Текст книги "Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 1"
Автор книги: Сергей Кургинян
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
ЧАСТЬ IV. «ПЕРЕСТРОЙКА–2»
Глава I. Только наблюдать – или воздействовать, соучаствуя?Еще и еще раз уточним то, что всегда немаловажно для любого исследователя: его, исследователя, возможности по отношению к исследуемому, то есть предмету. Тут все зависит и от исследователя, и от предмета.
Исследование является научным до тех пор, пока есть объект, субъект и отношения между ними.
Объект – это предмет исследования.
Субъект – это исследователь.
Отношения между субъектом и объектом – исследование как процедура.
С момента, когда отношения между исследователем и тем, что его интересует, теряют субъект-объектный характер (а это происходит чаще всего тогда, когда исследуемое из неодушевленного «что» превращается в разумное и сопротивляющееся исследованию «кто»), речь идет уже не о науке. А о совсем другой гносеологической процедуре: интеллектуальной игре, в которой моделируются взаимодействия между двумя и более субъектами, участвующими в этой игре.
Объект не знает, что субъект его исследует. А если и знает, то не может помешать исследованию. Превращаясь из объекта в субъект, исследуемое может мистифицировать исследователя, имитируя ложные формы поведения для того, чтобы сбить его с толку, и порождая этим особую интеллектуальную деятельность по распознаванию ложных форм поведения, их расшифровке, обнаружению скрываемых планов. Подобная интеллектуальная деятельность, оставаясь интеллектуальной (и даже усложняясь по отношению к обычной научной деятельности), в строгом смысле слова уже не является научным исследованием.
Почему мы можем называть наше исследование научным?
Во-первых, потому, что никто из авторов высказываний, которые мы превращаем в Текст, не осуществляет высказывания с тем, чтобы сбить нас с толку. Кого-то, может быть, они и хотят сбить с толку, но не нас. И не подобное сбивание с толку доминирует в их побуждениях, порождающих интересующие нас высказывания.
Во-вторых, потому, что, исследуя единство авторов и высказываний (а любой другой подход, как я уже не раз показал, даже филологически некорректен), мы считаем первичными фактами, по отношению к которым осуществляется исследование, высказывания. Итак, предмет данного исследования – судьба развития в России и мире. Фактологическая база – этот самый Текст, который мы формируем, классифицируя и сопрягая высказывания, и анализируем в единстве с его неотменяемыми дополнениями и «обрамлениями» (подтекстом, контекстом и так далее).
Мы же не оперативники, для которых фактология – это прямые данные о намерениях и действиях игроков. Мы рассматриваем игроков в основном как авторов определенных высказываний. При таком рассмотрении мы не отказываемся от аналитики игры, просвечивающей за фактом того или иного высказывания и являющейся его контекстом или подтекстом. Но логоаналитика опирается (подчеркиваю – именно опирается!) не на то, что такой-то игрок то-то и то-то сделал в соответствии с таким-то и таким-то замыслом, о котором нам известно из таких-то сообщений. Нет, логоаналитика опирается на то, что такой-то и такой-то игрок решил стать автором такого-то высказывания. Зачем он решил им стать – это одно. Это его решение – одно из слагаемых игры, высказывание не может не соотноситься с игрой, если это политическое высказывание. Соответственно, тут все зыбко: ведь решается обратная задача – по высказыванию определяются его мотивы, его игровая функция, а значит, и игра в целом. Но внутри этой – неотменяемой в силу природы логоаналитического метода – зыбкости есть несомненность.
Она выражена в том числе и в народных поговорках. Одну из них я уже приводил: «Слово не воробей, вылетит – не поймаешь». Другая – ничуть не менее «логоаналитична» по сути своей: «Что написано пером – не вырубишь топором».
Одно дело – размышления о том, зачем такой-то игрок что-то написал (высказал). Такие размышления, по определению, носят вероятностный характер. Как и любое решение так называемой «обратной задачи», не зря называемой «неустойчивой» и «некорректно поставленной». Но ведь решаемой! Целая математическая школа создана для подобных решений.
Другое дело – то, что игрок (по каким-то, повторяю, с трудом и неоднозначно реконструированным причинам) нечто высказал, написал. Почему он это написал, всегда не до конца ясно, но может быть существенно прояснено с помощью определенных исследований. Но вот то, что он это написал и что написанное теперь топором не вырубишь, принадлежит не сфере, проясняемой с помощью определенных процедур сомнительности, а сфере несомненного. Написал, написал! А не написал, так заявил – тогда-то, там-то. Фиксируя это, мы обретаем точку опоры, а значит, и возможность применения строгих исследовательских процедур, не выходящих (или не слишком выходящих) за рамки научности.
Извлекая что-то из несомненности высказывания, из несомненности построенного из этих высказываний Текста, мы отдельно от этого рассматриваем игру высказавшихся. Она для нас иногда является контекстом, иногда подтекстом. Но есть у нас нечто, кроме сомнительной игровой реконструктивности. И поскольку это нечто есть, постольку мы сопричастны науке. Находиться же всецело на научной территории и не нужно! Исследование игры – это тоже исследование.
Оговорив еще раз неотменяемую специфику логоаналитического метода, порождающую его размещение на границе между наукой и аналитикой субъект-субъектных игр, я хочу перейти к другому. Более прикладному, но, к сожалению, не до конца очевидному. В силу этой неочевидности мне придется потратить сколько-то страниц на методологическое отступление, поскольку без такого отступления может возникнуть недопонимание в вопросе о том, почему я именно так и никак иначе формирую вторую оболочку периферии того Текста, который является для меня фактологической базой исследования.
С определенной – я бы назвал ее экзистенциальной – точки зрения, это и так ясно. В самом деле, если, сформировав первую оболочку периферии этого самого Текста, я выявил то, что назвал элитным Ничто или элитной пустотой, то вторая оболочка должна быть посвящена моим диалогам с этим Ничто, этой пустотой. А иначе зачем я ее выявлял?
Пустота же сама разговаривать не начинает. Ее можно побудить к этому, только осуществляя так называемые активные воздействия. Пустота на эти воздействия может откликнуться, а может и не откликнуться. Но если суждено сформироваться второму слою этой самой текстуальной периферии, то только в виде соответствующих откликов пустоты.
Мефистофель предупреждает Фауста:
…Готов ли ты?
Не встретишь ты запоров пред собою,
Но весь объят ты будешь пустотою.
Ты знаешь ли значенье пустоты?
Однако апелляция к «Фаусту», к диалогу с какой-то там пустотой дополнительно проблематизирует научность используемого исследовательского метода. Я, кстати, никогда не говорил, что так уж держусь обеими руками за эту научность. Я говорил, что хочу исследовать нечто, но не говорил, как именно. Художественный метод – это тоже метод исследования.
Кроме того, есть, как мы знаем, промежуточная территория. «Так говорил Заратустра» Ницше – это художественный метод или научный? «Бытие и Ничто» Хайдеггера – это эссеистика или философия? XX век уже размыл все эти грани донельзя. А XXI завершит его сокрушительную работу. И поди разберись теперь, где проходит граница между пониманием и объяснением, то есть между гуманитарным и естественнонаучным методами исследования, а где гуманитарное переходит в художественное.
И все же мне для начала (чуть позже я опять вернусь к экзистенциальным аспектам используемого метода) хотелось бы оговорить и что-то строго научное.
Речь идет о разнице между научным исследованием, осуществляемым с помощью пассивного наблюдения, и научным исследованием, осуществляемым с помощью активного воздействия на предмет, регистрации и анализа, получаемых с помощью этого активного воздействия откликов. Два метода научного исследования – пассивное наблюдение и анализ активных воздействий – одинаково применяются как в естественных, так и в гуманитарных науках. Их разграничение с научной точки зрения абсолютно корректно.
На геофизическом факультете, где я получал свою первую физико-математическую специальность, были даже кафедры, занимавшиеся только активными воздействиями на изучаемые объекты или только пассивными воздействиями. Разные профессора читали нам разные курсы, подробно разъясняя различие между методами активного воздействия (изучения наведенных полей) и методами пассивного наблюдения (изучения естественных полей).
Гуманитарные исследования сталкиваются с тем же методологическим разграничением между активным воздействием и пассивным наблюдением.
В самом деле, если вы встречаетесь с живым автором и ведете с ним диалог, то в ходе диалога автор может трансформировать компоненты своего поведения, включая содержание своих высказываний. И это – результат активного воздействия, сближающего ваше научное исследование высказываний некоего автора с игровой аналитикой.
Но если вы вчитываетесь в уже сделанное высказывание, то ваше вчитывание не может изменить высказывание так, как может изменить речь живого собеседника ваше полемическое слово, на которое он начнет отвечать. Следя за речью живого собеседника, с которым вы говорите, вы играете. Вчитываясь в уже осуществленное и неизменяемое («не воробей», «не вырубишь топором») высказывание, вы занимаетесь научной деятельностью.
Так, значит, не только в том дело, что мне сейчас необходимо с экзистенциальной точки зрения поговорить с пустотой, оказав на нее воздействие (без которых она говорить не будет) и проанализировав отклики.
Этот – конечно же, для меня основной – экзистенциальный, всегда близкий к художественному, исследовательский смысл может быть дополнен и гораздо более строгими научными соображениями.
С их точки зрения важно, (а) соучаствуете ли вы в создании объекта, который исследуете, или же этот объект вам дан как нечто окончательно оформленное, и (б) можете ли вы посылать в это оформленное свои сигналы и получать отклики, или же вы должны только регистрировать функциональные характеристики объекта.
Пример соучастия в создании объекта: вы хотите исследовать химическое вещество и что-то в него добавляете. При этом вы свой объект досоздаете фактом добавления в него чего-то.
Пример возможности получать отклики от объекта, который вы не можете досоздать: вы не можете досоздать пациента, но вы можете не просто прощупать его пульс, но крикнуть на него (послать ему сигнал) и зарегистрировать изменения пульса.
Пример, в котором этой возможности нет: под землей лежит рудное тело. Вы не можете его возбудить вашими электрическими сигналами, но у рудного тела есть магнитные свойства, и вы можете исследовать создаваемую этим рудным телом аномалию.
От примеров, связанных с естественными науками, повторяю, весьма нетрудно перейти к примерам, связанным с науками гуманитарными. А поскольку мое исследование осуществляется на этой территории, то я, снабдив свой методологический экскурс естественно-научными наглядными примерами, перехожу к примерам собственно гуманитарным.
Вы, например, не являетесь современником Наполеона, но располагаете историческими свидетельствами по поводу наполеоновской эпохи. Воскресить Наполеона вы не можете… Переиграть Бородино и битву под Ватерлоо не можете… Но вы можете и использовать по-новому сведения об этих состоявшихся событиях, и попытаться добыть новые сведения.
В этом случае вам отведена роль пассивного наблюдателя. Кстати, эту же роль вы можете исполнять и являясь современником событий, которые исследуете. Для этого достаточно устраниться от участия в событиях. Часто это рекомендуется еще и для того, чтобы, так сказать, сохранить дистанцию, а значит, и объективность.
Являюсь ли я, как исследователь, пассивным наблюдателем того, что исследую? Не вполне. И именно в связи с тем, что не вполне, я имею с научной (а не только экзистенциальной) точки зрения право построить еще один, второй по счету уровень периферии исследуемой мною системы, именуемой Текст, заполнив его откликами на мои активные, пусть и слабые, воздействия.
Подчеркну, что эта моя возможность не сводится к соучастию в формировании Текста, хотя и это существенно. Ведь, высказываясь по поводу развития, я вбрасываю нечто дополнительное в исследуемый мною химический реактив под названием «совокупные высказывания о развитии». То есть досоздаю исследуемое своей собственной исследовательской деятельностью.
Но намного важнее то, что одновременно с таким досозданием Текста я активно воздействую на предмет и его фактологическую базу, посылая сигналы в виде тех же своих высказываний о развитии и замеряя воздействие этих сигналов.
То есть я являюсь и досоздающим объект исследователем (что в конце концов и не настолько важно), и исследователем, применяющим метод активных воздействий и откликов (что крайне важно).
Но чем же достигается активность моего исследовательского метода?
Тем, что я сначала создаю весьма атипичный по размерам газетный материал (36 полос в течение 9 месяцев). А уже затем, отследив реакции на этот сериал, пишу книгу, в которой перерабатываю сериал, расширяю его и вывожу за всяческие публицистические рамки, не стирая при этом основных черт предыдущего «сериального» высказывания. А зачем я буду стирать эти черты, если именно они и только они позволяют мне сделать исследовательский метод активным?
Ведь, только превращая каждую из опубликованных газетных полос в сигнал и анализируя отклик на этот сигнал, я могу и по ходу газетного марафона, и в процессе превращения газетного сериала в книгу осмыслить отклики, структурировать их и превратить в отдельный и наиважнейший слой периферии исследуемого мною Текста.
Предположим, что вместо этого я просто писал бы книгу. Тогда у меня не было бы возможности исследовать отклики на книгу как высказывание одновременно с написанием книги. Сначала никто не будет откликаться, потому что не на что. А потом… Потом книга приобретает окончательность, и включить в нее аналитику откликов невозможно.
Теперь читателю, надеюсь, понятно, почему двухэтапное исследование (газетный сериал – книга) предоставляет другие методологические возможности, нежели просто написание книги. Дело тут не только в экзистенциальных моментах. Дело в научной процедуре как таковой. Двухэтапная процедура дает принципиально иные, гораздо большие исследовательские возможности.
Оговорив наличие у меня этих не вполне тривиальных возможностей (равно как и более тривиальных возможностей досоздавать исследуемое), я должен калибровать свои активные исследовательские возможности. То есть определять, являются ли оказываемые мною активные воздействия слабыми или сильными, явными или неявными.
Мне случалось оказывать и достаточно сильные воздействия на предмет, который я изучал. Но по отношению к предмету, который я изучаю сейчас (и фактологическую базу которого называю Текст), я не оказывал никаких сильных воздействий. Но слабые воздействия оказывал. Эти слабые воздействия – учащение или замедление пульса пациента в ответ на мои к нему обращения – должны быть учтены или нет?
Отвечаю: несомненно должны! Как исследователь, я просто не имею права отказываться от драгоценной возможности изучения свойств предмета с помощью регистрации откликов на собственные воздействия. Такой отказ был бы абсолютно непрофессионален. Другое дело, что отклики откликам рознь. Есть отклики достаточно сильные и абсолютно неинтересные с исследовательской точки зрения. А есть отклики совсем другие.
Выявление таких, «совсем других», откликов, доказательство того, что они «совсем другие», систематизация этих откликов, их сопряжение с ядром и первым слоем периферии той системы, которую я называю Текст, – задача данной части моей работы.
Никоим образом я не собираюсь превращать научный анализ откликов, представляющих интерес, в примитивное выяснение отношений, являющееся «коронкой» политической публицистики. Я этого не делал даже в ходе своего газетного марафона, чей результат лег в основу книги. Тем более я этого не буду делать в самой книге.
Но если подобные («совсем другие») отклики, их сопоставление с чем-то (контекстом, игровым подтекстом, уже сформированным Текстом, определенными историческими обстоятельствами etc.) помогут что-то понять в предмете… Что ж, тогда анализ откликов носит неотменяемый характер.
Итак, я посвящаю эту часть своей книги построению второго слоя системной периферии, заполняемой существенными для понимания предмета откликами на мои «воздействия», которые и достраивали исследуемый мною предмет, и побуждали этого «пациента» к очень слабым, но крайне важным изменениям пульса.
Конечно же, дело не в моих достройках предмета самих по себе и не в этих изменениях пульса, а в некоей весьма нетривиальной и в высшей степени показательной неустойчивости той коллективной сущности, которая порождала высказывания, превращаемые мною в Текст.
Была бы эта сущность устойчивой – никаких исследовательски важных откликов на мои достраивания и активные воздействия не было бы.
Но не зря мудрые одесситы сочинили знаменитую присказку: «Были бы у моей тети колеса – была бы не тетя, а дилижанс». Наличие откликов с внутренней структурой, заслуживающей исследовательского интереса, свидетельствует о том, что сущность, которую я исследую, не дилижанс, а тетя.
Согласитесь, что даже эта констатация уже является результатом. Если вы ничего не знаете о свойствах объекта, а потом выясняется, что это некий газ, то вы уже тем самым выяснили, что объект – не жидкость, не твердое тело.
Между тем я не считаю, что анализ особых откликов на мои активные воздействия и досоздание исследуемого Текста может только указать на то, что откликающаяся сущность – это газ, а не вода, тетя, а не дилижанс и так далее. Этот анализ может и объяснить, почему у сущности нет устойчивости, выявить внутреннюю структуру этой сущности, отвечающую за ее неустойчивость, определить другие свойства данной, зондируемой моими слабыми сигналами сущности.
Но все это можно сделать лишь после того, как будут развеяны недоумения, порожденные самим введением в рассмотрение какой-то там откликающейся на мои воздействия сущности. Сделать это я могу только вернувшись к экзистенциальному аспекту применяемого исследовательского метода, аспекту, который я вначале вкратце охарактеризовал, пообещав чуть позже обсудить более подробно. Теперь я выполняю данное обещание.
В первой части исследования я рассматривал конкретных авторов конкретных высказываний, подтекст и контекст высказываний, принадлежащих этим авторам. И всячески избегал апелляций к недоопределенным источникам чего бы то ни было.
Во второй части исследования я уже более активно использовал так называемый «принцип хора», повествуя о тех или иных высказываниях без указания на то, кому они принадлежат конкретно. Но поначалу это был только жанровый прием, и не более. Я мог назвать конкретных авторов тех или иных высказываний и процитировать их более подробно.
Затем (все в той же второй части исследования) я стал размывать авторство высказываний и их графику.
И, наконец, стирая и стирая случайные черты, как сказал бы Блок, я выявил коллективного экзистенциального героя – элитное Ничто, элитную пустоту.
Но одно дело – использовать определенный прием и превращать нечто конкретное в абстрактное, а другое дело – позволять метафоре, используемой поначалу лишь для разъяснения абстракции, укорененной в конкретном (элитная пустота, видите ли), превратиться в символ, в сущность. То есть очерченную структуру, наделенную чуть ли не субстанциональной определенностью.
Имею ли я на это право? Тем более, что любой из откликов, который я буду исследовать, по определению должен иметь автора. Так ведь вроде бы?
На самом деле не вполне так. Это касается как простых донельзя вопросов, так и вопросов чрезвычайно сложных. Вкратце попытаюсь обсудить их все – по принципу от простого к сложному.
Предположим, что очень хорошо знакомый вам человек, в чьей информации вы на сто процентов уверены, подробно и доказательно сообщает вам (разумеется, на сугубо доверительных основаниях) о чем-нибудь. Например, о том, что лица, принадлежащие к числу глобальных политических игроков, проявляют конкретную и глубокую обеспокоенность вашим газетным сериалом и обсуждают сложные системы действий, призванные не допустить его продолжения.
Вы уже как бы обязаны говорить о том, что на вас откликнулась сущность. Ведь не можете же вы сказать, кто на вас откликнулся. Скажи вы об этом – вы косвенно (а даже это недопустимо) сообщите о том, кто вас снабжает информацией. Но если бы все сводилось к этому, совсем уж простейшему, то я нашел бы другие формы уклончивости и не стал бы говорить о том, что откликается, видите ли, некая сущность. Но сразу за этим простейшим следует нечто чуть более сложное.
Ведь лица, о которых вам сообщают, ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ не могут интересоваться вашими газетными статьями как «вещью в себе». Ну, так они и не скрывают, что их интересуют не ваши интеллектуальные «откровения», а большая политика. Конкретизируя, что именно их не устраивает, они по сути (в своих терминах, разумеется) говорят в точности о том, что вы описываете как «преодоление бессубъектности». И подчеркивают, что даже очень слабая тень возможности такого преодоления, каковой для них и является ваша затея, уже опасна.
При этом никто из этих лиц не говорит «для меня опасна». Говорится – «для нас опасна». То есть не я апеллирую к некоей размытой сущности, а сами эти лица. Причем по принципу: «Да мне-то что! А вот для нас…»
Поскольку я совершенно не собираюсь вместо этих лиц проводить реконструкцию той коллективности, которая ими обозначается, то я предпочитаю говорить о некоей сущности. Вот почему я говорю об откликах сущности, а не об откликах людей. Не только людей этих называть нельзя, но и люди эти говорят о себе как о сущности… Впрочем, и к подобному, уже и не вполне примитивному, резону все никоим образом не сводится.
Любой конкретный автор может выступать и как личность, и как представитель некой общности – класса, группы, секты, другого социального сообщества. Причем задача определения того, когда именно доминирует в высказывании личностное начало, а когда начало коллективное, вполне решаема современными средствами.
Помимо него, есть нечто социально ситуативное. Говорится же ведь: «Только деньги – и ничего личного». Изымем из этого высказывания слово «деньги». Заменим слово «деньги» как слишком конкретное абстрактным «это». Разве не приходилось вам сталкиваться с ситуациями, в которых ваш собеседник, очень явным и недвусмысленным образом, адресуется к вам по принципу: «Только это – и ничего личного». В роли «этого» может выступать классовое, кастовое, групповое… Мне так даже приходилось сталкиваться со случаями, когда почти что сектантское… Но всегда исключительно коллективное.
Как я много раз уже говорил, рассмотрение Евгения Онегина только как представителя столичного дворянства, а Татьяны Лариной только как представительницы дворянства провинциального – это недопустимая вульгаризация Пушкина, раскрывающего в своем великом произведении очень тонкие и сугубо личностные моменты.
Но игнорирование того, что и у Евгения Онегина, и у Татьяны Лариной есть социальный и культурный генезис и вытекающие из него поведенческие рамки, критерии должного и недолжного и так далее, – это тоже вульгаризация.
Когда социальное достигает определенных концентраций, то ты физически ощущаешь, что с тобой разговаривает не человек, а представитель сущности, являющийся рупором этой сущности. В частности, это измеряется частотностью и страстностью апелляций к некоей коллективности: «НАС это не устраивает! Вы НАМ мешаете! Как НАМ с вами быть!» и так далее.
При этом всегда остается неясным, почему выкрикивающая это личность начинает апеллировать к коллективности и что это за коллективность. Вроде личность эта – не государь-император, чтобы говорить о себе «Мы», не представитель очерченного социального сообщества (Кремля, какой-нибудь оппозиционной партии, банды, корпорации и так далее)… А что можно сказать о неочерченной сущности, кроме того, что она сущность? И что она откликается именно как сущность даже тогда, когда от ее имени и по ее поручению говорит кто-то, все время апеллирующий к им не определяемой, но очевидной для него коллективности?
Существует и нечто еще более иррациональное, трудно определяемое, но вполне реальное. Что именно? Ответить легче всего (да и короче всего, что немаловажно), приведя конкретный и более чем внятный пример. В противном случае пришлось бы втягиваться в долгие и уводящие в сторону аналитические рефлексии.
Когда-то, году этак в 1980-м, мне, начинающему тогда авангардному режиссеру-неформалу, был отрекомендован один журналист, который должен был написать статью о моем спектакле и коллективе. Отрекомендован он был близкими друзьями. Я, соответственно, охотно говорил с этим журналистом на все возможные темы. В числе этих тем почему-то оказалось творчество Александра Солженицына.
Никогда не относясь плохо к Солженицыну как к художнику, высоко ценя в художественном плане его раннее творчество, я имел свою – очень далекую от официально принятой тогда, но не апологетическую – позицию по отношению к творчеству, в котором политическое (а в общем-то, публицистическое начало) уже явно преобладало над художественным.
Этими своими представлениями об эволюции художника и не более я поделился с журналистом, не зная, что он является фанатическим поклонником Солженицына, изгнанным в периферийное издание за верность Александру Исаевичу. Мой собеседник ничего тогда мне не ответил. Он не возразил мне, не выразил гнева по поводу моей некоплиментарности по отношению к великому человеку.
Он просто сочинил в виде статьи о моем театре и обо мне лично блестяще продуманный донос. Разумеется, не донос о том, что я сложно отношусь к Солженицыну. Нет, это был комплексный донос, очень непорядочный и недобросовестный даже по отношению к нормам доносительства той эпохи, в котором мастерски было показано и доказано, что театр надо закрыть как вредный для дела коммунизма и социализма, а меня, как минимум, отлучить от творческо-идеологической деятельности, именуемой режиссура. А как максимум – изолировать от общества, триумфально шествующего в коммунизм, чему я якобы всячески препятствую.
Друзья, рекомендовавшие журналисту написать статью о моем коллективе, пришли в ужас. Являясь по совместительству его начальниками, они упрашивали его не печатать статью, а он орал, что он ее напечатает, дабы раздавить гниду, которая осмелилась не вполне комплиментарно комментировать Солженицына. Тогда мне впервые пришло в голову, что разговор о социальном безумстве (социопаранойе, социомании) не вполне спекулятивен. Впоследствии я изучил эту тему.
Человек может быть вполне нормален как личность и абсолютно безумен как представитель какой-то коллективной сущности, с которой он себя идентифицирует и которая является отчасти реальной (очень плотная референтная группа, так сказать), а отчасти виртуальной (выдумывают же себе одинокие дети виртуальных друзей, а шизофреники – двойников).
Выдуманное приобретает силу реальности, то есть становится сущностью (кто-то скажет – идентификационной субстанцией). Когда ты задеваешь что-то, связанное с этой сущностью, то ее представитель, доходящий в своей ярости до безумия и сохраняющий при этом в своем поведении определенную рациональность, как бы не равен самому себе.
И ты ощущаешь, что с тобой на контакт выходит эта сущность напрямую. Как ощущаешь? Разъясняя своим соратникам основу логоаналитического метода, да и любой аналитики бытия, я настойчиво подчеркиваю, что осваивающий подобный метод профессионал должен не только уметь увидеть и услышать исследуемое («и виждь и внемли», сказал пушкинскому пророку серафим), но и… улавливать особые запахи.
Никоим образом не хочу воспевать средневековых инквизиторов. Но ведь далеко не все они были тупыми психами (хотя и тупых психов было предостаточно). Так что же подразумевали под запахом скверны те, кто не был ни дураком, ни психом (а такие были)? Я не хочу сказать, что они подразумевали что-то научное и заслуживающее буквального воспроизводства при осуществлении аналитического исследования в XXI столетии. Но ведь что-то они подразумевали?
Проще всего адресовать к Юнгу и его коллективному бессознательному. Нам с практической точки зрения и этой адресации достаточно. Человек очень прочно соединяется с архетипическим. Архетипическое поглощает его. Возникают особые суггестивные возможности (какой ученый сейчас будет опровергать наличие суггестии?). Эти суггестивные возможности воздействуют на сенсоры акцептора подобного превращения. Акцептор ощущает запахи. У него могут возникнуть и другие неслучайные визуализации (сгущение воздуха, о котором очень часто говорится при описании подобных феноменов).
Я-то думаю, что реальность не укладывается в схематизацию Юнга. Что она еще намного сложнее. Но начни я сейчас развернуто излагать свои соображения – мы потеряем нить. Могу дополнительно сослаться на опыт разного рода экстремальных состояний, в которых высокопрофессиональные спецназовцы улавливают, например, запах опасности… Ну, и хватит. Юнга никто не опроверг в полной мере, он ученый с мировым именем… Ему можно говорить о диалогах с сущностями (анимой и так далее)… А мне нет?
Увы, подробнее распространяться по этому поводу – значит подменить предмет исследования. А обсуждая вкратце данный тип отношений высказывающегося и сущности, которую задели эти высказывания, можно констатировать лишь то, что я констатирую.
Позже я попытаюсь добавить нечто к сказанному сейчас. Но мне представляется, что сказанного достаточно для того, чтобы оправдать введение в мой анализ всего того, что я называю «откликами» некоей «сущности» на мои высказывания, достраивающие исследуемый мною Текст.
Иногда за подобной адресацией лежит нежелание указывать на конкретные лица и понимание того, что лица откликались не на мое аналитическое творчество, а на недопустимость никаких и именно никаких шагов в плане преодоления бессубъектности России.
Иногда за подобной адресацией лежит понимание того, что откликались – в виде интриг, например, – не конкретные люди, а социальные сущности, имеющие свои представления о том, как именно надо откликаться в подобных случаях.
А иногда речь идет о чем-то сродни социальной медиумности, когда откликается не личность, а медиум. И отклик этот репрезентирует почти буквально стоящую за этим медиумом сущность.