355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Охлябинин » Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века » Текст книги (страница 12)
Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:48

Текст книги "Повседневная жизнь русской усадьбы XIX века"


Автор книги: Сергей Охлябинин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Да и двигались-то они каждый по-своему. У одних была продольная качка, у других – поперечная, третьи умудрялись громыхать даже на грунтовой дороге, а четвертые неутомимо повизгивали, как молодые девки от щекотки. Вкус хозяина распространялся и на внутренний вид конной повозки. Одни не выносили продолжительной езды и делали в коляске легкие креслица. Любители дальних путешествий, предпочитавшие передвигаться «на долгих», оснащали интерьеры собственных экипажей уютными диванчиками с уймой всевозможных валиков, турецких подушек и подушечек-«думок».

«…Именно в отдаленных улицах и закоулках города дребезжал весьма странный экипаж, наводивший недоумение насчет своего названия. Он не был похож ни на тарантас, ни на коляску, ни на бричку, а был скорее похож на толстощекий, выпуклый арбуз, поставленный на колеса. Щеки этого арбуза; то есть дверцы, носившие следы желтой краски, затворялись очень плохо, по причине плохого состояния ручек и замков, кое-как связанных веревками. Арбуз был наполнен ситцевыми подушками в виде кисетов, валиков и просто подушек, напичкан мешками с хлебами, калачами, кокурками, скородумками и кренделями из заварного теста. Пирог-курник и пирог-рассольник выглядывали даже наверх.

Запятки были заняты лицом лакейского происхождения, в куртке из домашней пеструшки с небритой бородой, подернутой легкой проседью, – лицо, известное под именем "малого". Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья, что стало мочи: "Кто идет?!" Но, увидев, что никто не шел, а слышалось только издали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошедши к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте. После чего, отставивши алебарду, опять заснул, по уставам своего рыцарства.

Лошади то и дело падали на передние коленки, потому что не были подкованы, и притом, как видно, покойная городская мостовая была им мало знакома. Колымага, сделавши несколько поворотов из улицы в улицу, наконец, поворотила в темный переулок мимо небольшой приходской церкви, Николы на Недотычках, и остановилась пред воротами дома протопопши. Из брички вылезла девка с платком на голове в телогрейке, и хватила обоими кулаками в ворота так сильно, хоть бы и мужчине (малый в куртке из пеструшки был уже потом стащен за ноги, ибо спал мертвецки). Собаки залаяли, и ворота, разинувшись, наконец проглотили, хотя с большим трудом, это неуклюжее дорожное произведение.

Экипаж въехал в тесный двор, заваленный дровами, курятниками и всякими клетухами; из экипажа вылезла барыня: эта барыня была помещица, коллежская секретарша Коробочка» ( Гоголь Н. В.Мертвые души).

«Он… не любил рессорных экипажей»

«…Овсяников придерживался старинных обычаев не из суеверия (душа в нем была довольно свободная), а по привычке. Он, например, не любил рессорных экипажей, потому что не находил их покойными, и разъезжал либо в беговых дрожках, либо в небольшой красивой тележке с кожаной подушкой, и сам правил своим добрым гнедым рысаком. (Он держал одних гнедых лошадей.) Кучер, молодой краснощекий парень, остриженный в скобку, в синеватом армяке и низкой бараньей шапке, подпоясанный ремнем, почтительно сидел с ним рядом. <…>

– Как времена-то изменились! – заметил я.

– Да, да, – подтвердил Овсяников… – Ну, и то сказать: в старые-то годы дворяне живали пышнее. Уж нечего и говорить про вельмож: я в Москве на них насмотрелся. Говорят, они и там перевелись теперь.

– Вы были в Москве?

– Был, давно, очень давно. Мне вот теперь семьдесят третий год пошел, а в Москву я ездил на шестнадцатом году.

Овсяников вздохнул.

– Кого ж вы там видали?

– А многих вельмож видел – и всяк их видел; жили открыто, на славу и удивление. Только до покойного графа Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского не доходил ни один. Алексея-то Григорьевича я видал часто: дядя мой у него дворецким служил. Изволил граф жить у Калужских ворот, на Шаболовке. Вот был вельможа! Такой осанки, такого привета милостивого вообразить невозможно и рассказать нельзя. Рост один чего стоил, сила, взгляд! Пока не знаешь его, не войдешь к нему – боишься точно, робеешь; а войдешь – словно солнышко тебя пригреет, и весь повеселеешь. Каждого человека до своей особы допускал и до всего охотник был. На бегу сам правил и со всяким гонялся; и никогда не обгонит сразу, не обидит, не оборвет, а разве под самый конец переедет; и такой ласковый – противника утешит, коня его похвалит» ( Тургенев И. С.Однодворец Овсяников).

«…Прежде ездил кучером»

«…И Владимир и Ермолай, оба решили, что без лодки охотиться было невозможно.

– У Сучка есть дощаник [34], – заметил Владимир, – да я не знаю, куда он его спрятал. Надобно сбегать к нему.

– К кому? – спросил я.

– А здесь человек живет, прозвище ему Сучок.

Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал ему, что буду ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую, четырехугольную урну с следующими надписями: на одной стороне французскими буквами: "Ci – gît Théophile Henri vicomte de Blandy"; на другой: "Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умер 1799 года, всего жития его было 62 года", на третьей: "Мир его праху", а на четвертой:

"Под камнем сим лежит французский эмигрант:

Породу знатную имел он и талант,

Супругу и семью оплакав избиянну,

Покинул родину, тиранами попранну;

Российский страны достигнув берегов,

Обрел на старости гостеприимный кров;

Учил детей, родителей покоил…

Всевышний судия его здесь успокоил".


Приход Ермолая, Владимира и человека со странным прозвищем Сучок прервал мои размышления.

Босоногий, оборванный и взъерошенный Сучок казался с виду отставным дворовым, лет шестидесяти.

– Есть у вас лодка? – спросил я.

– Лодка есть, – отвечал он глухим и разбитым голосом, – да больно плоха.

– А что?

– Расклеилась; да из дырьев клепки повывалились.

– Велика беда! – подхватил Ермолай. – Паклей заткнуть можно.

– Известно, можно, – подтвердил Сучок.

– Да ты кто?

– Господский рыболов.

– Как же это ты рыболов, а лодка у тебя в такой неисправности?

– Да в нашей реке и рыбы-то нету.

– Рыба не любит ржавчины болотной, – с важностью заметил мой охотник.

– Ну, – сказал я Ермолаю, – поди достань пакли и справь нам лодку, да поскорей.

Ермолай ушел.

– А ведь этак мы, пожалуй, и ко дну пойдем? – сказал я Владимиру.

– Бог милостив, – отвечал он. – Во всяком случае должно предполагать, что пруд не глубок.

– Да, он не глубок, – заметил Сучок, который говорил как-то странно, словно спросонья: – да на дне тина и трава, и весь он травой зарос. Впрочем, есть тоже и колдобины.

– Однако же, если трава так сильна, – заметил Владимир, – так и грести нельзя будет.

– Да кто ж на дощаниках гребет? Надо пихаться. Я с вами поеду: у меня там есть шестик, – а то и лопатой можно.

– Лопатой неловко, до дна в ином месте, пожалуй, не достанешь, – сказал Владимир.

– Оно правда, что неловко.

Я присел на могилу в ожидании Ермолая. Владимир отошел, для приличия, несколько в сторону и тоже сел. Сучок продолжал стоять на месте, повеся голову и сложив, по старой привычке, руки за спиной.

– Скажи, пожалуйста, – начал я, – давно ты здесь рыбаком?

– Седьмой год пошел, – отвечал он, встрепенувшись.

– А прежде чем ты занимался?

– Прежде ездил кучером.

– Кто ж тебя из кучеров разжаловал?

– А новая барыня.

– Какая барыня?

– А что нас-то купила. Вы не изволите знать: Алена Тимофевна, толстая такая… немолодая.

– С чего ж она вздумала тебя в рыболова произвести?

– А Бог ее знает. Приехала к нам из своей вотчины, из Тамбова, велела всю дворню собрать, да и вышла к нам. Мы сперва к ручке, и она ничего: не серчает… А потом и стала по порядку нас расспрашивать: чем занимался, в какой должности состоял? Дошла очередь до меня; вот и спрашивает: "Ты чем был?" Говорю: "Кучером!" – "Кучером? Ну какой ты кучер, посмотри на себя: какой ты кучер? Не след тебе быть кучером, а будь у меня рыболовом и бороду сбрей. На случай моего приезда к господскому столу рыбу поставляй, слышишь?.." С тех пор вот я в рыболовах и числюсь. "Да пруд у меня, смотри, содержать в порядке…" А как его содержать в порядке?

– Чьи же вы прежде были?

– А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да и он нами недолго владел, всего шесть годов. У него-то вот я кучером и ездил… да не в городе – там у него другие были, а в деревне.

– И ты смолоду все был кучером?

– Какое все кучером! В кучера-то я попал при Сергее Сергеиче, а прежде поваром был, но не городским поваром, а так, в деревне.

– У кого ж ты был поваром?

– А у прежнего барина, у Афанасия Нефедыча, у Сергея Сергеича дяди. Льгов-то он купил, Афанасий Нефедыч купил, а Сергею Сергеичу именье-то по наследствию досталось.

– У кого купил?

– А у Татьяны Васильевны.

– У какой Татьяны Васильевны?

– А вот, что в запрошлом году умерла, под Болховым… то бишь под Карачевым, в девках… И замужем не бывала. Не изволите знать? Мы к ней поступили от ее батюшки, от Василья Семеныча. Она таки долгонько нами владела… годиков двадцать.

– Что ж, ты и у ней был поваром?

– Сперва точно был поваром, а то и в кофешенки [35]попал.

– Во что?

– В кофешенки.

– Это что за должность такая?

– А не знаю, батюшка. При буфете состоял и Антоном назывался, а не Кузьмой. Так барыня приказать изволила.

– Твое настоящее имя Кузьма?

– Кузьма.

– И ты все время был кофешенком?

– Нет, не все время: был и ахтером.

– Неужели?

– Как же, был… на кеятре играл. Барыня наша кеятр у себя завела.

– Какие же ты роли занимал?

– Чего изволите-с?

– Что ты делал на театре?

– А вы не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и хожу наряженный, или стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, – я и говорю. Раз слепого представлял… Под каждую веку мне по горошине положили… Как же!

– А потом чем был?

– А потом опять в повара поступил.

– За что же тебя опять в повара разжаловали?

– А брат у меня сбежал.

– Ну, а у отца твоей первой барыни чем ты был?

– А в разных должностях состоял: сперва в казачках находился, фалетором был, садовником, а то и доезжачим.

– Доезжачим?.. И с собаками ездил?

– Ездил и с собаками, да убился: с лошадью упал и лошадь зашиб. Старый-то барин у нас был престрогий; велел меня выпороть да в ученье отдать в Москву, к сапожнику.

– Как в ученье? Да ты, чай, не ребенком в доезжачие попал?

– Да лет, этак, мне было двадцать с лишком.

– Какое ж тут ученье в двадцать лет?

– Стало быть, ничего, можно, коли барин приказал. Да он, благо, скоро умер, – меня в деревню и вернули.

– Когда ж ты поварскому-то мастерству обучился? Сучок приподнял свое худенькое и желтенькое лицо и усмехнулся.

– Да разве этому учатся?.. Стряпают же бабы!

– Ну, – промолвил я, – видал ты, Кузьма, виды на своем веку! Что ж ты теперь в рыболовах делаешь, коль у вас рыбы нету?

– А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу, что в рыболовы произвели. А то вот другого, такого же, как я, старика – Андрея Пупыря – в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно, говорит, даром хлеб есть…» ( Тургенев И. С.Льгов).

«Кучер мой не удостоил меня ответом»

«…но мы еще не отъехали и ста шагов, как вдруг нашу телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась. Кучер остановил разбежавшихся лошадей, нагнулся с облучка, посмотрел; махнул рукой и плюнул.

– Что там такое? – спросил я. Кучер мой слез молча и не торопясь.

– Да что такое?

– Ось сломалась… перегорела, – мрачно отвечал он, и с таким негодованием поправил вдруг шлею на пристяжной, что та совсем покачнулась было набок, однако устояла, фыркнула, встряхнулась и преспокойно начала чесать себе зубом ниже колена передней ноги.

Я слез и постоял некоторое время на дороге, смутно предаваясь чувству неприятного недоумения. Правое колесо совершенно подвернулось под телегу и, казалось, с немым отчаянием поднимало кверху свою ступицу…

И он <кучер> нагнулся, пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками за дугу.

– Однако, – заметил я, – что ж нам делать?

Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу – подошел и, не спуская с него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.

– Ну, что? – проговорил я наконец.

Кучер мой бережно вложил тавлинку в карман, надвинул шляпу себе на брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок.

– Куда же ты? – спросил я его не без изумления.

– Извольте садиться, – спокойно отвечал он и подобрал вожжи.

– Да как же мы поедем?

– Уж поедем-с.

– Да ось…

– Извольте садиться.

– Да ось сломалась…

– Сломалась-то она сломалась; ну, а до выселок доберемся… шагом, то есть. Туг вот за рощей направо есть выселки, Юдиными прозываются.

– И ты думаешь, мы доедем?

Кучер мой не удостоил меня ответом.

– Я лучше пешком пойду, – сказал я.

– Как угодно-с…

..доехали до ссечек [36], а там добрались и до конторы, высокой избы, одиноко стоявшей над небольшим оврагом, на скорую руку перехваченным плотиной и превращенным в пруд. Я нашел в этой конторе двух молодых купеческих приказчиков, с белыми, как снег, зубами, сладкими глазами, сладкой и бойкой речью и сладко-плутоватой улыбочкой, сторговал у них ось и отправился на ссечки.

…Я, как только вернулся, успел заметить, что Ерофей мой снова находился в сумрачном расположении духа… И в самом деле, ничего съестного он в деревне не нашел, водопой для лошадей был плохой. Мы выехали. С неудовольствием, выражавшимся даже на его затылке, сидел он на козлах и страх желал заговорить со мной, но, в ожидании первого моего вопроса, ограничивался легким ворчаньем вполголоса и поучительными, а иногда язвительными речами, обращенными к лошадям. "Деревня! – бормотал он, – а еще деревня! Спросил хошь квасу – и квасу нет… Ах, ты Господи! А вода – просто тьфу!"

…Э-э-э! – вдруг прервал самого себя мой кучер и, остановив лошадей, нагнулся набок и принялся нюхать воздух. – Никак гарью пахнет? Так и есть! Уж эти мне новые оси… А, кажется, на что мазал… Пойти, водицы добыть: вот, кстати, и прудик.

И Ерофей медлительно слез с облучка, отвязал ведёрку, пошел к пруду и, вернувшись, не без удовольствия слушал, как шипела втулка колеса, внезапно охваченная водою… Раз шесть приходилось ему на каких-нибудь десяти верстах обливать разгоряченную ось, и уже совсем завечерело, когда мы возвратились домой» ( Тургенев И. С.Касьян с Красивой Мечи).

Сани с пóдрезом, кони с пóсвистом!

И каких только зимних экипажей не мчалось санным путем по дорогам и бездорожью, по руслам рек, скованных ледяным хрусталем, и многоверстным трактам, плотно обсаженным деревьями, накатанным до паркетного блеска и утрамбованным до такой степени, что порой и в мае держали снежную колею!

Под буркой я лежал в санях,

И, снег копытами взвевая,

Неслася тройка удалая…


И. Козлов

В метель ли, стужу ли иль туман бодро и даже с эдаким ухарством выцокивали дорожный ритм серебряные копыта лошадей, запряженных в возки и розвальни, гитары и санки, кибитки и кибиточки. Бранчливый бубенец и веселый колокольчатый вздох под расписной дугой коренника еще за пару верст упреждали о появлении неизвестного, но всегда желанного на тракте путника.

И если одни ездоки, будь то барин или мужик, впрыгивали в сани чуть ли не на ходу, легкомысленно, даже не запахнувшись, и мгновенно вбирая в легкие воздух заснеженной степи, других же долго и упорно собирали, превращая сам их отъезд чуть ли не в театральное действо со многими сценическими персонажами на «подмостках» господского двора.

И с неменьшим почтением, чем барина, отправляли управляющего имением, если он укатывал в город по делам, а тем более с письмом к губернатору.

«На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минуту подбежал к саням Наташи и стал на отвод.

…Получив все приказания, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе (княжеский подарок), с палкой, так же, как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасых.

Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге. Придворные Алпатыча, земский конторщик, кухарка – черная, белая, две старухи, мальчик-казачок, кучера и разные дворовые провожали его.

Дочь укладывала за спину и под него ситцевые и пуховые подушки. Свояченица-старушка тайком сунула узелок. Один из кучеров подсадил его под руку…» ( Толстой Л. Н.Война и мир).

«Свои господа» и Балага – ямщик от Бога

«…Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля и служивший им своими тройками. Не раз он, когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз он был бит ими, не раз напаиван ими шампанским и мадерой, которую он любил, и не одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своею жизнью и своею шкурой и на их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть извозчика, и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных голосов: "Пошел! Пошел!", тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так, ни жив ни мертв, сторонился от него. "Настоящие господа!" – думал он.

Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они. С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катание, и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу» ( Толстой Л. Н.Война и мир).

Извольте ждать, нет лошадей

«В Торжке на станции не было лошадей, или не хотел их давать смотритель. Пьер должен был ждать. Он, не раздеваясь, лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.

– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.

Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и все продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но ему все равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.

Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его.

…Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель, очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги.

…Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. "У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. – И зачем нужны ей эти деньга? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души эти деньги?.."

…Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m-me Suza. Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой-то Amelie de Mansfeld. "И зачем она боролась против своего соблазнителя, – думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права"» ( Толстой Л. Н.Война и мир).

Красного дерева ларчик и чемодан из белой кожи

Итак, что же брал в дорогу наш русский дворянин, степенный, средних лет и среднего достатка? Первым делом он загружал весьма объемный чемодан из коричневой либо белой кожи. Добротные поскрипывающие ремни с надежными медными пряжками ограничивали, при необходимости, его излишнюю пухлость.

Однако сердцем багажа обычно бывала шкатулка – небольшая, но вместительная. Несколько раз провернув ключом во встроенном музыкальном запоре, открывали крышку. И перед взором возникал, уже в который раз, но все по-прежнему манящий бесконечный лабиринт ящиков и ящичков, лотков и пеналов. Целый каскад уходящих в нутро шкатулки квадратных, на манер шахматных клеток, перегородок для каких-то крошечных коробочек.

Но тайное-тайных в шкатулке – ее денежный ящик, правильнее сказать, ящичек, полуплоский, толщиной с портмоне.

«…внесены были его пожитки: прежде всего чемодан из белой кожи, несколько поистасканный, показывавший, что был не в первый раз в дороге. Чемодан внесли кучер Селифан, низенький человек в тулупчике и лакей Петрушка, малый лет тридцати, в просторном подержанном сюртуке, как видно, с барского плеча, малый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом.

Вслед за чемоданом внесен был небольшой ларчик, красного дерева, с штучными выкладками из карельской березы, сапожные колодки и завернутая в синюю бумагу жареная курица…

Чичиков вышел в гостиную, где провел ночь, с тем, чтобы вынуть нужные бумаги из своей шкатулки… Автор уверен, что есть читатели такие любопытные, которые пожелают даже узнать план и внутреннее расположение шкатулки. Пожалуй, почему же не удовлетворить! Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницей шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкою для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались на память. Весь верхний ящик со всеми перегородками вынимался, и под ним находилось пространство, занятое кипами бумаг в лист, потом следовал маленький потаенный ящик для денег, выдвигавшийся незаметно сбоку шкатулки. Он всегда так поспешно выдвигался и задвигался в ту же минуту хозяином, что наверно нельзя сказать, сколько было там денег. Чичиков тут же занялся и, очинив перо, начал писать. В это время вошла хозяйка.

– Хорош у тебя ящик, отец мой, – сказала она, подсевши к нему. – Чай в Москве купил его?

– В Москве, – отвечал Чичиков, продолжая писать» ( Гоголь Н. В.Мертвые души).

Шкатулка, погребец и пара пистолетов

«Князь Андрей уезжал на другой день вечером. Старый князь, не отступая от своего порядка, после обеда ушел к себе. Маленькая княгиня была у золовки. Князь Андрей, одевшись в дорожный сюртук без эполет, в отведенных ему покоях укладывался с своим камердинером. Сам осмотрев коляску и укладку чемоданов, он велел закладывать. В комнате оставались только те вещи, которые князь Андрей всегда брал с собой: шкатулка, большой серебряный погребец, два турецких пистолета и шашка, подарок отца, привезенный из-под Очакова. Все эти дорожные принадлежности были в большом порядке у князя Андрея: все было ново, чисто, в суконных чехлах, старательно завязано тесемочками.

…Коляска шестериком стояла у подъезда. На дворе была темная осенняя ночь. Кучер не видел дышла коляски. На крыльце суетились люди с фонарями. Огромный дом горел огнями сквозь свои большие окна. В передней толпились дворовые, желавшие проститься с молодым князем; в зале стояли все домашние…» ( Толстой Л. Н.Война и мир).

Переезд из усадьбы, или Train de maison

«Первый снег, напудривший деревья сада и пересыпавший белым пушком крыши флигелей и других надворных строений, бывал первым сигналом к переезду в город, из просторного удобного деревенского дома в еще более просторный, удобный и парадный собственный дом в Курске, в 75 верстах от нашей деревни. Но первый снег подает только первый повод к разговорам о сборах; да и сборы бы еще ничто: каретный сарай полон всяких экипажей, летних и зимних, начиная с так называемых Ноевых ковчегов и до самых новейших; так что если и санного пути не будет в скорости, то можно всячески и на колесах ехать; конный завод у нас есть свой, лошадей достаточно; кучеров – сколько угодно; за чем же дело стало?

За тем, чтобы все обдуманно сделать и приготовить, сообразить и устроить так, чтобы и в эту зиму, по примеру прошлых лет, достойно поддержать известный train de maison, к которому так привыкли все наши курские знакомые; не ударить лицом в грязь и по возможности оправдать всеобщие ожидания. Вот около чего вертятся все думы отца, самолюбивого и тщеславного до крайности…

С первым снегом начинается необычайная суетливая деятельность в доме и в управительском флигеле, между которыми устанавливается усиленное сообщение, посредством разных посыльных; отдается приказание послать за тем или другим из нужных лиц; делается распоряжение о скорейшей продаже хлеба. Приезжают покупатели, сначала в управительское помещение, где идут предварительные переговоры; а затем с управителем шествуют в дом, для окончательного решения дела. О чтении исторических романов нечего и думать. Наконец ударили по рукам; задаток получен, дело кончено, тогда только наступает момент серьезных сборов к переезду в город.

Прежде всего в длинном послании к Паромову излагаются по пунктам всевозможные поручения: приказать дворнику отапливать городской дом, осмотреть все и сделать необходимый ремонт, закупить того-то и пр. По прошествии нескольких дней отдаются приказания осмотреть, в порядке ли дорожные экипажи, отправить вперед кухню с Фомою во главе, музыкантов с капельмейстером и кое-кого из женской прислуги; лучшие лошади, упряжные и рысистые, также отправляются вперед с надежными кучерами.

Наконец, назначен день выезда; за неделю до того начинается в доме суетливая работа: укладывают оставляемое и увозимое; укладывают все, кто что может, благо людей довольно в доме и в дворне, а все-таки на подмогу являются еще некоторые привилегированные личности вроде Анфисы, бывшей горничной моей матери, вышедшей замуж за дворецкого Ивана и теперь находящейся на покое, впредь до какого-нибудь экстренного случая вроде переезда в город, когда она призывается, как доверенная женщина, для переборки и перекладки разного хлама из одного сундука в другой; или Матрены, бывшей няньки, давно отставленной, по причине собственной многочисленной семьи, от должности господской нянюшки; ее обязанность заключается теперь в том, что она ежедневно является в дом, чтобы варить кофе и разливать чай утром и вечером.

И вот взошла, наконец, желанная заря: в шесть часов утра горничная приходит будить Авдотью Сергеевну и нас; но мы уже давно не спим и ждем с нетерпением, чтобы к нам вошли со свечой. Авдотья Сергеевна, уже заранее уложившая свои пожитки и приготовившая вещи, забираемые с собою, облекается во все теплое, начиная с теплых чулок, сверх которых, кроме башмаков, она наденет высокие бархатные сапоги, и кончая смешным, совсем детским белым чепчиком, поверх которого наденется потом объемистый атласный капор с крыльями.

Мы одеваемся также потеплее, молимся Богу и, забыв дисциплину, бежим наверх, в столовую, где отец давно уже расхаживает, разговаривая с управителем и со смотрителем конного завода, по временам отпивая из большой чашки глоток крепкого, как кофе, чаю. Скоро приходит и мать в дорожном костюме, садится пить кофе и затем выходит в переднюю отдать последние приказания ожидающим ее садовнику и коровнице.

Наконец, входит буфетчик Николай, в длинной шубе с рукавами, покрытой синим сукном, с красным гарусным шарфом, повязанным около шеи, скрещивающимся на груди и плотно опоясывающим его, и обычным глухим голосом докладывает: лошади готовы!

Общая суета… все спешат в залу. "Ну, теперь все доброе да садится!" – серьезно возглашает отец, садясь; за ним садятся все. Несколько секунд длится глубокое молчание; затем встают, крестясь на образ, и идут вниз, в переднюю, окончательно укутываться и размещаться по экипажам. Это целый поезд: в первых больших санях с откинутым верхом садятся отец и мать; на козлах, рядом с кучером, усаживается Николай-буфетчик, предварительно разместив, куда следует, дорожный погребец и коробки с провизией; затем в двуместном возке садится с коробками своими Авдотья Сергеевна, герметически укутанная; предлагают кому-нибудь из нас поместиться около нее; но мы смело и решительно отказываемся, потому что в возке ее тесно, душно и скучно; зато как весело в большом рогожном возке, куда сажают нас с няней!

Такого поместительного и удобного экипажа, домашнего изделия, мне не пришлось уже видеть с тех пор: все мы там размещались свободно, и никому не было неловко; самые маленькие могли даже прохаживаться от одного окна к другому и очень покойно спать. На козлах у нас, с кучером, сидел дворецкий Иван, в серой нанковой шубе, с поднятым воротником, также перепоясанный красным гарусным шарфом. За нашим возком следуют еще сани, большие, открытые, в них сидят старшие горничные, девчонка и отцовский повар Николай.

На крыльце и около экипажей теснится дворня, провожающая родных и друзей.

– С Богом! – крикнул буфетчик Николай, касаясь рукой теплой шапки с наушниками, в знак прощального привета, и поезд тронулся» ( Мельникова А.Воспоминания о давно минувшем и недавно былом).

Глава пятая. Шлафрок, брегет, картуз дворянский


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю