поэзии» и был очарован поэтическими образами молодых людей, сидящих ночью вокруг костра, массовыми собраниями и подвигами прошлого. Но свою концепцию жизни имел и марксизм в бесклассовом обществе, и консерватизм со своей идиллией священного прошлого. Украшенное символами представление о «хорошем обществе», которое идеологи не отождествляли с современным обществом и современной объективной реальностью, не является особой чертой французского фашизма и не может быть отброшено просто как «субъективизм» и «эстетизм». Наконец, французский фашизм известен своим прославлением реализма и прагматизма, равно как и «романтическими» формами выражения. Его вера в то, что сильный побеждает слабого и что сила и есть право, его презрение к интеллектуалам, сидящим в башне из слоновой кости и не имеющим никаких контактов с конкретной реальностью, его постоянные указания на необходимость противостоять жестоким фактам жизни, отождествление насилия с мужественностью и его презрение к «романтикам», не желающим пачкать руки о политику, – все это были основные аспекты фашистского «реализма».
Мнения насчет того, имели ли французские фашисты, будь они реалистами или романтиками, четкую идеологию и относились ли они к ней серьезно, разделились. Хотя такие интеллектуалы-литераторы, как Дриё и Бразильяк, часто делали большой упор на духе фашизма, чем на его программах, и даже Дорио признал однажды, что доктрины ППФ «недостаточны и бессильны» по сравнению с энергией и силой ее членов (этот упор на духе, а не на доктринах значительно облегчил французским фашистам в 20-х и 30-х годах внедрение в ряды консервативных правых и в свою очередь проникаться консервативным духом), было бы неверным, однако, делать отсюда вывод, что французский фашизм был только «лихорадкой». Его партийные программы занимали четкие позиции по важнейшим внешне – и внутриполитическим вопросам, и даже если некоторые его доктрины называют романтическими, они тем не менее остаются доктринами.
Как уже отмечалось, французскому фашизму претило все декадентское, и его культ энергии и силы имел важные последствия для его доктрин. Не только Франция должна снова стать сильной страной, но и должно быть создано новое общество, чтобы воспитать новый тип человека. В этом пункте французские фашисты были такими же доктринерами, как Ликург, который поставил перед собой задачу, с помощью законодательных мер создать нового спартанского человека. Кроме сословий и авторитарного государства, французские фашистские писатели требовали «революции тела», увеличения числа спортивных команд, групп следопытов, туристских союзов, молодежных турбаз, стадионов и, прежде всего, заменить крупнейшие города Франции колониями, рассеянными по всей стране и соединенными сверхскоростными средствами сообщения. Только если освободить тела французов от обесчеловечивающего воздействия чисто городского существования, писал Дриё, они преодолеют и духовное декадентство. «Благодаря нашим усилиям, – говорил Поль Марион из ППФ, – Франция летних лагерей, спорта, танцев, туризма и коллективных экскурсий оттеснила Францию аперитива, табачных киосков, партийных съездов и долгих обеденных перерывов». Согласно Дриё, важней всех прочих реформ фашизма та, которую он называл физической:
«Физическая реформа человека должна быть нашей самой непосредственной, самой неотложной задачей, и она должна проводиться в соответствии с экономической реформой, а реформа экономики должна ориентироваться на требования физической реформы (основной программы фашистской революции)».
Французский фашизм действительно имел, таким образом, не только четкую идеологию, которая со временем должна была стать еще более четкой; эта идеология была высокоморальной и совершенно серьезной. Несмотря на прославление реализма и силы, в этой идеологии больше всего бросается в глаза ее морализм, непримиримое возмущение всем, что осуждалось как декадентство, и усердное стремление истребить греховность (т. е. слабость) везде, где она встретится. Бардеш, например, отмечает в своей книге «Что такое фашизм?», что ни один режим не интересовался «моральным здоровьем» общества больше, чем фашистский, и что по этой причине фашизм занимался «систематическим искоренением всего, что лишает мужества, загрязняет или вызывает отвращение». Демократии же известны своей моральной распущенностью:
«Демократии допускают, что все аспекты жизни могут подвергаться любым влияниям, любым инфекциям, действию любых зловонных ветров, и никакие плотины не возводятся на пути декадентства, отчуждения и посредственности. Они хотят, чтобы мы жили в степи, где каждый может на нас напасть. У них есть лишь один чисто негативный лозунг: защита свободы… Чудовища, которые обитают в этой степи, крысы, жабы и змеи, все сползаются в одно болото… Посредственность действует на людей как ад, а демократии набивают ее образованием, не указывая ни цели, ни идеала; это духовная чума нашего времени».
Этот вид морализма побудил многих французских фашистов вызвать к себе всеобщую вражду и даже пойти на смерть ради своего дела, но он же привел их к тому, что они одобрили ряд самых авторитарных и низких политических деяний своего времени.
Глава 4. Фашизм в Италии: «Вторая волна»
Адриан Литтелтон
Захват власти фашистами был долгим процессом. Начавшись осенью 1921 г. с частичного разрушения местных административных механизмов или овладения ими, он окончательно завершился лишь после реформы Палаты депутатов в 1928 г. Однако в этом медленном процессе решающую роль сыграли два драматических «скачка». Первым был, несомненно, поход на Рим, вторым – конец кризиса, вызванного убийством Маттеотти, в январе 1925 г. Речь Муссолини 3 января означала разрыв между конституционным режимом и диктатурой. Эти два скачка весьма различны между собой. Поход на Рим был кульминацией медленного процесса перехвата власти у государства, тогда как поведение Муссолини в январе 1925 г., его отступление, казалось первоначально роковым распадом его власти и всего фашистского движения и началом новой фазы, «второй волны» фашизма.
Как могло убийство депутата от оппозиции через 18 месяцев после похода на Рим поставить под угрозу основы власти Муссолини? Дело в том, что без существования парламентской оппозиции, частично свободной прессы и частично свободной администрации весь кризис, вызванный убийством Маттеотти, был бы немыслим. Кроме того, это убийство было в определенном смысле характерно для режима, который не мог применять легальные санкции против своих противников. Фашистские вожди продолжали считать террор необходимым, но были не в состоянии взять на себя всю ответственность за него. Самое важное в речи Муссолини 3 января заключалось в том, что он сделал этот решающий шаг:
«Я заявляю… что я и только я беру на себя политическую, моральную и историческую ответственность за все, что произошло… Если фашизм был преступным заговором, если все насилия были результатом определенной исторической, политической и моральной обстановки, то ответственность за это лежит на мне»1.
Фашизм считал себя революционным движением, но смысл этой революции оставался неясным. Когда отмечали годовщину похода на Рим, Муссолини хвастался, что «фашистская революция достигла своей цели», но когда он перешел к перечислению заслуг фашизма, получился перечень того, что не сделано. Фашизм не разрушил авторитет ни монархии, ни церкви, ни даже парламента, не ввел и чрезвычайные законы2.
Если экстремисты в партии сожалели об отсутствии репрессивного законодательства, то умеренных или «ревизионистов» беспокоила неспособность фашизма создать административную основу для осуществления своей власти. На Национальном совете партии в августе 1924 г. один делегат задал вопрос: «Что нового принес с собой фашизм? На что опирается утверждение, будто пути назад нет? Ни на что!»3. Еще до кризиса, вызванного убийством Маттеотти, насаждался официальный оптимизм, и такого рода откровения стали более редкими, но все же имели место. Единственным нововведением фашизма было создание милиции, но ее статус и будущее оставались неясными, и шел спор между теми, кто хотел свести ее значение до безобидной роли резерва на случай чрезвычайной ситуации и школы подготовки кадров для регулярной армии, и теми, кто хотел усилить ее политический характер.
Успех на выборах 6 апреля 1924 г. мог окончательно узаконить господствующее положение фашизма в государстве и по окончании неопределенного конституционного положения сделать возможным нормализацию или возврат к легальным методам, что было центральной темой политических дискуссий. Но окончание переходного периода фашистского правления имело и свои недостатки. Стало трудней и дальше откладывать принципиально важные решения. Вопрос о том, какую окончательную форму примет фашистское государство, стал актуальной политической проблемой. Станет ли новая легислатура, как надеялись либералы, окончательным возвратом фашизма к Конституции и законности или вместо этого будет созвано Конституционное собрание для создания нового фашистского государства? Во втором случае было непросто определить план намерений.
Трудность придания фашизму окончательной формы, а также его нелюбовь к дисциплине и стабилизации нельзя было объяснить одними практическими трудностями при проведении той или иной реформы. Даже репрессивному законодательству, которого требовали экстремисты, не удалось бы сразу же выполнить «революционные» требования движения, что ясно показали события 1925-26 годов. Существовало принципиальное противоречие между таким рациональным и консервативным понятием, как восстановление авторитета государства, и той иррациональной активностью, которая толкала фашистское движение вперед. Идеи конституционной реформы или какой-либо четкой организации противоречили их менталитету или, как минимум, считались неважными. Писатель Камилло Пеллицци, который очень умно критиковал потом неспособность фашизма осуществить поворот к технократии, к руководству менеджеров, очень красноречиво описывал эту позицию: «Фашизм боролся за принцип авторитета, но не авторитета писаных законов или конституционной системы». «Настоящий фашизм испытывает инстинктивную неприязнь к кристаллизации в государство… Фашистское государство это не столько государство, сколько движущая сила»4.
И это была позиция не только немногих интеллектуалов; вождь группы раскольников, которые взбунтовались против «фашио» в Пистойе, назвав себя «Старой гвардией», заявил: «Мы, фашисты, никогда не должны терять динамику, которая относится к числу наших самых характерных признаков; застыть в статичной позиции, что недавно произошло, означает для нас отрицание фашистской идеи»5. Можно говорить о некоей идеологии «сквадризма», которая стремилась скрывать и запутывать простые реалии и заменять их мистификациями.
Для настоящего восстановления авторитета государства было, прежде всего, необходимо уменьшить власть местных фашистских вождей, т. н. «расов». Однако сделать это было непросто. В принципе, сам Муссолини хотел бы взять расов под контроль; в октябре 1923 г., если не раньше, он пришел к убеждению, что в его собственных интересах, как руководителя государственного аппарата, восстановить его власть над партией. Этот шаг не был очевидным: разве Муссолини не был также вождем партии? Но партия показала свою неспособность контролировать местных вождей. Чистые кризисы центральных органов партии, которые постоянно образовывались, распускались, расширялись, сокращались, переименовывались и снабжались большими или меньшими полномочиями, доказывали трудность превращения фашистской партии в единое целое. В определенном смысле поход на Рим даже осложнил проблему. До него необходимость борьбы вынуждала движение к определенному единству действий; теперь этой центростремительной силы не было; к этому добавилось соперничество за посты. Совершенно ясно видел это Дж. Боттаи, самый тонкий аналитик внутренних трудностей фашизма: «В то время как однородность более или менее возможна в партиях, образованных на основе четкой программы, в партии, которая пополняется молодыми кадрами в атмосфере разгара страстей, она почти невозможна. Пока активны сильные чувства, можно объединить людей разных типов; спокойная обстановка снова оживляет их различия»6.
В 1923 году шла интенсивная борьба за власть внутри фашистского движения, как на национальном, так и на местных уровнях. Центральное руководство пыталось либо назначать вождей в провинции, либо ослабить их власть, но вследствие этого наиболее могущественные «расы» стали прилагать еще больше усилий для увеличения своего влияния на центр. В результате усиливалась всеобщая смута и неуверенность. Современники говорили о кризисе фашизма7.
Собственно, кризис начался не с убийства социалистического депутата Матгеотти, а с его речи в парламенте 30 мая 1924 г. Тогда была озвучена идея выхода оппозиции из парламента («авентинский вариант»), тогда же начались фашистские контрмеры, «вторая волна» нелегального насилия или репрессивного законодательства. Циркуляр, который Чезаре Росси8 разослал в день этой речи фашистской прессе, приказывал редакторам разоблачить «втайне задуманный» план оппозиции по подготовке выхода из парламента: «Эти планы направлены на то, чтобы создать угрозу нормализации национальной жизни, на которую все давно надеялись и которая теперь достигнута, вызвав неизбежную и законную реакцию фашистского режима в нужный момент»9. Но убийство сделало такую реакцию невозможной. Согласно его собственной версии, Росси предложил Муссолини сразу же взять на себя ответственность за это преступление, что тот и сделал позже, 3 января 1925 года10. Но Муссолини чувствовал себя слишком слабым для такого рода действий. Оппозиция одержала большую моральную победу; вопрос был в том, сможет ли она превратить ее в политическую. Как известно, этого не случилось, но, чтобы понять позицию Муссолини и фашистского движения, необходимо задаться вопросом, какие шансы могла иметь оппозиция в случае успеха.
Нельзя было полностью исключить применение насилия. В момент большой политической смуты шансы на успех имел путч небольшой и решительной группы людей из самого ближнего круга, хотя и это решение имело свои трудности. Но самая большая опасность для Муссолини исходила от легальной оппозиции. Задним числом известно, что она была обречена на поражение из-за позиции короля, но тогда этого еще не могли знать. Муссолини боялся трех вещей. Первой была враждебность опытных государственных деятелей, но, как показали дальнейшие события, враждебные фашизму Джолитти, Орландо и Саландра имели мало влияния на короля. Второй угрозой был распад парламентского большинства Муссолини. Если бы откололись либералы, фронтовики и другие группы, у фашистов осталось бы лишь шаткое большинство, да и среди фашистских депутатов был рад таких, у кого могли отказать нервы в случае крайних мер или могла возмутиться совесть. Наконец, опасность исходила и от самого кабинета. Муссолини пришлось расширить правительство, включив в него двух либералов, потому что грозили отставкой четверо его министров – Овильо, де Стефани, Федерцони и Джентиле11. Газета «Джорнале д'Италиа» утверждала 5 июля, что «ситуацию контролируют сторонники законности. Есть кабинет, который никогда не пойдет на революционные меры». Позже эта газета взывала к «восьми министрам – сторонникам законности»12. В этих надеждах был большой элемент иллюзии, но верно, что Муссолини тогда мог рассчитывать на полную поддержку только одного члена кабинета – Чиано.
Только этими опасностями можно объяснить колебания в политической стратегий Муссолини. Сначала он склонялся в сторону экстремистов. Ему нужно было сохранить все оставшиеся у него силы, а это означало зависимость от энтузиазма провинциальных масс и вооруженной милиции. Высшей точкой успеха экстремистов был Национальный совет партии в августе. Принятые на нем резолюции означали решительный формальный разрыв фашизма с либеральным государством.
Однако, после того, как Муссолини достиг своей цели, объединив партию вокруг программы конституционной реформы, которая имела мало значения для фактической политической ситуации, он попытался вернуть потерянную или шаткую поддержку либералов. Но часто эффективный метод кнута и пряника не годился в новой политической ситуации. Напряжение было слишком велико, недоверие нельзя было преодолеть с помощью одних обещаний, и ту поддержку, которая была утрачена вследствие ставки на экстремистов на первом этапе, можно было вернуть только пойдя на серьезные уступки.
В комментарии к посланию Муссолини к фашистской партии от 30 ноября газета «Джорнале д'Италиа» от 2 декабря 1924 г. поясняла, почему ее оппозиция теперь непримирима: между июнем и нынешним днем «имел место ряд действий и выступлений Муссолини, которые находятся в полном противоречии с духом его речи перед Сенатом в июне или данного послания… Премьер-министр во вчерашнем документе и в своем недавнем выступлении перед Палатой ведет себя не как человек, живущий своими убеждениями, а как политик, вынужденно меняющий свою тактику, чтобы не потерять власть».
Но и в другом важном плане прежняя тактика Муссолини усиливала напряженность. В крайне опасном напряжении находились и сами фашисты: это было необходимо для устрашения, однако пошатнувшиеся позиции фашизма затрудняли теперь для Муссолини более, чем в прошлом, его заботу о том, чтобы энтузиазм его сторонников не перехлестнул через край. Первая экстремистская фаза имела к тому же ощутимые последствия. Провинции стали играть главенствующую роль в партийном руководстве, а их признанным вождем стал Фариначчи.
Таковы были причины кризиса политики Муссолини в конце ноября. С одной стороны, фашизм оказался в изоляции, с другой стороны, тот очевидный факт, что отток сторонников не прекращался, подрывал доверие фашистов к своему руководству и грозил тем, что руководство совсем утратит власть над движением. Единственный выход для Муссолини заключался в том, чтобы использовать растущее напряжение для того, чтобы утвердиться в роли человека, который один только может преодолеть кризис. В этой связи важна оценка, которую дал Массимо Рокка, хотя она относится к периоду до убийства Маттеотти. В разговоре с Карло Бацци Рокка сказал: «Мы были едины в том, что Муссолини для монархии – подлинная гарантия от скрытой угрозы гражданской войны»13. Об этой угрозе Муссолини говорил и публично 30 декабря 1924 г., когда стали требовать его отставки: «Я готов уйти, но лишь затем, чтобы потом выйти на улицу»14. Легальные репрессии оправдывались тем, что это единственное средство избежать «второй волны» нелегального насилия. В своей речи 3 января Муссолини заявил: «Если бы всего лишь сотую часть той энергии, которую я использую для обуздания фашизма, я направил на то, чтобы предоставить ему свободу действий, то… Но в этом нет необходимости, так как правительство достаточно сильно, чтобы подавить Авентинское восстание». Никто не воспринял эти слова как аргумент, но как угроза они возымели действие15.
Если Муссолини включил угрозу «второй волны» в свою стратегию, из этого не следует, что она всегда была лишь элементом его планов, тщательной оркестровки его главной темы. Нельзя было возразить, что эта угроза выдуманная, но ее осуществление, если бы она опередила полицейскую реакцию, могло иметь роковые политические последствия; министры ушли бы в отставку и королю и армии пришлось бы вмешаться для восстановления порядка. Поэтому для Муссолини было важным, чтобы правительство приняло меры первым и воспрепятствовало недисциплинированным террористическим актам провинциальных фашистов или милиции. Эти акты могли бы привести к краху фашизма и в любом случае повредили бы репутации Дуче в его собственном движении. В этой связи можно сказать, что угроза экстремистов, что они сами возьмут закон в свои руки, была решающим фактом, заставившим Муссолини принять то решение, которое он принял.
К концу ноября он все больше брал курс на нормализацию. Его намерения столь серьезны, что он наткнулся на упорное сопротивление внутри партии. Коммюнике о заседании Большого совета 20 ноября констатировало, что дискуссия о новых политических директивах Муссолини была особенно долгой и возбужденной. Несколько дней спустя Чарлантини, член Директории партии, запустил странный пробный шар. В интервью газете «Джорнале д'Италиа» (27 ноября) он заявил: «Фашизм это феномен, который не может быть исчерпан судьбой одной партии… нынешняя форма фашизма просуществует, может быть, год или пять лет». Тех, кто считал, что Муссолини хочет спасти свою позицию за счет партии, это, конечно, не успокоило16. Фашистская революция была объявлена оконченной, и энергия движения сосредоточивалась теперь на требовании новой амнистии17. Широко распространились пессимистические настроения, которых не избежал даже брат Дуче, Арнальдо. В одном письме, в котором он благодарит Микеле Бьянки за подарок, он писал, что этот подарок был особенно желанным «в те дни, когда большая часть наших людей разбегается, и мы переживаем за программу, над которой мы работали и за которую ручались. Не утаю от Вас, что я уже много месяцев нахожусь в крайне трудной ситуации… но битва еще не окончена»18.
Ситуация ухудшилась вследствие неожиданного удара. Бальбо, главнокомандующий милиции, был вынужден уйти в отставку в результате разоблачений, сделанных в ходе его клеветнической кампании против газеты «Воче Репуббликана». Муссолини, который сам был замешан в это дело, принял отставку Бальбо, послав ему дружеское письмо, что усугубило скандал. Вероятно, он решил в любом случае заменить Бальбо одним бывшим генералом регулярной армии, но вместо того, чтобы ему поверили вследствие этой инициативе по «нормализации», создалось впечатление, что Муссолини действовал вынужденно19. Внутри фашистского движения Бальбо был очень популярен, поэтому последствия его отставки были серьезными, особенно в рядах милиции, которая сыграла важную и вполне определенную роль в событиях, которые привели к 3 января.
Дело Бальбо акцентировало противоречия в политике Муссолини. Чтобы умиротворить консерваторов, необходимо было придать милиции национальную и военную роль, но для этого требовалось сотрудничество армии, которая не была готова дать свое согласие без определенных гарантий. Муссолини вдруг оказался в Сенате под перекрестным огнем критики военных и консерваторов и офицеров милиции, которые отстаивали ее интересы. Та настойчивость, с которой влиятельные представители армии, генералы Джардино, Цупелли и Кавилья20 выдвигали свои требования, отражали их серьезную озабоченность тем, что существует весьма значительная вооруженная сила, не подчиненная, по сути, никакому эффективному контролю. Мог ли Муссолини быть уверен, что он контролирует свою недисциплинированную частную армию? Даже если успешный переворот был невозможен, милиция при поддержке остального фашистского движения могла устроить кровавый период междуцарствия.







