Текст книги "Черный феникс. Африканское сафари"
Автор книги: Сергей Кулик
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
Великая жатва мирных лет. – Зарождение светской живописи. – Хайлу – «африканский Рафаэль». – Яред, который пел, не ведая о боли. – Народный лубок украшает дворцы. – Паркеты из слоновой кости и зеркальные стены. – Ытеге участвует в поэтических турнирах. – «Возделывать землю, дабы книгочеи были сыты». – Рукописные сокровища озера Тана. – Попытки поднять культуру и эстетику африканского быта. – Тайное становится явным. – Дж. Брюс: «Гондэр уподобился сплошному склепу». – Цветы к памятнику…
– Четверть века мирного правления куарийцев лишний раз доказывает, сколь многого может достичь народ, не растрачивающий свои лучшие силы на войны, – говорит Афеворк. – Их не знавшая кровопролитий и бессмысленных разрушений эпоха вошла в эфиопскую историю как одна из наиболее ярких и, я бы даже сказал, красивых страниц. Как художнику этот период эфиопской культуры мне кажется наиболее интересным расцветом нашей национальной живописи. Привлеченные в столицу мастера создали свою, неповторимую по колориту гондэрскую школу живописи, подняли на новую ступень те открытия и достижения, которые были сделаны великими мастерами «золотого периода» эфиопского средневековья.
На мою просьбу подробнее рассказать о гондэрской школе А. Текле говорит:
– Как и в Лалибэле, местные художники отдавали предпочтение искусству настенной фрески и книжной иллюстрации-миниатюры. Однако это было не застывшее в своем развитии искусство. Гондэрские мастера смело отходили от средневекового канона. Просвещенная, вольная атмосфера, которая царила в те годы, позволила им выйти за рамки религиозной тематики. Именно здесь, в Гондэре, родилась светская эфиопская живопись, да и светское национальное искусство вообще. Появились новые жанры: художники начали изображать на портретах современников, обратились к историческим, в первую очередь батальным, сюжетам.
К сожалению, сохранилась лишь небольшая часть того, что некогда украшало замок Иясу. Однако и этого достаточно, чтобы понять: эфиопская живопись во второй половине XVIII века была на взлете, – воодушевленно рассказывает Афеворк. – «Африканским Рафаэлем» называли европейские визитеры аббу Хайлу, имевшего в Гондэре многочисленных учеников и последователей. Посмотрите, как смело расцветили они свою палитру. Если лалибэльские фрески отличает колористический аскетизм, одноцветие фигур, однообразие лишенного декора фона, то гондэрцы смело начали использовать всю цветовую гамму, обыгрывать световые контрасты, украшать задние планы.
Это особенно хорошо видно на уже известном нам полотне, запечатлевшем казнь Криштована да Гамы мусульманами. Сочные, яркие краски этой картины сближают ее с народным лубком.
К сожалению, не дошло до нас имя гондэрского мастера, создавшего фреску о легендарном Яреде – музыканте из народа, еще в аксумские времена, при Калебе, разработавшем каноны церковной музыки. На огромном настенном изображении Яред запечатлен в тот момент, когда он пел ныгусэ нэгэст. Калеб был так заворожен и пленен его дивным исполнением, что не заметил, как облокотился на царский жезл, острый наконечник которого случайно вонзился в ногу Яреду. Великий музыкант был настолько увлечен, что даже не чувствовал боли, в то время как алая струйка крови стекала на землю.
– А как выглядело убранство дворца при куарийцах? – спросил я у Афеворка.
– Видите, кое-где на голых каменных стенах белеют небольшие бумажки. Это – подсказки вашему воображению. На них надписи: «Здесь висел украшенный драгоценными камнями щит Иясу Второго»; «На этом месте стояла фигура эфиопского воина в полный рост, вырезанная из черного дерева». А эта бумажка даже рассказывает нам о паркете дома. Он был из розового палисандра, богато инкрустированного слоновой костью.
Многое, конечно, приходится домысливать. В архитектуре замков куарийцев нет былого средневекового аскетизма, и это наводит на мысль, что их внутреннее убранство носило, если хотите, даже легкомысленный характер. Именно применительно ко дворцу Иясу II, когда речь заходит о гондэрских сооружениях, можно говорить об очевидном иностранном влиянии. Известно, что куарийцы дали приют в Эфиопии грекам – беженцам из Смирны, подвергавшимся дома гонениям на религиозной почве. Среди них было немало ремесленников – они-то и создали пышный, явно нарушающий эфиопскую традицию декор дворца. Появился даже зал, верхняя половина стен которого была сплошь облицована венецианскими зеркалами. Другая комната полностью, включая полы, была облицована слоновой костью. Кремовые паласы и бархатные шторы для нее доставили из Фландрии.
Да и сама жизнь стала более светской, страна как бы избавилась от мрака религиозного фанатизма. В значительной степени, наверное, это можно объяснить тем, что куарийцы в отличие от амхарских и тигрейских феодалов традиционно не были связаны с церковью.
При этом Мынтыуаб и Иясу отнюдь не были атеистами, они отлично понимали все выгоды, которые дает их собственной власти союз с церковниками. И поэтому всячески укрепляли и поддерживали их авторитет. Однако делали они это не путем усиления церковного мракобесия времен Зэра-Яыкоба, а путем активизации культурного, просветительского начала в деятельности церкви. Известно обращение Иясу II к монахам, в котором он просит «сделать так, чтобы внешним видом своим не походить на диких деревенских колдунов» и «одеваться подобающе роли духовных наставников» его подданных, дабы «одной внешностью внушать уважение к себе, а следовательно, к Богу». В этих целях были введены торжественные, соответствующие духовному сану одеяния, позолоченная обувь. Более красочными и внешне привлекательными стали церковные обряды.
Многозначительным штрихом к картине той духовной атмосферы, в которой жил Гондэр, стало нововведение Мынтыуаб. Еженедельно, после воскресной службы, красавица ытеге устраивала в своем дворце приемы, на которые приглашала представителей высшего духовенства, теологов, поэтов, музыкантов. Воздав должное искусству царских поваров, гости выходили на «террасу споров», где при активном участии императрицы разгорались жаркие диспуты на богословские темы. Их прерывал лишь ужин, после чего собравшиеся состязались в поэтическом мастерстве. В соответствии с канонами эфиопского стиха в стиле «кыне» они сочиняли импровизации, полные многозначительных иносказаний. Нередко к гостям присоединялся и молодой Иясу II.
Тут же, на «террасе споров», ученые и грамотеи получали императорские заказы на переводы арабских, греческих и византийских книг на геэз. Иясу составил длинные списки наиболее выдающихся произведений христианских авторов, с которыми надлежало ознакомиться его придворным. Переведенные книги затем переписывались в нескольких экземплярах дворцовыми писцами, после чего передавались на вечное пользование в монастыри. Самая большая коллекция рукописей была собрана в ныне знаменитом монастыре Святого Гэбрыэля на озере Тана.
По преданию, посетив как-то монастырь, Иясу настолько проникся «мудростью времяпрепровождения над книгой в тиши острова», что решил создать там богатейшую библиотеку. Он приказал свозить на остров все ценные книги, сохранившиеся в других монастырях и соборах. По всей стране распространилась слава о богатом книгохранилище, куда приезжали ученые со всех концов империи. Чтобы помочь им, император приказал построить на берегу озера деревню, послал туда своих крепостных и велел «возделывать землю, дабы книгочеи всегда были сыты». Каждый, кто отправлялся в библиотеку, мог запастись в этой деревне продовольствием за счет казны, погрузить его в лодку-танкуа и на ней добраться до монастыря.
На такой же лодке-танкуа, сплетенной из папируса, путешествовал и я от одного острова озера Тана к другому. Приветливые монахи в черных рясах из монастыря святого Гэбрыэля рассказывали, что в былые времена на харчах Иясу некоторые читатели проводили в библиотеках год, а то и два. Собранные под монастырскими сводами книжные богатства настолько велики, что над ними можно просидеть всю жизнь, и то прочитаешь лишь их малую толику. Раскрывая передо мной замки старых кожаных фолиантов, украшенных драгоценными камнями, перелистывая золоченые страницы, показывая дивные по колориту древние миниатюры, монахи сетовали на то, что к большей части этих книг уже никто не прикасался лет сто. А это значит, что богатейший пласт источников по истории Эфиопии все еще остается неизученным. Немалые богатства хранятся и в других островных монастырях и п устынях озера Тана.
Щедро поощрялись и те, кто хотел учиться. Рассылаемые из Гондэра во все концы страны глашатаи систематически оповещали население: каждый, кто хочет познать грамоту в столице, будет получать там бесплатный обед. Преуспевших в обучении переводили на лучшее довольствие, отстающим еду урезали. Мысля современными категориями, можно сказать, что, переходя из класса в класс, ученики имели перспективу значительно улучшить свой рацион.
Тот, кто проявлял способности в стихосложении, получал из императорского дворца душистый тэдж. Серьезно засевшим за изучение книг оттуда присылали даже виноградное вино.
Обычай пить вино, кстати, возродился в послеаксумской Эфиопии тоже при куарийцах. Разбивая вокруг Гондэра парки, Иясу приказал свезти в его окрестности множество экзотических растений из Египта, Йемена, Индии. Была среди них и виноградная лоза. Через несколько лет после того, как ее посадили, кто-то из местных армян приготовил из первого гондэрского винограда красное вино и угостил им Иясу. Напиток так понравился императору, что тот приказал разбить виноградники повсюду, где способна расти «диковинная ягода».
Со временем лоза настолько прижилась в Эфиопии, что с заброшенных виноградников переселилась в горные леса, образовав там непроходимые заросли. Привился и обычай пить вино, причем в таких количествах, что сто лет спустя ныгусэ Теодорос II приказал уничтожить виноградники по всей стране, поскольку «слабый дух человека не может без вреда для себя воспользоваться опьяняющей влагою винограда». Сохранение лозы каралось отсечением пальца на правой руке.
По инициативе ытеге на границе Адисс-Алема и Гондэра была сооружена мастерская, в которой каждый направляющийся в столицу крестьянин мог заказать себе сандалии. Оплачивалась лишь работа, кожу в мастерскую доставляли бесплатно из царской скотобойни. Мынтыуаб запретила также есть руками во всех общественных местах, особенно на рынках. Незадолго до смерти она поняла все те опасности, которые в условиях тропиков таит в себе питье сырой воды. Монахов она неоднократно просила объяснять населению смысл и значение кипячения.
В северных окрестностях Гондэра ытеге построила женский монастырь, в названии которого – Кускуам – слышится что-то индейское. Сейчас от него остались одни руины, окруженные колючим кустарником и клочками кукурузных полей. Но по замыслу ытеге, Кускуам должен был соперничать с детищем ее сына – монастырем на озере Тана. Когда золота на строительство бытовых помещений не хватило, Мынтыуаб пожертвовала Кускуаму свои украшения, подаренные ей вождями оромо и сидамо. При монастыре было создано нечто вроде того, что сегодня бы назвали «курсами молодой домохозяйки». Ытеге просила окрестных монахов, чтобы после свадьбы они направляли на эти «курсы» всех молодых женщин.
Неподалеку от Кускуама сохранились развалины большой круглой церкви Дэбрэ Цехай, дальше – руины загородной резиденции Мынтыуаб, состоящей из аудиенц-зала и спальных покоев. Как-то, неожиданно прискакав сюда на лошади, чтобы обсудить с матерью неотложные дела, Иясу II застал ее в объятиях своего двоюродного дяди. Так царь выяснил то, что было известно многим придворным, но что никто не решался ему сказать: вскоре после смерти Бэкаффы мать вступила в связь с его двоюродным братом, получившим прозвище Мыльмыль – Избранник. У них было несколько дочерей, в одну из которых – свою сестру – ничего не подозревавший Иясу был влюблен.
Потрясенный этим открытием, Иясу Справедливый решился на свой единственный известный нам преступный шаг. Он пригласил Мыльмыля на прогулку, предварительно приказав верным людям, спрятавшимся за кустами, утопить Избранника в водах пруда.
Однако, когда люди Иясу в присутствии императора набросились на Мыльмыля, неподалеку от пруда, среди деревьев, прогуливалась его сестра. Решив отомстить за гибель брата, она подсыпала ныгусэ яд в бокал любимого им вина.
Этот эпизод из жизни двора куарийцев не может, однако, помешать нам сделать вывод: первая половина XVIII века вошла в историю Эфиопии как период просвещенных правителей. Одну из главных задач своей власти они видели в том, чтобы покровительствовать образованию и культуре, поощрять развитие науки и литературы. Они осуществили множество мероприятий, с трудом укладывающихся в стереотипное представление о жизни Тропической Африки двести с лишним лет назад.
Культурный «бум» гондэрской эпохи, однако, не выходил за пределы столицы, не был органически связан с развитием страны и оттого мало что изменил в нравах и умонастроениях могущественных феодалов Шоа и Тигре. Поэтому, как только в 1755 году погиб Иясу, а затем отошла от активной политической жизни и ытеге, Эфиопию вновь охватили междоусобицы.
Сначала конфликт возник в самом Гондэре, где власть делили куарийцы и оромо, которых поддерживала Уолетэ-Берсабах, вдова Иясу II и мать наследника престола Ийоаса. Когда оромо добились перевеса, усилились центробежные тенденции среди амхара и тигре, не желавших признавать власти «вчерашних мусульман».
Было время, когда центр политической жизни в Гондэре переместился с гимпа во дворец Микаэля-Сыуля. Опытный и тонкий политик, старый рас захватил пост гондэрского наместника и вскоре сосредоточил в своих руках все нити власти, способной удержать разваливающуюся империю и противостоять оромо. Грузинский путешественник Манучар Качкачишвили в своем докладе князю Потемкину называет его даже «царем над всеми абиссинцами». Джеймс Брюс, тогда же посетивший Эфиопию, характеризует раса как «правителя над королями».
И действительно, все три царя, сменявшиеся на гондэрском престоле во времена возвышения раса, выглядят не более чем его марионетками. Ийоас по приказу Микаэля-Сауля был задушен муслиновой шалью. Возведенный по настоянию раса на престол против своей воли семидесятилетний калека Йоханныс II, сын Иясу I, демонстративно проводил все время за чтением книг и требовал одного: отпустить его изучать рукописи на озеро Тана. Старика книгочея, не желавшего своим участием в политике поддержать гондэрского наместника, отравили. Ему наследовал пятнадцатилетний Текле-Хайманот II, при котором рас стал регентом.
Оба они активно подавляли бунты, вспыхивавшие в провинциях. Но жестокость, к которой стал прибегать Микаэль, порождала новые волнения. В крови тонул Гондэр. Дж. Брюс, описывая город глазами очевидца после одной из карательных операций Микаэля, уподобляет его «сплошному склепу», в котором «тысячи трупов гнили на улицах, а тысячи гиен и других плотоядных зверей бесстрашно поедали их средь бела дня». В конечном итоге в 1770 году армия изгнала раса из столицы в его родной Аксум. Началась новая чехарда безвестных подставных личностей на троне. Она продолжалась до 1784 года, когда Текле-Гиоргис, которого эфиопские историки называют «последним гондэрским императором», отрекся от трона.
В 1789 году в Эфиопии уже было пять царей, причем каждый из них считал остальных узурпаторами. Феодальная анархия и раздробленность усиливались. Через несколько десятилетий страна вступила в эпоху удельных князей-мэсафынтов.
Конец этому страшному периоду в истории Эфиопии положил уже знакомый нам Менелик II, завершивший процесс создания централизованного государства.
К его памятнику в центре Аддис-Абебы кладут цветы и в революционной Эфиопии…
Глава сорок шестаяВетер с Индийского океана. – Там, через пролив – Ламу. – Город-феникс, донесший до наших времен аромат времен суахилийской цивилизации. – Улицы, не знающие автомобиля. – Ослы с лампами на шее. – Захолустье, где куда оживленнее, чем в иной столице. – Магазины открываются ближе к полуночи. – Кофе, хама и крик муэдзина. – Арабы? Нет, африканцы! – Ночь на борту парусника-доу. – Взлет и падение островных государств-городов. – Уникум восточно-африканского побережья
К востоку от южноэфиопских плоскогорий и вулканических плато Туркана, занимая всю сомалийскую и добрую половину кенийской территории, лежат опаленные солнцем песчаные равнины. Лишь в последний день мучительно долгого и тяжелого пути подернутая пеленой серой пыли пустыня нехотя уступает место желто-красной в сухой сезон саванне, среди которой, ближе к вечеру, появляются первые пальмы. Сначала низкие, льнущие к земле, потом все выше, все стройнее и царственнее, они дают знать, что Индийский океан недалеко. Сидевшие под пальмами вдоль дороги нагловатые обезьяны-бабуины при нашем приближении поднимали неописуемый гвалт, забирались на макушки пальм и кидались оттуда их красноватыми плодами.
Иногда пальмы улавливали набегавший с океана ветер, принимались раскачиваться и шелестеть. Тогда сухой и пыльный воздух вдруг делался парным и солоноватым. Но как только пальмы затихали, вновь чувствовалось дыхание пустыни.
Какая-то невзрачная птаха упорно летела перед машиной, пикировала у самых колес и невредимой взлетала вверх. Только приглядевшись, я понял, что она делает: охотится за оранжевыми, незаметными в дорожной пыли кузнечиками, которых вспугивала наша машина. Покончив с насекомым, птаха запрокидывала голову и издавала звук, какой точь-в-точь доносится из громкоговорителя, предлагающего проверить часы. Рефлекс срабатывал – на часы я смотрел гораздо чаще, чем обычно.
Потом дорога побежала по ослепительно белому коралловому песку и внезапно оборвалась у переправы.
– Да, там, через пролив, Ламу, – подтвердил дремавший под пальмой лодочник. – Вас подвезу, а авто на острова перевозить нельзя. Да и ездить там на нем негде.
Оставив машину на «материке» под присмотром смышленого на вид паренька – сына лодочника, я пересел на фелюгу, обеспечивающую связь Кении с ее островной частью – архипелагом Ламу, или, как его теперь все чаще называют, Баджун.
Плавание недолгое – маневры в узком заливчике, словно шипами, утыканном корнями и ростками мангров, переход под парусом по проливу, и вновь лабиринты окружающих остров мангровых зарослей, склонившихся к воде пальм, изъеденных океанской водой камней – остатков то ли ушедших под воду крепостей, то ли древних причалов.
Через полчаса зелень расступилась, и под покровом высоченных пальм, над бирюзой океана, внезапно появился белый, из коралла, город, тоже именуемый Ламу. Город-феникс. Единственный из великих и некогда могущественных суахилийских городов, который пережил все невзгоды, выжил и сохранил до нас облик прежних времен.
У причалов качались на волнах десятки доу. В дырах их треугольных парусов просвечивала набережная. Я посмотрел на нее и подумал, что когда-нибудь эту набережную всю, целиком, объявят историческим заповедником.
Со стороны океана Ламу сразу предстает городом с богатым прошлым. Древние постройки, зубчатые башни старых крепостей, суахилийские, индийские, арабские дома. И дула пушек – сто, двести, триста метров вдоль набережной, уставленных пушками. Они смотрят в сторону океана, откуда редко приходили друзья и часто – враги.
Лодочник уговаривал плыть дальше. Где-то в четырех километрах от старого города, как он обещал, можно найти отличный пляж, тень пальм, а рядом и отель «Пепони» – «Райское место», если переводить с суахили. Там обычно останавливаются европейцы, добирающиеся до Ламу на частных авиетках.
Но я был уверен, что для меня раем будет именно сутолока этой набережной, едва заметные щели улиц между ветхими домишками и шум портового базара.
– Есть ли свободные места в отеле здесь, в старом Ламу? – спросил я у лодочника.
– Есть, в «Махарусе». Это вот в той улице.
«В улице» – это любопытное отражение в языке местных условий. Так говорят в Ламу и на суахили, и на арабском, потому что предлог «на» совершенно неприменим к улицам Ламу. Дом, стоящий «на улице», предполагает какой-то простор. А здесь дома именно втискиваются «в улицу».
Окна моего номера в «Махарусе» как раз смотрели на такую улицу. В доме напротив, у окна, сидел курчавый, лет трех карапуз, привязанный мохнатой веревкой за ноги к раме без стекла. Завидев меня, он почему-то обрадовался и протянул пухлые, на перевязочках, ручонки. Я высунулся из окна и протянул над улицей черному карапузу конфету. Он без труда достал ее и засмеялся.
Поскольку на архипелаге я был не впервые и уже имел представление о местных порядках, свой первый визит, несмотря на поздний час, я решил нанести комиссару полиции: согласно здешнему этикету, иностранцы отмечаются у него по прибытии. Однако за три года, что прошли после моей последней встречи с комиссаром, его офис переместился из окруженного пушками и кружевами перистых ветвей казуарин лучшего дома на набережной в новое здание.
– Вот оно, на самой вершине холма Хедабу, – объяснил мне полицейский. – Но комиссара сегодня нет в городе. А у нас здесь теперь открыли музей.
Где-то недалеко, с соседнего минарета, пронзительно и заунывно кричал муэдзин, созывая правоверных в мечеть. Распрощавшись с полицейским, предусмотрительно проверившим мои документы, я пошел на его голос и вскоре очутился в лабиринте темных улочек, заполненных суетливыми огоньками карманных фонарей. Фонари носят с собой прохожие, чтобы не разбить друг другу лбы в предмолитвенной кутерьме уже по-ночному темного города. Электричество пришло сюда лишь в 1969 году и еще не успело проникнуть во все улочки и закоулки древнего Ламу.
Расталкивая толпу, проехал какой-то местный богатей на осле, на шее которого болталась лампа. Из одной двери в другую привидениями проскользнули две женщины в черных атласных покрывалах – буибуи. Нежным звоном колокольчиков известил о своем приближении разносчик воды. «Кофе! Кофе! Свежая халва!» – кричал уличный продавец, мелодично, словно кастаньетами, ударяя одну о другую кофейными чашечками.
У входа в мечеть стояло еще несколько ослов с лампами: видно, такой транспорт в безавтомобильном Ламу довольно обычен. Мужчины заходили во двор, снимали обувь, расстилали принесенные с собой циновки, падали на колени и принимались бить поклоны Аллаху. Почти все – в длинных до пят рубахах-канзах, белых тюбетейках-кофиях, реже – в фесках или тюрбанах, почти все – с окладистыми бородами. Арабы? Нет, черные как смоль, с отнюдь не «классическими» чертами лица, обыкновенные африканцы. Африканцы-мусульмане из тех, кого обычно называют суахили, что в переводе означает «прибрежные люди», «жители побережья».
Кончилась молитва – еще больше народу появилось в темных улочках. В девять вечера открылись магазины, и женщины отправились выбирать себе наряды, торговаться и просто глазеть. Не продуваемую морскими ветрами Харамбе-авеню заполнил чад шипящего над мангалами мяса. Из каждого окна доносилась своя мелодия – суахилийская, арабская, индийская. Жизнь в этом, казалось бы, захолустном городке была куда оживленнее, чем в иной африканской столице.
Я наелся «кебабов» из козлятины, отведал печеных бататов, кофе с корицей, кокосового вина и вернулся в «Махарус». Но вскоре убедился, что заснуть в «моем раю» – дело немыслимое. Уличных торговцев становилось все больше, а музыка звучала все громче.
Какое-то нервное возбуждение охватило меня. Хотелось вновь смешаться с этой толпой, ходить по этим улицам, смотреть, впитывать, узнавать. В голове вертелась назойливая фраза: «Ламу… Ведь это Ламу…» За этим названием для меня скрывалась близость самых древних из известных нам в приэкваториальной Африке городов, редкая для Черного континента возможность проследить богатую интереснейшими событиями средневековую историю огромного региона, перипетии времен Великих географических открытий и на фоне их – становление самобытной суахилийской цивилизации, цитаделью которой и были острова архипелага Ламу.
К полуночи я забрел в по-деревенски тихий квартал глинобитных домов, крадучись пробрался мимо остервенело лаявших собак, лягавшихся ослов и вышел к океану. Шустрые белые крабики, едва заметив мою тень, бросились зарываться в песок.
Под пальмами на берегу, куда не добирается прилив, стояли огромные доу с разрисованной кормой. Я ухватился за свисавший с борта канат и забрался в одну из лодок. Она называлась «Хадрамаут» и пришла из Мукаллы, некогда пиратского города и центра контрабанды на аравийском побережье. Пришла, подгоняемая благодатными муссонами – ветрами, которые, дуя строго по расписанию, составленному самой природой, на протяжении тысячелетий наполняли паруса судов, совершавших челночные плавания из Аравии и Индии в Восточную Африку и обратно.
Я сидел в старой лодке, подставив лицо свежему ночному бризу, и думал о том, что когда-то, давным-давно, такой муссон пригнал к африканскому берегу такую же доу, дав возможность людям далеких восточных стран впервые завязать обмен с местными африканскими племенами. Так возникла торговля, давшая толчок развитию суахилийских городов-государств.
Городов было много, столетиями они возникали и умирали вдоль восточноафриканского побережья, на ослепительно белом песке коралловых пляжей, под покровом шелестящих пальм. У них была разная судьба, но почти всех объединяло одно: они создавались на островах. Узкий пролив, отделявший остров-государство от материка, не был помехой для мореходов и купцов, пересекавших Индийский океан. Но до поры до времени он служил надежной защитой от набегов воинственных и диких племен, наведывавшихся из внутренних районов на побережье.
Однако никакому из этих городов, несмотря на величие и могущество, не суждено было сыграть в истории суахилийского мира той выдающейся роли, которая досталась Ламу. Когда связи с Востоком еще только устанавливались и мореходы древних морей предпринимали лишь робкие попытки выйти в Индийский океан, острова архипелага, как самые северные и, следовательно, наиболее близко расположенные к Аравии, оказались для них и наиболее доступными. Вот почему первые торговые контакты, впоследствии создавшие стимулы для появления и развития первых известных нам городов с преобладающим негроидным населением, возникли именно здесь. Затем, когда в XV–XVII веках восточно-африканское побережье было разорено португальцами, географическое положение вновь спасло Ламу. Теперь самая северная часть суахилийского мира оказалась в наибольшем отдалении от южного, находившегося в Мозамбике центра европейской колонизации, от больше всего интересовавших Лиссабон путей в Индию. Португальцы наведывались на острова Ламу, грабили и разоряли их города, но своего постоянного политического и экономического присутствия установить им там так и не удалось.
Затем португальцев изгнали, и верховодить на всем побережье стали оманские султаны. Главное их внимание было приковано к не желавшей покориться арабам Момбасе. Жители Ламу были союзниками оманитов в этой борьбе и больше выигрывали, чем теряли в ней. Потом Кения сделалась колонией Англии, и острова Ламу оказались «крайним севером британской Восточной Африки», как раз напротив неспокойной границы с Сомали. Полное бездорожье в материковой части этого района не допускало к Ламу с суши, а статус «закрытого района», введенный администрацией по политическим причинам во всей Северной Кении, надолго затруднил проникновение туда с моря. Закрытый для всех, архипелаг Ламу вскоре был забыт всем миром.
Такой дорогой ценой на острове были созданы уникальные условия для беспрерывного поступательного развития суахилийской культуры. Это был своеобразный замкнутый микрокосм, в чем-то повторявший историю развития всего побережья, но отличавшийся от него единой судьбой островов и преемственностью традиций, передававшихся в пределах архипелага от одного города к другому, а затем «экспортировавшихся» отсюда в остальные части суахилийского мира. Именно здесь зародился язык суахили, который его первые европейские исследователи середины XIX века включали «в число двенадцати великих языков мира, более всего употребляемых при сношениях людей различных национальностей». Ныне этот язык – наиболее распространенный в Африке, его знают примерно 60 миллионов человек, то есть каждый восьмой африканец. Подобное растущее влияние суахили на континенте, а также богатство его лексики служит, по справедливому замечанию Б. Дэвидсона, «еще одним подтверждением древности и прочности фундамента этого языка», изобилующего сочными идиомами и бытовыми словечками, дающими говорящим на нем возможность передавать самые тонкие переживания. Именно здесь, на побережье, на протяжении веков формировалась столь несвойственная этому аграрному континенту земледельцев и скотоводов уникальная городская культура суахили – единственная в своем роде в Тропической Африке. Она породила столь же уникальную каменную архитектуру, прикладные искусства, соответствующие высоким критериям развитого общества нравы, мораль, традиции.