355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » Грач - птица весенняя » Текст книги (страница 22)
Грач - птица весенняя
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Грач - птица весенняя"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Глава XXX
"НАРОДНЫЕ" ПРЕДСТАВИТЕЛИ

В лицо адмирала дохнуло из раскрывшегося сводчатого подвала застоялой сыростью и тяжелым запахом давно не мытых тел и мокрой дерюги. Подвал был полон. В первом ряду стояли люди в добротных армяках, в кафтанах, перетянутых поясами; за ними, густо сбившись в толпу, – оборванцы в затрепанных куртках и шубенках. По сторонам, прижавшись к стене, серели шинели во фронт вытянувшихся приставов.

Адмирал поморщился. Помещение было мерзким. Он даже не предполагал, чтобы в генерал-губернаторском доме могло быть такое мерзкое помещение. Следовало собраться в одной из приемных зал, – было бы более соответственно… Этот шут Коновницын вечно с романтикой! "Под сводами", изволите видеть! "Заговор Фиеско"! Идиот!.. И не предупредил, что надо взять фуражку. В сырости – с открытой головой… Коновницына-на неделю на гауптвахту, как только кончится вся эта канитель.

Он услышал у себя за спиной тихий шепот спустившихся с ним, старческое покашливанье митрополита. Эффект продолжался; очевидно, они не понимают, что и к чему.

Адмирал шире расставил ноги, как на корабельном мостике в сильную качку, и сказал сурово и торжественно:

– Здравствуйте, русские люди!

Ряды отозвались глухо и хрипло, вперебой:

– Здравия желаем, ваше высоко… п… ство!

Дубасов оттопырил губу:

– Я коротко, по-солдатски скажу. Лясы точить не обучен… Видали, что по Москве творится? Первопрестольная, сорок сороков церквей, на весь мир святой город, после Иерусалима первый… А нынче по ней – безбожники-социалисты с красными флагами. Первой заводчицей смуты на всю империю, крамольной стала Москва. Это терпеть можно, православные? Божья матерь, заступница Иверская, на небесах кровавыми слезами плачет…

Он низко опустил стриженую свою голову и заморгал часто-часто, показывая, как именно плачет богородица. В толпе зашмыгали носами, и сильней стал слышен запах едкого, застарелого пота и винного перегара.

– Из-за них, из-за социалистов, войну проиграли. И кому? Сказать позор! Кара божья за наше попущение безбожникам! Без бога нет нам победы. Нас, русских людей, искони господь бог водит: он нам генерал!

Адмиральская голова взметнулась гордо, встряхнулся сутулый стан, и всем до очевидности ясно стало, как имено водительствует российскими императорскими войсками и флотом господь бог.

– Заслужить надо перед богом, братцы! Надо спасать отечество: его величество надеется на вас.

Плечистый, в первом ряду. в белом фартуке поверх кафтана, опоясанный широким кожаным поясом – мясник, по всему обличью, – тряхнул стриженными в скобку жирными волосами и ответил за всех:

– Рады стараться!

Дубасов продолжал:

– На этот предмет я и приказал вас созвать, народные представители. И, видите, пришел к вам со всем генералитетом. И его высокопреосвященство здесь… чтобы вы знали, что царь и все верные царские слуги с вами и царская держава вам верная защита и оплот. Крамольники объединились в союзы – пора объединиться и вам, стать на защиту русской земли. Царским именем говорю вам: время смутное, властям с крамольниками управляться волокитно, надо самим браться за дело.

Рука поднялась неожиданно быстрым взмахом и опустилась – ударом.

– Истреблять, истреблять надо бунтовщиков!

– Вожаков ихних-вот кого бить! – выкликнул голос далеко, в самых задних рядах. – Вся зараза от них. Не мутили б-разве народ бы крамольничал?

Адмиральские губы тронула довольная улыбка.

– Кто сказал? Выйди.

Ряды раздвинулись. Сжимая в потных ладонях картуз, протискался вперед человек-приземистый, до глаз заросший щетиной давно не бритых волос.

– Кто такой? Фамилия?

– Михалин… Михальчук! – ерзая глазами, сказал низкорослый. – С фабрики Щапова хожалый.

Дубасов достал бумажник:

– Верно мыслишь. Честно мыслишь. Спасибо!

Бумажник раскрылся. Десятки глаз, дрогнув, уставились на адмиральские пальцы, короткие, в подагрических желваках. Пальцы вынули двадцатипятирублевую бумажку:

– Возьми. И помни: за богом молитва, за царем служба не пропадает!

Михальчук хрюкнул от волнения:

– Покорнейше… Как бог свят, заслужу!..

Толпа загудела. Мясник выпятил грудь и шагнул вперед:

– Все заслужим!

Адмирал кивнул:

– Верю, братцы! Я уж заранее и распоряжение дал по генерал-губернаторской канцелярии: каждый будет получать по заслугам, соответственно. Меж собой сговоритесь: указания получите, каждый в своем участке, от господ приставов: им инструкция преподана. И помните, братцы: государево дело будете делать. Помните царя, и царь вас не забудет… У царя, как у бога, милость не оскудевает. В накладе не останетесь… Ваше высокопреосвященство, благословите верных… на подвиг.

Подвертывая полы и крестясь, уже опускалась на колени толпа. Митрополит вознес не то благословением, не то угрозою сложенные пальцы, бледные, тонкие:

– Во имя отца, и сына, и святаго духа… Дерзайте, чада! За святую церковь, за престол царский. За царя небесного и бога земного… Заповедь божья гласит: "Не убий", но поелику на брани воинской не в грех господом богом вменяется убиение воинов враждебного стана, то и ныне не в грех истребление врагов божьих и царских крамольников. И в песнопении церковном нарочито о сем именно моление богу возносится: "Победы… благочестивейшему, самодержавнейшему, великому государю нашему…"

На лестнице, поднимаясь обратно в генерал-губернаторские покои, Дубасов окликнул:

– Генерал Штрамм!

Жандармский генерал, шагая через две ступени, догнал адмирала.

– Типографии бастуют, – сказал Дубасов. – Но типография жандармского управления действует, я полагаю? Что если мы отпечатаем срочно эдакое… воззвание – в духе моей речи и благословения его преосвященства? Полиция и эти вот… представители могли бы распространить, – он фыркнул и погладил усы, – из-под полы… по примеру подпольщиков. У вас найдется человек, соответственно владеющий пером?

Глава XXXI
ПЯТЫЙ ДЕНЬ

Бауман голодал пятые сутки.

В ноябрьскую голодовку прошлого года он выдержал легко-до выигрыша-все одиннадцать дней. Сейчас же пятые сутки тяжелей, чем тогда были одиннадцатые. А следит он за собой строже: пьет воду, избегает движений.

За год, стало быть, сдал организм? Или это – от нервов? Бауман лежа напряг мышцы; он ощупал их и улыбнулся. Нет, всё в порядке. Значит, только нервы. Наверное нервы!

При голодовке самое главное, пожалуй– спокойное самочувствие. Ни о чем не думать: полоскать мозги какой-нибудь ерундовой беллетристикой, бульварными романами. И не волноваться. В ноябре он не волновался. Но разве сейчас-можно?..

Пятый день камера без уборки; парашу выносят сам надзиратель: уборщику, очевидно, не доверяют. Но в такой изоляции тюрьма не узнает о голодовке. А если не знает тюрьма, не знает и воля.

Кажется, он что-то не рассчитал.

И он не знает, что на воле… Может быть, и "Ко-рень зуба", и Абсолют, и Надя уже где-нибудь здесь, за решеткой? И только связаться с ним не могут…

И книги перестали давать. Только одну и прислал по собственному выбору – в издевку, вероятно – прокурор.

Кнут Гамсун. Собрание сочинений, том II: «Сумасброд», "Игра жизни", "У врат царства" и… "Голод".

Заглавия– как на подбор. Особенно – последнее. Очевидно, для возбуждения аппетита.

Стал читать прямо с «Голода», само собой. Отчего не доставить удовольствие господину прокурору?.. Сначала было забавно. Потом стало раздражать. Как смеет этот самый Кнут разводить на розовой водице слова о "как будто" голоде, когда есть на земле настоящий голод, цепкий, держащий за горло, доводящий до людоедства, трупами устилающий целые области! Или еще – невидимый, неслышный, голоса не подающий голод рабочих кварталов, который душит детей и землистыми делает молодые лица!.. О них-молчок! А развести на трехстах страницах роман о тоске буржуазного брюха – это тема? Как можно сметь называть это голодом!..

Малейшее раздражение повышает обмен, стало быть – потерю, и увеличивает количество отравляющих организм выделений. Еще не хватало раздражаться из-за Гамсуна! И без него довольно работы нервам.

В стенку справа, у самого бока, – осторожный чуть слышный, крадущийся стук. Бауман в первый момент на поверил. От голода бывает шум в ушах… Но стук повторился. Условный: по тюремной азбуке. На этот раз Бауман прочитал вполне явственно:

"Кто?"

Имя давно установлено, скрываться нечего. Бауман постучал тем же осторожным, чуть слышным стуком:

"Бауман".

Ответный стук был порывист и быстр. Бауман едва поспевал схватывать шедшие сквозь стену буквы:

"Циглер".

Быть не может! Циглер? Пересадили? сюда, к нему?..

Надо вопрос для проверки-действительно ли он?..

Сразу Бауман не нашелся. А надо уже отвечать…

"Август?"

"Да. Перевели потому, что мест нет. Привезли много новых. Комитет весь арестован. Типография взята. В каждой одиночке – десять".

Долгая пауза. Потом постучал Бауман:

"Я объявил голодовку".

Ответ не замедлил:

"Знаем. Брось, не стоит. Стачка сорвана, ничего не будет".

Бауман поднялся на локти и ударил кулаком-гулко, на весь коридор:

– Сволочь!

Это не Циглер, а подсаженный провокатор. Ответы выдали его с головой: свой так не скажет. Никогда. Тем более – Ленгник. И на Августа отозвался. У Ленгника такой клички не было и нет.

Он вытянулся опять. В стену снова стучали быстрыми, дробными стуками. Бауман не слушал.

Малейшее раздражение повышает обмен.

Закрыть глаза и не думать… Но как не думать, когда нечего читать и нет еды: еда отвлекает тоже. И еще: без еды день в затворе становится совсем сплошным. И тягучим до непереносимости. Дико, в сущности. Ну, что такое, собственно, кипяток, постные полухолодные щи, сырая, к зубам и нёбу липнущая каша… и опять каша, в сумерки уже, когда от темноты светлее покажется неугасимая, под сводчатым потолком, тусклая лампочка? Но все-таки, когда течение дня рассекалось кипятком, щами и кашей, проходить его было легче: мысли перебивались. А теперь день тянется и заставляет думать, думать без перебоев. И еще хуже: прислушиваться к себе. А человеческий организм так уж устроен: если начать прислушиваться при совершенной тишине, как здесь вот, в этом чертовом изоляторе, – и в пустоте почудятся звуки и шорохи. А если к собственному телу прислушаться, обязательно послышится боль. Где-нибудь да заноет.

Бауман сбросил ноги с койки и сел. Баста! Надо переменить режим. Раз нечего читать, некому стучать, от лежания только хуже будет. Движение. Гимнастика: все шестнадцать приемов. Сразу голова посвежеет.

По коридору затопали шаги. Обед. Сейчас откинется фортка и начнется семнадцатое, не предусмотренное, упражнение: принять миску со щами, вылить в парашу, сдать миску; принять миску с кашей, ссыпать в парашу, сдать миску.

Но форточка не откинулась-раскрылась вся дверь. Надзиратель бережно внес две миски сразу, поставил на стол и сказал спокойным голосом:

– Откушайте, господин Бауман.

Бауман протянул руку:

– Давайте.

Семнадцатое упражнение.

Надзиратель сокрушенно покачал головой:

– Напрасно вы так, господин Бауман! Зря себя изводите, смею сказать…

Отошел к порогу, остановился, вздохнул. И голос и вид его были столь необычны, что Бауман спросил настороженно:

– Что с вами такое? Вы нынче какой-то особенный…

Надзиратель вздохнул опять:

– Дела, господин Бауман!

Помолчал и добавил:

– Главное-семья у меня…

Бауман дрогнул от догадки. Он схватил надзирателя цепко за плечо:

– Что в городе? Говори скорей!

Надзиратель испуганным движением высвободил плечо. Он ответил шепотом:

– Неспокойно… В тюрьму к нам роту гренадеров поставили. Такой разговор идет, будто рабочего бунта ждут. Тюрьму брать будут… Если, не дай бог, приключится – вы здесь за меня посвидетельствуйте, господин Бауман. Вы у них человек большой – все говорят. Заступитесь… Мы же служилые, не по своей вине: есть-пить надо… Зла вы от меня не видали, всегда, чем мог… Семья у меня, главное дело…

Бауман прикрыл дверь. Он тоже перешел на шепот.

– Помоги выйти… Резолюция победит-ты это запомни. Не может не победить… Выведи меня-тебе это зачтется. В долгу не останемся.

Надзиратель широко раскрыл рот: перехватило дыхание.

– Господь с вами! Никак это невозможно. На особом вы положении. Со мной-то что будет, ежели вы… Четвертуют!

– Уходи со мной. Принеси одежду. Второй сюртук есть? Или другое что… форменное. Вместе выйдем. Жалеть не будешь, я говорю.

– Да я… – задыхаясь по-прежнему, начал надзиратель и вдруг, прислушавшись, метнулся к двери. – Идут!

Он выскочил в коридор. И сейчас же у самой камеры непривычно громко, не по инструкции, зазвучали голоса, Бауман узнал низкий басок начальника тюрьмы. Дверь открылась снова. Начальник улыбался, и улыбка его была совсем как давеча у надзирателя: испуганная и льстивая.

– На выписку, господин Бауман! Пожалуйте в контору, актик подписать: освобождение под залог. И вещички получите. Супруга ждет-с…

Бауман быстро, в охапку, собрал камерные свои вещи. Начальник дожидался почтительно.

– Пошли. Понятые у вас в конторе найдутся?

Начальник распустил недоуменно губы:

– Понятые? Зачем? Я же докладываю…

Бауман усмехнулся всегдашней своей мягкой улыбкой:

– А я подписывать вам никаких «актиков» не буду. У меня правило такое. Останетесь без документа, если понятых не будет.

Заулыбался и начальник, потряс головой:

– Жестокий вы человек, господин Бауман! Что с вами сделаешь? Не задерживать же из-за формальности. Как-нибудь обойдемся.

Надзиратель рысцой забежал вперед, распахнул дверь в контору:

– Пожалуйте!

Надя. Цветы. Надзиратели. И кто-то еще, высокий, в штатском, приветливо протянувший руку. Прокурор…

Бауман прошел мимо руки и крепко обнял жену:

– Здорова? Как отец?

Она ответила, с трудом сдерживая смех:

– Еще дышит. Идем скорее… Отобранные вещи им можно оставить, правда? Не терять время на записи.

– Запишут без нас!

Бауман, смеясь, сгреб в карман лежавшие на столе подтяжки, перочинный ножик, часы…

Прокурор снова выдвинулся вперед:

– Счел долгом лично заехать, во избежание каких-либо недоразумений…

Надя перехватила взгляд мужа. Она сжала ему руку и сказала поспешно:

– Пойдем, Николай!

Надзиратель опять побежал рысцой вперед:

– Я-до ворот… чтобы без задержки.

Бауман скривил губы. Погано стало на сердце от этих засматривающих с собачьей готовностью глаз, вихляющей, подхалимской походки…

Двор. Свет ударил в глаза, закружилась голова от свежего холодного воздуха. Бауман остановился, Надя спросила заботливо:

– Что ты?.. Ты совсем побледнел.

– Ничего, пройдет. Это – от голодовки.

– Ты голодал?!

Вопрос вырвался вскриком. Надзиратель втянул голову в плечи, пригнулся, как виноватый.

От корпуса политических звонкий голос, с окна во втором этаже, окликнул:

– Бауман? Освободили?

Бауман обернулся к окнам. За решетками замелькали лица и руки.

– Счастливо, Грач!..

Бауман взмахнул рукой и крикнул что было силы:

– Вернусь за вами! Скоро! Да здравствует революция!

Надзиратель остановился. Сзади рысцой подбегал второй:

– Господин Бауман, никак невозможно…

Еще раз махнул рукой Бауман и пошел к воротам.

Вслед, от окон, грянула песня…

Глава XXXII
ВОЛЯ

В зале, узком и длинном, двести, а может быть и триста человек. Бауман с Надей остановились на пороге, и тотчас радостный голос окликнул, перебивая говорившего оратора:

– Грач, родной!.. Бауман, товарищи!..

Козуба подходил почти что бегом, охватил руками, поцеловал, жестко покалывая кожу колючим подбородком.

– Я уж думал-сам выпущу! Нет, струсил прокурорчик, не дождался.

Кругом уже толпились другие. Заседание прервалось. Крепко жал руку Ларионов: в прошлом году вместе провели голодовку. И еще, еще знакомые лица…

– Прямо из-за решетки? Домой не заходил? Правильный ты человек.

Бауман, взволнованный, оглядел толпу вокруг себя:

– У вас что тут сейчас? Митинг?

Козуба расхохотался:

– Митинги нынче, брат, по десять тысяч человек. На меньше-рта не раскрываем. А здесь… Жена разве тебе не сказала, куда ведет?.. Здесь только всего-навсего Московский комитет с районными представителями.

Бауман качнул головой невольно. Громче засмеялся Козуба:

– Шагнули, а? Помнишь, как у доктора среди морских свинок заседали? Пятеро-вот тебе и всё Северное бюро, на четверть России организаторы… Было прошло!

Бауман огляделся еще раз:

– И заседаете так вот, открыто?

– А прятаться от кого? Нынче, товарищ дорогой, ни шпиков, ни полиции. Чисто! Ходи по своей воле…

Прозвонил председательский звонок. Козуба сказал гордо:

– Слышал? По всей форме! Иди к столу: мы тебя – в президиум.

– Товарищи! Заседание продолжается. Президиум предлагает кооптировать только что освобожденного из тюрьмы старейшего большевика, товарища Баумана, присутствующего среди нас.

Радостно и гулко бьют ладони. За столом потеснились, очистили место.

– В порядке дня очередным пунктом – распределение работы между членами комитета. – Председатель обернулся к Бауману: – Какую работу возьмешь на себя, товарищ Бауман?

Голова мутна еще от пяти дней голодовки. И нервы-как струны. Перед глазами-ряды, ряды, и всё новые, новые, по-новому пристальные лица.

– Дай присмотреться немного… Козуба сейчас верно напомнил: совсем другой масштаб стал работы. После полутора лет-надо освоиться.

Председатель покачал головой, улыбаясь:

– Напрасно скромничаешь, товарищ Бауман. Такой работник, как ты, сразу ориентируется, только глазом окинет. В курс мы тебя мигом введем.

Вмешался Козуба-за Баумана:

– Нет, ты его слушай, сразу не наваливай. Он потом нагонит и перегонит, а сейчас дай ему по-своему осмотреться. Я, к слову, завтра с утра-в текстильный район, в Подмосковье: прошинские по сю пору в стачку еще не вошли. Районному организатору на вид предлагаю поставить: прилепился к Морозовской, на Прошинскую носа не кажет, а она как раз фабрика наибольше отсталая. Едем вместе, товарищ Грач!.. Район тебе, кстати, знакомый. И народ нынешний посмотришь, и потолкуем в дороге вплотную.

– А как поедете? Дорога ведь стоит.

– Железнодорожники – наши иль нет? Паровоз дадут. Обернемся духом.

Глава ХХХIII
ДВЕ ФАБРИКИ

Медведь в сарафане под вычурной коронкой. И вывеска ажурная над широко распахнутыми воротами:

мануфактура

потомственного почетного гражданина

СЕРГЕЯ ПОРФИРЬЕВИЧА ПРОШИНА

Чернеет двор сплошной, тесной толпой. На крыльце фабричного здания президиум. От фабрики трое – старик и два молодых; от Московского комитета Козуба и Бауман.

Уже третий час идет митинг.

Рядом с президиумом на бочке-трибуне стоит во весь свой огромный рост парень-из здешних рабочих, безбородый еще, безбровый, русые волосы по ветру.

Парень рубанул рукой по воздуху:

– Кончаю, товарищи! Сегодня, стало быть, выступаем против самодержавия. До сего дня боролись мы за копейки да пятаки, за жалкое свое существование, за то, чтоб вонючую конуру в хозяйском хлеве хоть на какое человечье жилье сменить. Теперь, товарищи, бороться будем за власть, какая рабочим людям нужна. На царя идем, потому что поняли: покуда царская власть, нам фабриканта не сбить! Царь фабриканту опора, и одной они общей шайкой из народа кровь сосут. Царя собьем-управимся и с капиталистом. Конечно, даром такое дело не дается – может, нас какой разок и побьют. Но если б и так – этим отнюдь они дела не остановят: рабочий народ к своему придет. Обязательно, однако, и неотложно надо вооружаться. Голой рукой царя не возьмешь.

Голос из толпы, далекий и гулкий, прокричал:

– Не туда гнешь!

Парень остановился:

– А ну доказывай, как по-твоему?

Голос отозвался не столь уж уверенно и громко, словно оробел:

– Не к пользе народной.

Толпа колыхнулась.

– Из подворотни не лай! Доказывать хочешь– лезь на бочку!.. Поддай его, ребята, кто он там, к президиуму…

К бочке подтолкнули – далекой передачей, из глубоких рядов-седоватого человека; пальтишко, сапоги бутылкой, справные. Парень с бочки скосил подозрительно и насмешливо глаза на сапоги.

Человечек снял картуз:

– Зачем на бочку?.. Я и так…

– Ползи, не ерзай!

Бочек у крыльца груда. Влез на соседнюю с парнем. И сейчас же из толпы закричали:

– Не свой! У нас не работает!.. С макеевской мастерской. Какой еще ему разговор?

Но Козуба встал, поднял руку. И сейчас же стало тихо.

– Непорядок, товарищи! Ежели не с нашей фабрики, так уж и не свой, слова ему нет?.. Неправильно. Вот послушаем, что скажет, тогда и определим-свой, не свой.

Седоватый кашлянул в кулак. От председательской поддержки он как будто бы осмелел.

– Я к тому, собственно, в рассуждении общей пользы, чтобы в драку не ввязываться. Разве это рабочее дело-с ружья стрелять? Наше дело-станок… Окромя того, тут доклад был, все слышали, будто Расея вся поднялась, и дороги стоят и фабрики… Так нам-то чего, скажем, кулаками махать? И без нас управятся. Пойдем мы или нет – все один толк, а рабочему человеку от забастовки убыток…

Парень перебил, не выдержал:

– А я так говорю: уж если дошло, что рабочий народ за свою долю встал, каждому надо до последнего идти, – вот время какое! И кто против этого брешет, тот не пролетарий, а царский прихвостень и вообще, чтобы по всей вежливости сказать, сукин сын!

– Правильно-стоголосым гулом отозвалась толпа.

Седоватый махнул рукой отчаянно:

– Я ж не против чего… Я только по осторожности… Обождать, говорю…

Голос затерялся в гуле. Из рядов кричали злорадно и яро:

– Хватит! Сказал! В бочку!

Макеевский оглянулся на президиум испуганно. Но старик, с Козубою рядом, кивнул подтвердительно:

– Слышал? Лезь. Порядок у нас на митингах установлен такой: говорить-на бочку, а ежели проврался-в бочку. Вон стоит, – ухмыльнулся, – отверстая… – И, наклонившись к Козубе и Бауману, пояснил:-Это мы, извольте видеть, для того, чтобы человек с рассудком говорил. А то вначале было: выскочит который краснобай, чешет, чешет языком – не понять, что к чему… Ну, а как бочкой припугнешь, молоть опасается.

Еще не был окончен митинг, когда Бауман с Козубой вышли за ворота: к вечернему заседанию комитета обещали быть в Москве. Около иконы святителя Сергия несколько парней и седой ткач с красной кумачовой повязкой на рукаве выворачивали из оковок прикрученную к подножию иконы огромную кружку для пожертвований. Глухо бренчали тяжелым звоном, перекатываясь в жестяной утробе, медяки.

Бауман остановился:

– Это вы что?

Седой повел бровями успокоительно:

– Стачечный комитет постановил – отобрать на вооружение… Вы не беспокойтесь, товарищ, мы согласно закону: вскроем по акту и расписку составим, сколько именно взяли. После революции пусть поп из банка получает, ежели власть постановит, чтобы отдавать.

– Постановит, держи! – рассмеялся один из молодых, крепкозубый. – Не чьи-нибудь, наши деньги, рабочие: свои же дурни фабричные насыпали. Их за дурость, выходит, и штрафуем.

Козуба вопросительно посмотрел на Баумана:

– Уж не знаю, правильно ли?.. Казны тут – ерундовое дело, а крик подымут: рабочие, дескать, грабят…

– На всякое чиханье не наздравствуешься, – степенно возразил старый ткач. – Эдак и помещичий налог тоже на грабеж повернуть могут, тем более-там не на пятаки счет.

– Какой еще налог?

– На помещиков, я говорю. Тут, кругом фабрики, помещичьи земли. Комитет и послал в объезд-по усадьбам-денег собрать на стачку. Ну, стало быть, и на вооружение. Приехали мы первым делом к графу Соллогубу, – есть у нас тут старик такой, миллионщик. Расчет был на то, что он, как старик, особо хлипкий. И действительно, как увидал – рабочие, притом вроде вооруженные, – тысячу целковых отвалил. Ну а дальше уже легко пошло. Приезжаем сейчас же: так и так, Соллогуб тысячу дал. "Тысячу?" Ну каждый соответственно выдает… Апраксина, княгиня, так целые две тысячи дала… "Если, – говорит, – Соллогуб-одну, так я две…" Перешибить, стало быть, форснуть.

– Думают, откупились! – подмигнул крепкозубый. – Подожди, дай срок…

Старик докончил:

– Медяки эти не для корысти – для порядка отбираем. Денег у нас и так сейчас много. Месяц бастовать надо будет-месяц пробастуем, два-и два продержимся! И на оружие хватит, к вам в Москву дружину послать, если понадобится… В наших-то местах едва ль какое сражение будет, кому тут против нас воевать? Становой один был, да и тот давно удрал. А вам, на Москве, есть кого за горло брать.

Паровозные искры-в ночь. Бауман с Козубой– у решетки паровоза. Октябрьский ветер, холодный, бьет сквозь пальто в грудь. Из-под самых ног, в два снопа, сверлят мрак фары.

– Не простудишься, Грач?

Бауман ответил не сразу. От сегодняшнего дня – тесно мыслям. Поежился под ветром Козуба:

– Не узнать ребят, а? Помнишь, как ты в девятьсот втором стачку у нас в районе проводил? До чего был народ забитый!.. Прошину, старику, только пальцем погрозить… А сейчас, смотри, – держат линию… И главное дело, ты обрати внимание: ведь всё-собственным разумом. Заброшенная эта фабричка, прямо надо сказать. Опять же – текстили… отсталое производство… – Усмехнулся, вспомнил:-А бочку ладно придумали. Честное слово, хорошо бы в повсеместный обиход ввести. Словоблудов бы поубавилось. Вот тоже яд! На митингах нынче та-кая резня идет… Цапают меньшевики рабочих за полу, боятся, как бы далеко не зашли. О восстании ему скажи, меньшевику, – затрясется. Очень здорово, что ты вышел. Ты с малых лет, можно сказать, наловчился меньшевиков бить.

Бауман ответил очень серьезно:

– С меньшевиками я справлюсь. А вообще – странное у меня чувство, Козуба. В Петропавловской крепости я двадцать два месяца отсидел. Вышел, чувствую – от одиночки вырос. После ссылки – тоже. После Лукьяновской тюрьмы – тоже. Каждый раз, когда я из затвора выходил, сознание было, что вырос. А сейчас такое у меня чувство, что все вперед ушли, выросли все, а я будто – не больше, а меньше.

Серьезным стал и Козуба:

– Год пятый-действительно знаменитый. За год один не узнать стало людей. Главное дело, народ свою силу чуять стал… А насчет «больше-меньше» – это тебя еще с голодовки шатает. Десять лет ты на революцию работаешь, всем нам у тебя поучиться надо… Бурлит Россия!.. Еще день, неделя-и либо нас расстреливать начнут, либо фортель какой-нибудь придумают…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю