355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Охлябинин » Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века » Текст книги (страница 3)
Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:48

Текст книги "Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века"


Автор книги: Сергей Охлябинин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Комната, в которую вступил Иван Иванович, была совершенно темна, потому что ставни были закрыты, и солнечный луч, проходя в дыру, сделанную в ставне, принял радужный цвет и, ударяясь в противостоящую стену, рисовал на ней пестрый ландшафт из очеретяных крыш, дерев и развешанного на дворе платья, все только в обращенном виде. От этого всей комнате сообщался какой-то чудный полусвет.

– Помоги Бог! – сказал Иван Иванович.

– А, здравствуйте, Иван Иванович! – отвечал голос из угла комнаты. Тогда только Иван Иванович заметил Ивана Никифоровича, лежащего на разостланном на полу ковре. – Извините, что я перед вами в натуре.

Иван Никифорович лежал безо всего, даже без рубашки» ( Гоголь Н. В.Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем).

Этот несуществующий уже тип старого барина…

Более тридцати лет прошло после Великой реформы, но по-прежнему оставались на слуху те прежние выражения, обороты речи, присказки и церемонно-величественный тон приветствий при встречах. Особое внимание тогда, в конце XIX столетия, привлекали, конечно, сами люди той давней поры. Эдакие редеющие островки совершенно иного мироощущения.

Так чем же они отличались от последующих поколений? Такой барин умел всегда прекрасно держаться, при любых жизненных ситуациях. Он был доброжелателен, стеснителен и добр.

Молодость таких людей пришлась на дореформенную пору. За эти десятилетия минуло множество событий, изменивших не только мир, но и самих людей, причем далеко не в лучшую сторону. А вот эта небольшая когорта, бережно и мудро выпестованная своими отцами и дедами, познавшими дымы Бородина и радость взятия Парижа, как-то легко и исподволь смогла донести и собственным детям этот «лучезарный восторг бытия».

«Дедушке, насколько я помню его, было уже за 60 лет, но как он был еще бодр и свеж тогда! Точно вижу его, неизменно веселого, игривого, смеющегося и готового шутить: он был высок ростом, плотный и прекрасно сложённый, и не имел ничего старческого во всей своей красивой особе; одет солидно, но почти щеголевато. Глядя на его прекрасное, открытое лицо, обрамленное серебристо-белыми волосами, – невольно залюбуешься на этот несуществующий уже тип старого барина.

Дедушку нельзя было назвать крепостником; он никого не теснил, не угнетал и не мучил; никто не страдал под его кровом; и он, помещик, среди барской своей обстановки, окруженный сонмом крепостных Лёвок, Фомок, Васек, бывало, и сам смеется и хочет, чтобы все кругом его смеялись: и старик Лёвка, и казачок Васька.

Только во время грозы не смеялся дедушка; унылый, подавленный тоскою, он не находил себе места в целом доме и был как-то по-детски беспомощен и жалок. Его уже не забавляли шутки, не тешили потехи и общество тяготило; но и в подобные минуты душевное настроение его не проявлялось наружу нервным раздражением, капризами или старческим брюзжанием: он только уединялся в свою комнату, где его слышали ходящим взад и вперед тяжелыми шагами; по временам он испускал тяжелые вздохи и громко молился. Но проходила гроза, и дедушка стряхивал с себя уныние и слабость и с первыми лучами солнца выходил из своей комнаты розовый, улыбающийся, здоровый, с шуткой на устах.

Весь дом деда был полон проживавшими тут бесприютными, бессемейными, обездоленными, праздными и ищущими дела или насущного хлеба. Всех их помещал у себя дедушка, кормил, поил и одевал их, дразнил и жаловал; он умел давать и творить добро, и его кусок хлеба не был горек, его благодеяния не тягостны. Все эти проживавшие у него: старушки, сиротки, голодные и беззащитные, сошлись под его кровом, потому что нужда, горе или неумение трудиться загнали их к его теплому очагу; их приняли без расспросов, накормили, напоили, одели, обули и поместили в теплый угол, на бессрочное жительство – и они сразу почувствовали себя здесь под крылышком или, как говорится, у Христа за пазухой.

Хорошо жилось им у дедушки, да и ему было любо среди всей этой братии, сошедшейся здесь с разных концов света и увеселявшей его своими разнообразными беседами. А сколько безродных старушек похоронил дедушка на свой счет, скольких сирот призрел и воспитал и пристроил, сколько дворянчиков определил к месту, всегда продолжая и впоследствии принимать их у себя в доме наравне с другими гостями и домочадцами, никогда не давая им чувствовать своих милостей и не переставая поддерживать их. За все это можно было повеселиться его веселием и порадоваться его потехе, извиняя и шутки его.

Вот образчик дедушкиных потех: в числе проживавших у него пансионерок из роду бедных дворян была, между прочим, одна заштатная повивальная бабушка. Однажды вечером она, ранее обыкновенного, ушла к себе в комнату, где она, поглядывая в окно, тревожно прислушивалась к малейшему шороху в ожидании посланца от одной соседки-помещицы, заранее пригласившей ее для своих родов. По соображению бабушки, роды предстояли трудные. Дедушка, по обыкновению, был посвящен и в эти тревоги и задумал сыграть шутку для общего увеселения. Вечер был зимний, нескончаемый, гостей новых не прибыло, а свои понаскучить успели; а на дворе завывала вьюга, зги не видать было. Вдруг докладывают, что приехали за бабушкой-повитухой от родильницы. Старушка бережно сложила свой чулок, за вязанием которого ее застали, помолилась перед иконами и даже положила несколько земных поклонов; не спеша оделась, укуталась и вышла на подъезд садиться в сани. Не заметила она за вьюгой, слепившей ей глаза, что и сани, и люди, и лошади были дедушкины; крестясь и охая уселась, уткнула нос в ветхий салопишко и поехала, шепча молитву о благополучном исходе благого дела.

Не заметила она, как ее трижды обвезли вокруг дома и лихо подкатили к парадному, ярко освещенному подъезду, на котором ее встретил и сам помог ей выбраться из саней сияющий удовольствием дедушка, окруженный многочисленной прислугой, с фонарями и со свечами в руках, между тем как один из музыкантов наигрывал на скрипке известный в то время марш: "Ты возвратился благодатный, наш кроткий Ангел, друг сердец", сочиненный в честь государя Александра I. Потеха кончилась тем, что и бабушка засмеялась, пригрозив дедушке пальцем, и обозвала его старым греховодником.

Впрочем, не одни бедные и бесприютные ютились около богатого и хлебосольного барина: дед был умен и чрезвычайно любил общество разумных людей. Сам того не замечая, он был истинным меценатом своего времени, чутьем отыскивая талантливых людей и давая им возможность выбиться на свет из мрака невежества и неизвестности. Он ценил поэзию и литературу, искусства и художества, сочувственно тепло относился к талантам, дорожа ими в своих гостях выше чинов и титулов. Много перебывало у него в доме писателей, музыкантов, поэтов, художников; все они подолгу гостили у дедушки, пользуясь его милым обществом и широким гостеприимством.

В числе многих выдающихся личностей, отдыхавших от суеты мирской в доме моего деда, был известный малороссийский писатель Котляревский, сроднившийся не только с самим гостеприимным хозяином, но и со всем его штатом. Здесь написал он свою "Наталку-Полтавку", как художник создавая все действующие лица по образцам окружавших его. Вся оперетта взята прямо с натуры; все лица, действующие в ней, – художественные портреты дедушкиной дворни и его домочадцев. Но ничто так не тешило дедушку, как по вечерам чтение самим Котляревским известной поэмы Энеиды, на малороссийском языке, написанной им здесь.

Так проводил время в своем родовом поместье Шадееве дед мой, выйдя в отставку после долговременной и полезной службы отечеству. Кроме приятных бесед и чтения, устраивались зимою и музыкальные вечера, очень часто оканчивавшиеся танцами, в которых принимали участие все, не исключая и самого хозяина; составлялись хоры, иногда разыгрывались драматические произведения на подмостках домашнего театра труппой доморощенных актеров; а в заключение – ужин, по обилию блюд не уступающий обеду, с возлиянием наливок, запеканок и всевозможных спотыкачей» ( Мельникова А.Воспоминания о давно минувшем и недавно былом. Из записной книжки 1893—1896. Полтава; М., 1898) [11].

«Смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы»

Однако помимо упомянутых господ – умных, приятных в общении и добрых в деле, существовали и самые ординарные персоны, достаточно бесцветные в своей собственной жизни. При этом одни из них, живя незатейливой жизнью, старались как-то украсить ее. К примеру, принимали частенько гостей. Но даже и при великом радушии и прекрасном угощении мало что могли предложить им, кроме карточных игр да рассказанных историй из давних времен, когда они были слишком молоды и слишком ветрены, в чем теперь уже можно было сомневаться.

Другие же при своей бесцветности отличались еще и скупостью. Дома у себя старались никого не принимать. В округе, среди помещиков и крестьян слыли скрягами и не вызывали никакого к себе уважения. Но если же оказывались по необходимости на людях, требовали к собственной персоне повышенных знаков внимания. Доходило и до курьезов: так, находясь в общественных местах, громко и неплохо поставленным голосом провозглашали (причем совершенно незнакомым людям) свои чины и звания.

Хозяйство этих помещиков, хотя и велось не лучшим образом, все-таки давало какой-то доход, но о нововведениях не было и речи. Не хватало ни ума, ни размаха, ни культуры.

Сравнительно много в России было помещиков мятущихся, хватающихся за новые идеи землепользования. Однако каждодневного упорства им явно недоставало: все пускалось на самотек. Если в предреформенные годы и существовало немало добротных, хорошо организованных помещичьих хозяйств средней руки, то уже к концу XIX столетия большинство усадеб влачило жалкое существование. Но, что удивительно, бесшабашность ведения дел, подводящая к однодворству, а затем и к бедности помещика, совсем не уменьшала его амбиций. И быстро разрушающаяся барская экономия не меняла его отношение к жизни. Он по-прежнему оставался ершистым, щеголеватым и высокомерно-задиристым.

«…Сперва опишу вам отставного генерал-майора Вячеслава Илларионовича Хвалынского. Представьте себе человека высокого и когда-то стройного, теперь же несколько обрюзглого, но вовсе не дряхлого, даже не устарелого, человека в зрелом возрасте, в самой, как говорится, поре. Правда, некогда правильные и теперь еще приятные черты лица его немного изменились, щеки повисли, частые морщины лучеобразно расположились около глаз, иных зубов уже нет, как сказал Саади, по уверению Пушкина; русые волосы, по крайней мере все те, которые остались в целости, превратились в лиловые благодаря составу, купленному на Роменской конной ярмарке у жида, выдававшего себя за армянина; но Вячеслав Илларионович выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы, наконец называет себя старым кавалеристом, между тем как известно, что настоящие старики сами никогда не называют себя стариками. Носит он обыкновенно сюртук, застегнутый доверху, высокий галстух с накрахмаленными воротничками и панталоны серые с искрой, военного покроя; шляпу же надевает прямо на лоб, оставляя весь затылок наружи. Человек он очень добрый, но с понятиями и привычками довольно странными. Например: он никак не может обращаться с дворянами небогатыми или нечиновными, как с равными себе людьми. Разговаривая с ними, он обыкновенно глядит на них сбоку, сильно опираясь щекою в твердый и белый воротник, или вдруг возьмет да озарит их ясным и неподвижным взором, помолчит и двинет всею кожей под волосами на голове; даже слова иначе произносит и не говорит, например: "Благодарю, Павел Васильич", или: "Пожалуйте сюда, Михайло Иваныч", а: "Боллдарю, Палл Асилич", или: "Па-ажалте сюда, Михал Ваныч". С людьми же, стоящими на низших ступенях общества, он обходится еще страннее: вовсе на них не глядит, и прежде чем объяснит им свое желание, или отдаст приказ, несколько раз кряду, с озабоченным и мечтательным видом, повторит: "Как тебя зовут?.. как тебя зовут?", ударяя необыкновенно резко на первом слове "как", а остальные произнося очень быстро, что придает всей поговорке довольно близкое сходство с криком самца-перепела. Хлопотун он и жила страшный, а хозяин плохой: взял к себе в управители отставного вахмистра, малоросса, необыкновенно глупого человека… В карты играть он любит, но только с людьми звания низшего; они-то ему: «Ваше превосходительство», а он-то их пушит и распекает, сколько душе его угодно. Когда ж ему случится играть с губернатором или с каким-нибудь чиновным лицом – удивительная происходит в нем перемена: и улыбается-то он, и головой кивает, и в глаза-то им глядит – медом так от него и несет… Даже проигрывает и не жалуется. Читает Вячеслав Илларионыч мало, при чтении беспрестанно поводит усами и бровями, сперва усами, потом бровями, словно волну снизу вверх по лицу пускает… На выборах играет он роль довольно значительную, но от почетного звания предводителя по скупости отказывается. "Господа, – говорит он обыкновенно приступающим к нему дворянам, и говорит голосом, исполненным покровительства и самостоятельности, – много благодарен за честь; но я решился посвятить свой досуг уединению". И, сказавши эти слова, поведет головой несколько раз направо и налево, а потом с достоинством наляжет подбородком и щеками на галстух,.. и сам генерал Хвалынский о своем служебном поприще не любит говорить, что вообще довольно странно; на войне он тоже, кажется, не бывал. Живет генерал Хвалынский в небольшом домике, один; супружеского счастья он в своей жизни не испытал; и потому до сих пор еще считается женихом, и даже выгодным женихом… На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: "Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти", или: "Генерала Хвалынского экипаж…" Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно странной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упоминать); лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку; но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза… Дома он у себя никого не принимает и живет, как слышно, скрягой…» ( Тургенев И. С.Два помещика).

«В домоделанной коляске в полтораста пуд»

Да, претенциозность и бессмысленное скряжничество «хвалынских» совсем не украшало отечественных помещиков, но таких в русской глубинке было немного. Точнее, ничтожное меньшинство. Да и помещичье братство их не жаловало и, по возможности, сторонилось. Другие жили легко, как говорится, особо не задумываясь, жизнь плавно и неторопливо текла по накатанному руслу.

Быт, обстановку эти люди унаследовали от века предыдущего. И если в свое время их прадеды и построили усадебный дом, он и поныне продолжал служить им верой и правдой.

Помещики этой породы были нетребовательны в одежде, но знали толк в еде – славились необыкновенным хлебосольством.

Причем отказ от застолья был почти равносилен вызову на дуэль.

Впрочем, охота и карточная игра тоже не ограничивались никакими рамками.

«…Мардарий Аполлоныч Стегунов ни в чем не походил на Хвалынского; он едва ли где-нибудь служил и никогда красавцем не почитался. Мардарий Аполлоныч старичок низенький, пухленький, лысый, с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур; живет, как говорится, в свое удовольствие; зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на вате. В одном он только сошелся с генералом Хвалынским: он тоже холостяк. У него пятьсот душ. Мардарий Аполлоныч занимается своим именьем довольно поверхностно; купил, чтобы не отстать от века, лет десять тому назад, у Бутенопа в Москве молотильную машину, запер ее в сарай, да и успокоился. Разве в хороший летний день велит заложить беговые дрожки и съездить в поле на хлеба посмотреть да васильков нарвать. Живет Мардарий Аполлоныч совершенно на старый лад. И дом у него старинной постройки: в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей; тут же направо буфет с трубками и утиральниками; в столовой фамильные портреты, мухи, большой горшок герани и кислые фортопьяны; в гостиной три дивана, три стола, два зеркала и сиплые часы, с почерневшей эмалью и бронзовыми, резными стрелками; в кабинете стол с бумагами, ширмы синеватого цвета с наклеенными картинками, вырезанными из разных сочинений прошедшего столетия (то есть XVIII века. – С. О.), шкапы с вонючими книгами, пауками и черной пылью, пухлое кресло, итальянское окно, да наглухо заколоченная дверь в сад… Словом, все, как водится… Хозяйством у него заведывает бурмистр из мужиков, с бородой во весь тулуп, домом – старуха, повязанная коричневым платком, сморщенная и скупая. На конюшне у Мардария Аполлоныча стоит тридцать разнокалиберных лошадей; выезжает он в домоделанной коляске в полтораста пуд. Гостей принимает он очень радушно и угощает на славу, то есть: благодаря одуряющим свойствам русской кухни, лишает их вплоть до самого вечера всякой возможности заняться чем-нибудь, кроме преферанса. Сам же никогда ничем не занимается и даже «Сонник» перестал читать. Но таких помещиков у нас на Руси еще довольно много…

Приехал я к нему летом, часов в семь вечера. У него только что отошла всенощная, и священник, молодой человек, по-видимому, весьма робкий и недавно вышедший из семинарии, сидел в гостиной возле двери, на самом краюшке стула. Мардарий Аполлоныч, по обыкновению, чрезвычайно ласково меня принял: он непритворно радовался каждому гостю, да и человек он был вообще предобрый. Священник встал и взялся за шляпу.

– Погоди, погоди, батюшка, – заговорил Мардарий Аполлоныч, не выпуская моей руки, – не уходи… Я велел тебе водки принести.

– Я не пью-с, – с замешательством пробормотал священник и покраснел до ушей.

– Что за пустяки! Как в вашем званье не пить! – отвечал Мардарий Аполлоныч: – Мишка! Юшка! водки батюшке!

Юшка, высокий и худощавый старик лет восьмидесяти, вошел с рюмкой водки на темном крашеном подносе, испещренном пятнами телесного цвета.

Священник начал отказываться.

– Пей, батюшка, не ломайся, нехорошо, – заметил помещик с укоризной…» ( Тургенев И. С.Два помещика).

«Словно ястреб на пашне»

Нередко охотничий азарт оказывался столь силен, что властно подавлял все черты характера, столь необходимые именно помещику на сельских работах. А ведь пращуры небогатых дворян, и коренные русаки, и крещеные татары, происходили, как правило, из военной среды. Так что боевые походы русской армии были для них более привычны, чем тягостное сидение на отведенных (либо купленных их предками) землях. Так вышло, что кочевая армейская жизнь для определенного числа русских дворян оставалась по-прежнему притягательной.

А вот каждодневные, однообразные подчас хлопоты по усадьбе, регулярное ведение расходов и поддержание сельских угодий в достойном виде было для них тягостной обязанностью и даже сущей пыткой.

И потому единственной отдушиной для этих людей конечно же была охота. Правда, уже не та, что век или два тому назад, состоявшая когда-то в отчаянной, безумно-опьяняющей гоньбе, оглашенная звуками охотничьих рогов и труб, украшенная пестротой охотничьих одежд, узорных конских сбруй, сёдл и чепраков.

В эти предреформенные годы редко кто из русских помещиков пускался за зверем по воле азарта, поскольку, как говорится, «пооскудели торока», но боевая, потомственная прыть давала о себе знать по-прежнему.

Ну а сама подготовка к охоте – это ли не восторг? До дрожи в голосе и сбивчивом, учащенном дыхании… Еще и увлекательные ружейные хлопоты. Просмотр и подгонка упряжи. Выбор седел и стремян.

И неудивительно, что этому зову – наследственному, издревле рыцарскому, русское дворянство отдавалось полностью. Азарт погони грел душу. Веселил сердце. И давал пишу уму.

Ну а хозяйство, усадебные дела? Они по-прежнему оставались за пределами интересов немалого числа помещиков. А потому дворянство и катастрофически быстро беднело. Даже и те малые суммы, которые они выручали на продаже зерна, порой пускались на лошадей, собак и ружья. И конечно же на отменную охотничью одежду и экипировку собственных доезжачих, егерей и казачков. Играли, что называется, ва-банк. Часто вопреки здравому смыслу.

А усадьбы тем временем хирели, запускались на глазах. И слишком короткая эра (менее двух столетий) помещичьего землепользования подходила к концу, так и не успев по-настоящему развернуться и стабильно приносить ежегодные миллиардные доходы в русскую имперскую казну от отечественного аграрного экспорта.

«Несколько дней спустя после первой моей встречи с обоими приятелями отправился я в сельцо Бессоново к Пантелею Еремеичу. Издали виднелся небольшой его домик; он торчал на голом месте, в полуверсте от деревни, как говорится, "на-юру", словно ястреб на пашне. Вся усадьба Чертопханова состояла из четырех ветхих срубов разной величины, а именно: из флигеля, конюшни, сарая и бани. Каждый сруб сидел отдельно, сам по себе: ни забора кругом, ни ворот не замечалось. Кучер мой остановился в недоумении у полусгнившего и засоренного колодца. Возле сарая несколько худых и взъерошенных борзых щенков терзали дохлую лошадь, вероятно, Орбассана; один из них поднял было окровавленную морду, полаял торопливо и снова принялся глодать обнаженные ребра. Подле лошади стоял малый лет семнадцати, с пухлым и желтым лицом, одетый казачком и босоногий; он с важностью посматривал на собак, порученных его надзору, и изредка постегивал арапником самых алчных.

– Дома барин? – спросил я.

– А Господь его знает! – отвечал малый. – Постучитесь.

Я соскочил с дрожек и подошел к крыльцу флигеля.

Жилище господина Чертопханова являло вид весьма печальный: бревна почернели и высунулись вперед "брюхом", труба обвалилась, углы подопрели и покачнулись, небольшие тускло-сизые окошечки невыразимо кисло поглядывали из-под косматой, нахлобученной крыши: у иных старух-потаскушек бывают такие глаза. Я постучал; никто не откликнулся. Однако мне за дверью слышались резко произносимые слова:

– Аз, буки, веди; да ну же, дурак, – говорил сиплый голос: – аз, буки, веди, глаголь… да нет! глаголь, добро, есть! есть!.. Ну же, дурак!

Я постучался в другой раз. Тот же голос закричал:

– Войди, – кто там…

Я вошел в пустую маленькую переднюю и сквозь растворенную дверь увидал самого Чертопханова. В засаленном бухарском халате, широких шароварах и красной ермолке сидел он на стуле, одной рукой стискивал он молодому пуделю морду, а в другой держал кусок хлеба над самым его носом.

…Я посмотрел кругом. В комнате, кроме раздвижного покоробленного стола на тринадцати ножках неровной длины да четырех продавленных соломенных стульев, не было никакой мебели; давным-давно выбеленные стены, с синими пятнами в виде звезд, во многих местах облупились; между окнами висело разбитое и тусклое зеркальце в огромной раме под красное дерево. По углам стояли чубуки да ружья; с потолка спускались толстые и черные нити паутины.

…Мы пустились толковать об охоте.

– Хотите, я вам покажу свою свору? – спросил меня Чертопханов и, не дождавшись ответа, позвал Карпа.

Вошел дюжий парень в нанковом кафтане зеленого цвета с голубым воротником и ливрейными пуговицами.

– Прикажи Фомке, – отрывисто проговорил Чертопханов: – привести Аммалата и Сайгу, да в порядке, понимаешь?

Карп улыбнулся во весь рот, издал неопределенный звук и вышел. …Явился Фомка, причесанный, затянутый, в сапогах и с собаками. Я, ради приличия, полюбовался глупыми животными (борзые все чрезвычайно глупы). Мы опять принялись болтать. Чертопханов понемногу смягчился совершенно, перестал петушиться и фыркать; выраженье лица его изменилось. Он глянул на меня и на Недопюскина…

– Э! – воскликнул он вдруг: – чтó ей там сидеть одной? Маша! а, Маша! поди-ка сюда!

Кто-то зашевелился в соседней комнате, но ответа не было.

– Ма-а-ша, – ласково повторил Чертопханов, – поди сюда. Ничего, не бойся.

– Вот, рекомендую, – промолвил Пантелей Еремеич, – жена не жена, а почитай что жена.

Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки – все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее шли две прядки блестящих волосиков – признак крови и силы… Взор ее так и мелькал, словно змеиное жало…

– А что, Маша, – спросил Чертопханов: – надобно бы гостя чем-нибудь и попотчевать, а?

– У нас есть варенье, – отвечала она.

– Ну, подай сюда варенье, да уж и водку кстати. Да уж послушай, Маша, – закричал он ей вслед: – принеси тоже гитару.

– Для чего гитару? Я петь не стану.

…Маша вдруг приподнялась, разом отворила окно, высунула голову и с сердцем закричала проходившей бабе: "Аксинья!" Баба вздрогнула, хотела было повернуться, да поскользнулась и тяжко шлепнулась наземь. Маша опрокинулась назад и звонко захохотала; Чертопханов тоже засмеялся… Гроза разразилась одной молнией… воздух очистился.

…Маша резвилась пуще всех… Лицо у ней побледнело, ноздри расширились, взор запылал и потемнел в одно и то же время… Маша выпорхнула в другую комнату, принесла гитару, сбросила шаль с плеч долой, проворно села, подняла голову и запела цыганскую песню. Ее голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и замирал… Любо и жутко становилось на сердце. "Ай, жги, говори!" Чертопханов пустился в пляс. Машу всю поводило, как бересту на огне; тонкие пальцы резко бегали по гитаре, смуглое горло медленно приподнималось под двойным янтарным ожерельем. То вдруг она умолкала, опускалась в изнеможенье, словно неохотно щипала струны… то снова заливалась она как безумная, выпрямливала стан и выставляла грудь…» ( Тургенев И. С.Чертопханов и Недопюскин).

«Их же крепостной… гнет их, куда хочет…»

Примечательно, что в России именно бедное дворянство составляло большинство – более девяти десятых всего сословия. Но существовали у нас и так называемые, однодворцы, то есть в материальном отношении близкие к бедному дворянству. Хотя их общее число было сравнительно невелико, но уже сам факт их появления и активного участия в жизни страны представляет большой интерес.

Среди однодворцев были люди самого различного уровня культуры. Будучи одновременно и мужиком и барином, они хорошо ориентировались не только в специфике сельского труда, но и прекрасно разбирались уже в новых, пореформенных отношениях помещика и мужика. Вынужденные вести строгий расчет своим доходам и расходам, однодворцы видели, что в своем большинстве дворянство не смыслит ничего в экономике собственных усадеб, во всем полагаясь на своих управляющих и приказчиков, нередко обиравших и мужиков, и самих господ.

И если помещика среднего достатка Сергея Львовича Пушкина, отца поэта, обкрадывали собственные же управляющие еще в начале XIX века, можно себе представить, как вели они себя, включая и дворню, ко времени Великой реформы. Когда Пушкин переехал в Петербург, дом их «всегда был наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана».

«…К Овсяникову часто прибегали соседи с просьбой рассудить, помирить их и почти всегда покорялись его приговору, слушались его совета. Многие, по его милости, окончательно размежевались… Но после двух или трех сшибок с помещиками он объявил, что отказывается от всякого посредничества между особами женского пола. Терпеть он не мог поспешности, тревожной торопливости, бабьей болтовни и "суеты". Раз как-то у него дом загорелся. Работник впопыхах вбежал к нему с криком: "Пожар! пожар!" – "Ну, чего же ты кричишь? – спокойно сказал Овсяников. – Подай мне шапку и костыль" …Он сам любил выезжать лошадей. Однажды рьяный битюк помчал его под гору, к оврагу. "Ну, полно, полно, жеребенок малолетний, убьешься", – добродушно замечал ему Овсяников и через мгновенье полетел в овраг вместе с беговыми дрожками, мальчиком, сидевшим сзади, и лошадью. К счастью, на дне оврага грудами лежал песок. Никто не ушибся, один битюк вывихнул себе ногу. "Ну, вот видишь, – продолжал спокойным голосом Овсяников, поднимаясь с земли, – я тебе говорил".

"– Да, – продолжал Овсяников со вздохом, – много воды утекло с тех пор, как я на свете живу: времена подошли другие. Особенно в дворянах вижу я перемену большую. Мелкопоместные – все либо на службе побывали, либо на месте сидят; а что покрупней – тех и узнать нельзя. Насмотрелся я на них, на крупных-то, вот по случаю размежевания. И должен я вам сказать: сердце радуется, на них глядя: обходительны, вежливы. Только вот что мне удивительно: всем наукам они научились, говорят так складно, что душа умиляется, а дела-то настоящего не смыслят, даже собственной пользы не чувствуют: их же крепостной человек, приказчик, гнет их, куда хочет, словно дугу. Ведь вот вы, может, знаете Королева, Александра Владимировича, – чем не дворянин? Собой красавец, богат, в университетах обучался, кажись, и за границей побывал, говорит плавно, скромно, всем нам руки жмет. Знаете?.. Ну, так слушайте. На прошлой неделе съехались мы в Березовку по приглашению посредника, Никифора Ильича. И говорит нам посредник, Никифор Ильич: 'Надо, господа, размежеваться; это срам, наш участок ото всех других отстал; приступимте к делу'. Вот и приступили. Пошли толки, споры, как водится; поверенный наш ломаться стал. Но первый забуянил Овчинников Порфи-рий… И из чего буянит человек?.. У самого вершка земли нету: по поручению брата распоряжается. Кричит: 'Нет! Меня вам не провести! Нет, не на того наткнулись! Планы сюда! Землемера мне подайте, христопродавца подайте сюда!' – 'Да какое, наконец, ваше требование?' – 'Вот дурака нашли! эка! Вы думаете: я вам так-таки сейчас мое требование и объявлю?.. Нет, вы планы сюда подайте, вот что!' А сам рукой стучит по планам. Марфу Дмитриевну обидел кровно. Та кричит: 'Как вы смеете мою репутацию позорить?' – 'Я, говорит, вашей репутации моей бурой кобыле не желаю'. Насилу мадерой отпоили. Его успокоили, – другие забунтовали. Королев-то Александр Владимирович, сидит, мой голубчик, в углу, набалдашник на палке покусывает да только головой качает. Совестно мне стало, мочи нет, хоть вон бежать. Что, мол, об нас подумает человек? Глядь, поднялся мой Александр Владимирыч, показывает вид, что говорить желает. Посредник засуетился, говорит: 'Господа, господа, Александр Владимирыч говорить желает'. И нельзя не похвалить дворян: все тотчас замолчали. Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? – для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, – и взыскать с него нельзя. Потом сказал Александр Владимирыч, что помещику грешно не заботиться о благосостоянии крестьян, что, наконец, если здраво рассудить, их выгоды и наши выгоды – все едино: им хорошо – нам хорошо, им худо – нам худо… и что, следовательно, грешно и нерассудительно не соглашаться из пустяков… И пошел, и пошел… Да ведь как говорил! за душу так и забирает… Дворяне-то все носы повесили; я сам, ей-ей, чуть не прослезился. Право слово, в старинных книгах таких речей не бывает… А чем кончилось? Сам четырех десятин мохового болота не уступил и продать не захотел. Говорит: 'Я это болото своими людьми высушу и суконную фабрику на нем заведу, с усовершенствованиями. Я, говорит, уж это место выбрал: у меня на этот счет свои соображения…' И хоть бы это было справедливо: а то просто сосед Александра Владимирыча, Карасиков Антон, поскупился королёвскому приказчику сто рублев ассигнациями взнести. Так мы и разъехались, не сделавши дела. А Александр Владимирыч по сих пор себя правым считает и все о суконной фабрике толкует, только к осушке болота не приступает"» ( Тургенев И. С.Однодворец Овсяников).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю