355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » Грач - птица весенняя » Текст книги (страница 18)
Грач - птица весенняя
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Грач - птица весенняя"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Глава XV
ДВОЙНАЯ ОДИНОЧКА

Бауман сделал шаг назад. Но надзиратель загородил дорогу:

– Завтра вторую койку поставим. А сегодня уж как-нибудь приспособитесь.

Бауман повел рукою вкруг камеры – она была тесна: с любого места можно было дотронуться рукой до любой стены.

– Вторую койку? Здесь и без нее повернуться негде.

Надзиратель ответил, не поднимая глаз (только пальцы пошевелились, перебирая связку ключей):

– Обойдетесь. На день убирать будем.

Он отступил за порог. Дверь захлопнулась, певуче щелкнул замок. Лежавший на койке сбросил одеяло и сел, спустив ноги в заношенных, грязных штанах.

Человек протянул огромную волосатую, когтистую руку и отрекомендовался отрывисто и гордо:

– Бланки.

Бауман поморщился, услышав имя французского революционера. Он очень не одобрял манеру иных подпольщиков-эсеров особенно-выбирать себе для партийных кличек громкие имена.

В имени-выбранном-всегда сказывается человек. Настоящий революционер прост. И имя себе он выбирает простое. Как Ленин выбрал. Чего проще? А имя уже сейчас на весь революционный мир звучит.

Человек сразу ему показался неприятным: грязью, тяжким запахом, космами нечесаных волос. Кличкой он стал еще более неприятным. Но обижать товарища по заключению не годится. Бауман прикрыл неприязненность усмешкой:

– Мне повезло, я вижу. Встречался я с Маратом, Наполеоном, Жоресом, Брутом, Лассалем, Одиссеем, Аяксом и Алешей Поповичем…

"Бланки" перебил, широко раскрыв рот. Рот был безобразный – огромный, как все в этом косматом седом старике: на губах рубцами застыли разрывы, на бледных деснах – ни одного зуба.

– А вы сами кто?

– Сидоров, по паспорту, – продолжал улыбаться Бауман. – Вы по какому делу содержитесь, товарищ?

Старик оглянул Баумана скептически:

– Я же вам русским языком сказал: я-Бланки.

– Кто вы? – спросил Бауман очень серьезно. – Я вас не знаю.

– Не знаете меня?! – возмущенно выкрикнул старик. – Меня знали Маркс и Энгельс. А вы не знаете? Извольте, я вам расскажу… Я родился в тысяча восемьсот пятом…

Помешанный. Вполне очевидно.

– …я трижды был ранен в уличных схватках в Париже в тысяча восемьсот двадцать седьмом. Я до сих пор ношу следы этих ран…

Он сбросил рубашку, и Бауман дрогнул: все тело было исполосовано, но среди следов плети действительно выделялись три белых, прямых и глубоких, словно сабельных, рубца.

– …я дрался на июльских баррикадах в тысяча восемьсот тридцатом, я поднял восстание в тысяча восемьсот тридцать девятом, и дальше, от заговора к заговору, на бессмертные баррикады сорок восьмого года – к Коммуне…

Старик поднял косматую голову, пристально всматриваясь в лицо Баумана, присевшего на табурет, у самой койки. Глаза вспыхнули темным и безумным огнем:

– Ты что так смотришь?.. Не веришь?

Он привстал и резким толчком навалился на Грача, облапив его широким размахом длинных и жилистых рук.

– Убийца?.. Подослали!.. Так нет же…

Бауман неистовым напряжением разомкнул руки, но отбросить от себя тяжелое смрадное тело он не мог, потому что не мог встать, а сидя – не хватало силы. Он соскользнул на пол с табурета, больно ударившись плечами и затылком. Старик, радостно урча, тянулся к лицу Грача, стараясь схватить Баумана за руки. Стукнул откинутый глазок: наверное, смотрит надзиратель.

Сейчас войдет.

Они продолжали бороться, почти без звука. Только дыханье. Опять стукнул глазок. Надзиратель отошел.

Внезапно, сразу, мышцы старика размякли. Бауман без труда вывернулся из-под лежавшего на нем, расслабленного теперь, ставшего бессильным и дряблым, тела.

Бауман привстал на колени, тяжело переводя дух. Сумасшедший запрокинулся навзничь, широко распахнув ворот:

– Вот мое горло… Где нож?.. Кончай! Ваша сила! Ваша проклятая сила!

Он закатил глаза. Бауман осторожно потрогал его за плечо:

– Слушай, дед: побаловались – и будет. Залезай на лежанку свою, а я на полу лягу. Но только – не дурить больше. Спать пора.

Веки лежащего распахнулись медленно:

– Дед?

– Ну, а кто? – кивнул Бауман и протянул руку: – Вставай, я говорю.

– Дед? – повторил старик. – Врешь! Если не врешь, поцелуй меня.

Бауман засмеялся:

– Нет! Это – дудки! Сначала постригись и вымойся, а там и целоваться будем.

Он потянул старика. Старик поднялся послушно. И послушно лег, лицом к Бауману, крепко держа его за руку.

Глава XVI
НОЧЬ

Часы тянулись в жуткой дремоте. Старик, успокоенный, давно уж заснул, но Бауман все еще сидел рядом с этим скрючившимся на койке телом: старик и во сне не выпускал руку.

Старик?.. Приглядевшись ближе, Бауман увидел, что морщены на лице не от дряхлости и молод беззубый, изуродованный рот. В изгибе его почудилось что-то знакомое. Бауман вгляделся, напрягая память. Нет. Безусловно. Этого человека он никогда не видал.

"Бланки" перевернулся на спину и захрапел; вздрагивала судорогами под одеялом нога. Опять стукнул осторожно глазок у двери. Бауману стало неприятно, что надзиратель видит, как он сидит и старик держит его за руку. Он резко высвободил руку и встал. Глазок защелкнулся. Бауман пересел на табурет. Сердце опять, как при входе в тюрьму, ныло ровной и нудной, тягучей болью.

Он заснул только под утро.

Ненадолго. Подъем в тюрьме, по инструкции, в семь. Но еще гораздо раньше зашаркали в коридоре по полу щетки. И от шарканья этого разом проснулся Грач. Тело ломило, шею было не распрямить.

Он растер ее руками, проделал бесшумно обычную утреннюю свою гимнастику. Затем развязал узелок, разложил на столе разрешенные вещи: умывальные принадлежности, чай, полотенце… Вчерашнее настроение вернулось, опять гложет сердце.

Внезапно со двора, через открытое решетчатое окно, дошел издалека добрый и крепкий, перекатами, возглас:

– До-лой са-мо-дер-жа-вие!

Бауман вздрогнул прислушиваясь. На голос – далекий – откликнулся тотчас второй, ближе, теми же словами:

– До-лой самодержавие!

Третий, четвертый… Ближе… ближе…

– До-лой!

Старик проснулся. Он кивнул головой и поднялся. роняя одеяло на пол; одной ногой он стал на стол, второй – на спинку койки и крикнул в окно хриплым и радостным басом:

– Самодержавие долой!

– Тюрьма здоровается, – пояснил он, слезая и почесывая поясницу. – Тут такой обычай установлен. А после здорованья – поверка. Своя. Казенная тоже будет. А своя – сейчас. Сейчас крикнут. Слушайте…

В самом деле, опять далекий голос, тот самый, кажется, что первым начал перекличку, выкрикнул командно:

– Новички! На окно!

Бауман поднялся и ухватился руками за решетку. Перед глазами открылся двор, в отдалении – этажи другого корпуса, напротив-тоже окна в решетках. Кое-где люди. Женщины. Надя. Она, наверно!.. Махнула рукой… Ну, конечно же, увидала!..

Он высунул руку за решетку и замахал в свою очередь.

Сердитый окрик, от двери, заставил его обернуться. Дверь была отперта: с порога надзиратель, невыспавшийся, всклокоченный и серолицый, тряс возмущенно бородой и ключами:

– В карцер желаете? Интеллигентный человек, а по инструкции жить не умеете…

– Молчи, хам! – выкрикнул "Бланки".-Сколько раз я тебе приказывал не сметь входить без моего звонка!

Он поднялся, грузный и страшный. Надзиратель увернулся от него за порог. И уже из коридора прошипел, припирая поспешно дверь:

– Вы не очень-то задавайтесь, господин Шуйский…

Шуйский?

Бауман разжал руки и соскочил на пол. Он вспомнил сразу.

1898 год. Петербург. Петропавловка. Неудачливый бунтарь и поэт, поручик Шуйский.

Глава XVII
С ТОГО СВЕТА

В 1898 году, когда он, Бауман, сидел в Петропавловской крепости, с ним вместе сидел офицер, поручик Шуйский, арестованный за подготовку вооруженного восстания в войсках. Их камеры были рядом, они перестукивались и даже разговаривали иногда на прогулках: их выводили вместе.

Бауман сидел тогда уже второй год. Было известно, что он без суда уйдет в ссылку. Режим был для него поэтому относительно вольный, позволяли говорить на прогулках. Поручик плохо разбирался в политике, он был просто бунтарь и романтик-такой шалый романтик, какими бывали только давным-давно разорившиеся дворяне, у которых ничего не оставалось, кроме родословной, герба и шпаги. По романтизму своему писал и стихи, очень плохие. Он часто читал их на прогулках: стража этому не мешала.

Неужели же это тот самый Шуйский?

Глаза были совершенно чужие и незнакомые. Ни намеком даже не напоминали они тогдашние глаза поручика. Да не могут же люди, хотя б и душевнобольные, до такой неузнаваемости меняться! И наконец он-то сам, Бауман, за эти годы не переменился почти, – даже сумасшедший должен был опознать. Тем более, что «Бланки» не в столь безнадежной мере безумен. По крайней мере, в данный момент он казался вполне здоровым. Он пил заваренный Бауманом чай благодушно и благонравно; в зрачках не было ни блеска, ни мути. Очень толково и ясно ввел он Баумана в курс таганской жизни: когда дают кипяток, когда прогулки, обед, и насколько обед лучше по сравнению с другими тюрьмами – каша, например, каждый день с салом.

– А книги дают?

– Библию дают. И сказки. Надо было, впрочем, сказать: библию и другие сказки. Например, сказки Гауфа о мертвой руке и о капитане, прибитом к мачте: гвоздь сквозь лоб. Читали! Очень здорово!

Глаза стали мутнеть. Он потирал руки.

– Я предпочитаю стихи, – сказал Бауман, следя за стариком: очертания лба, носа, подбородка определенно знакомы! – Я больше люблю стихи.

Что-то мелькнуло в зрачках старика искоркой. Мелькнуло-и скрылось опять. Бауман напряг память. Стихи петропавловского поручика были плохи, а плохие стихи не запоминаются: в этом лучшее испытание стиха, потому что хороший сразу ложится в память. Все ж он припомнил клочок:

 
Сбылись мечты. Текут народы
От южных к северным морям,
Покорны стали кораблям
Бесцельно созданные воды…
 

Он сделал паузу, выжидая. Сумасшедший, не моргая, смотрел прямо в глаза Бауману. Бауман продолжал молчать, но улыбался ласково. Сумасшедший улыбнулся тоже – неожиданно мягкой улыбкой изуродованного рта:

 
От первобытного труда
Три мощных брошены следа:
Любви, надежды и свободы.
 

Он протянул руку и сказал совсем тихо:

– Бауман?

Бауман оглянулся на дверь. Глазок был закрыт. Они пожали руки друг другу. Шуйский, конечно. Тот самый. Петропавловский поручик. Пальцы и губы дрожали, двигались беспокойно брови, но в голосе не было ни признака безумия, когда он проговорил, запинаясь от волнения:

– Я, собственно, по глазам узнал вас тогда еще как схватил. Но приходится быть осторожным: мало ли кого могут они подсадить. Правда, последнего, кого они подсадили, я изуродовал.

Бауман нахмурился:

– Вы шутите, я надеюсь.

– Нимало! – смеялся Шуйский. – Я сломал руку и нос, что меня очень радует, агенту, которого они подсадили ко мне в последний раз: с тех пор как я здесь, они все время сажают ко мне агентов. Они пробуют установить, что я вовсе не сумасшедший, только прикидываюсь. Сначала я просто шутки шутил с этими господами, но потом стал бить: надо же положить конец. После поломки последнего я предупредил: следующего, кого посадят, – убью. Так-таки убью насмерть.

Бауман вспомнил подхихикиванье там, в конторе. "Уконтентует".

Шуйский продолжал говорить:

– Я, со сна, не узнал сразу. Тем более что вы – бритый, а тогда были с бородой: это очень меняет. И только когда навалился к горлу… Я ведь сумасшедший! – Он рассмеялся, смехом неприятным и гулким. – Есть с чего сойти с ума, а? Не сошел бы – давно б повесили. А я ногами в петле дрыгать не собираюсь, мы еще поживем… Так я говорю: как навалился к горлу – глаза увидел… Никак, Бауман?.. У вас глаза такие – сразу узнаешь. Никак нельзя не узнать.

Бауман сделал страшные глаза:

– А вдруг я за это время охранным агентом заделался и выдам, что вы симулянт?

Шуйский мотнул головой:

– Во-первых, глаза бы вас выдали раньше, чем я бы себя вам выдал. Удивительное дело – человеческие глаза! Посмотрел – и уже все просто…

– Вы забыли «во-вторых», – перебил Бауман.

Он перебил не случайно: надо проверить, в конце концов, здоров Шуйский или болен.

– Во-вторых?.. – В глазах Шуйского заметалось беспокойство. – Что такое во-вторых?.. Ах да! Я хотел сказать: когда мы боролись, вы не заметили, что надзиратель следил в глазок? Если бы вы были охранником, он бросился бы на выручку. Но он ушел – и все стало ясно. Я сразу ж отпустил вас.

Да, отпустил, верно.

– И еще… – Шуйский потер лоб, – такое соображение: даже если бы вы и заявили, это может только затянуть испытательный срок. Профессора, медицинская экспертиза уже признали меня… неизлечимым, вы понимаете! А профессора упрямый народ. Они заступаются за свою науку. И правильно: если их выводы может оспорить любой охранник безо всякого образования, на черта им будут платить деньги? Раз уж протокол экспертной комиссии есть, они будут доказывать, что я сумасшедший, что бы я ни делал.

Испытание было выдержано. Бауман спросил Шуйского деловито:

– Ну, теперь расскажите толком, что с вами было после Петропавловки. Судили?

Старик кивнул.

– Дали каторгу?

Старик кивнул опять.

– Где отбывали?

– В Орловском централе.

– Но ведь туда только уголовных…

Шуйский качнул головой:

– Каторга уголовная, да. Но по особому приказу засылают и политических. Одиночных. Тех, что начальство определило на убой. Потому что Орловский централ – это ж смерть, только распределенная на месяцы. Она едет, так оказать, товарным поездом, с остановками в тупиках…

Сравнение ему, видимо, понравилось. Он щелкнул языком:

– Рассказать?

Бауман осторожно оглянул его:

– Может быть, лучше не надо? Зачем даром нервы трепать?

– Даром? – рассмеялся Шуйский. – А может быть, вы именно туда попадете… Людей с такими глазами, как у вас, они предпочитают посылать на смерть.

Глава XVIII
ПОВЕСТЬ О ЦЕНТРАЛЕ

Он повел рассказ, шагая по камере быстрым, дергающимся шагом, от стены до стены:

– Значит, так. Орловский централ… Я с самого приема начну. Вы приезжаете. Это надо понимать, конечно: вас пригоняют по этапу. Партия, кандалы, каторжане, бритые головы, блатная музыка… Вы, впрочем, уже ходили, наверно, по этапу с уголовниками, можно подробно не изображать. Этап пригоняют в тюрьму. И прямо в баню. Даже не заходя в контору. В предбаннике – стол, за столом начальник тюрьмы, перед ним список. От стола к двери в баню выстроены в две шеренги лицом друг к другу, коридором, так сказать, – надзиратели, человек шестьдесят. Прибывших по алфавиту выкликают. Вошедший снимает все платье долой, белье тоже, само собой разумеется… и подкандальники тоже. Что такое подкандальники – знаете? Кожаные такие, вроде браслетов, что ли, поддеваются под кандалы, чтобы ногу железом не резало. С подкандальником жмет, но не режет.

Подкандальники – долой. Голый, в одних цепях, подходишь к столу. Разговоров – никаких. Начальник делает в списке пометку и командует: «Принять». И по этому командному слову сдающий вас надзиратель– тот, что подвел голого к столу, – ударом кулака вбивает «принимаемого» в надзирательский коридор: "В баню марш!" Вдоль шеренг. У надзирателей – у кого что: нагайки, палки, ключи. И каждый лупит чем попало. Больше, впрочем, прямо кулаками. Я потом убедился: у них кулаки особые. Я до половины коридора не дошел, упал. Очнулся в бане, на полу: водой меня поливают. И первая мысль: ну, слава богу, кончилось! Только подумал-лицо надо мной наклонилось: "Очухался?" И шайкой, железом окованным краем-в зубы. Я опять потерял сознание. И когда очнулся опять, чувствую – льют, льют холодную воду… Глаз я не открываю, чтобы опять не стали бить. Но ресницы, наверно, подлые, выдали: дрогнули. Потому что вдруг нога чья-то в сапоге ударила в живот: "Притворяешься!.."

Он прикрыл глаза и присел, задыхаясь, на койку: койка не была убрана, тюремщик зря хвастался режимом. Бауман протянул руку, мягко дотронулся до плеча:

– Не надо рассказывать. Зачем волноваться?.. Прошло – ну и не будем говорить об этом.

– Будем! – упрямо выкрикнул Шуйский. – Будем! Надо говорить! Кричать об этом надо! Ведь не я один: там штат – полторы тысячи каторжан. Сквозь централ в могилу уходят тысячи. Уходят страшной дорогой, какой ни в одной, самой страшной сказке нет. Я вам о Гауфе сказал: мертвая рука, гвоздь в черепе. Смех! Смех, я говорю, перед тем, что делают в царской каторге. Об этом кричать надо, чтобы все знали – и сегодня и во веки веков: вот что такое царская всероссийская каторга! Когда вводят крепкого, здорового, молодого человека – и выводят из первой же бани согнутого, расслабленного, который уже харкает кровью. А через год – это скелет, тень, привидение. Он уже не может ходить, не придерживаясь рукою за стенку… Я подковы гнул до ареста, я кочергу железную мог связать узлом… А сейчас – видите?

Он распахнул рубашку. Бауман опять увидел впалую, седыми волосами заросшую, рубцами исполосованную, подлинно страшную грудь.

– Тогда, в бане, они сломали мне два ребра, – сказал он уже спокойным голосом. – Но это было только начало. Потому что особенность Орловского централа в том, что там бьют все время, каждый день, и никак нельзя сделать так, чтобы не били.

Рука скользнула вниз, по животу. Палец задел за пуговицу кальсон. Шуйский наклонил голову и внимательно посмотрел на нее:

– Вот пуговица, например. В централе каждый день осмотр. Полный. Догола раздевают и смотрят… О чем я?.. Да, пуговица… Осматривает начальник и…

Он встал, расставил ноги, по-бычьи наклонил голову, а голос стал сразу другим обрывистым и хриплым:

– Отчего на штанах на две петли – одна пуговица?.. Беспорядок!

Бац! Первый удар – его. Сигнальный, так сказать. Потому что дальше бьют уже надзиратели.

К следующему дню пришьешь вторую пуговицу: это верно, что петель на штанах две. Опять осмотр.

"Почему две пуговицы? Шик заводишь? Одной обойтись не можешь? Казенного добра не бережешь?"

Бац! И опять надзиратели бьют.

В этом – и жизнь вся. В камерах бьют, бьют в коридоре, на лестнице. На лестнице – особенно ловко. Не было, знаете, случая, чтобы арестант упал, хотя первый же удар сбивает с ног. Летишь вниз, но раньше чем ударишься головой о ступеньку, другой надзиратель подхватывает тебя на кулак, поддает дальше, до следующего кулака. И так – до низа до самого. Только там упадешь…

Помолчали. Шуйский потряс в раздумье волосами:

– Ужасно. Вот, говорят, кошка живучая. Кошка – ничто перед человеком. Ежели б кошку запереть в Орловский централ, она бы околела через два часа. А люди-годами живут. И ведь безо всякой врачебной помощи.

– То есть как? Полторы тысячи человек, и даже врача нет?

– Врач есть! – рассмеялся Шуйский. – Рыхлинский. Фамилию его стоит запомнить. Но околоток в централе – отделение общей живодерни, только. Я пошел раз. Один только раз за все два года. Только дверь открыл, доктор кричит навстречу: "Бродяга!" Там иначе заключенного не зовут. «Арестант», "заключенный" – это слова почтенные, для централа не годятся. "Бродяга! Стоп! Ближе пяти шагов-не подходить. Докладывай, что у тебя там?"

Я – сдуру:

"Виноват, господин доктор, как же вы меня в пяти шагах освидетельствуете?"

"Как?! Фельдшер, покажи ему, как бродяг свидетельствуют".

И фельдшер меня – в зубы.

Он опять закрыл глаза:

– Первый месяц особенно трудный. Он считается испытательным: годен ли арестант "на исправление", – так официально называется. В этот месяц за все бьют.

На проверке: "Ты чего невеселый? Весело надо смотреть".

Бьют.

Или: "Почему у тебя глаза к потолку?"

Отвечаешь почтительно-почтительно – иначе, уж знаешь, шкуру спустят:

"Смотрю, нет ли паутинки".

"А! Камеру, стало быть, плохо прибираешь, ежели думаешь, что может быть паутинка?"

Бьют.

А то еще проще.

"Что это у него голос, – говорит начальник надзирателю, – какой-то, по-моему, противный?.."

"Противный, ваше высокородие".

"А ну, дай ему! Может быть, голос исправится!"

Он помолчал и добавил:

– Срок испытания может быть продолжен. Не знаю, сколько вас будут держать, а меня восемь месяцев держали. С уголовными – с убийцами и прочими – они, конечно, гораздо нежнее обращаются. Меня били смертным боем восемь месяцев, пока я наконец не надел креста.

– Креста? – переспросил Бауман. – Это еще что такое?

– Как «что»? Крест обыкновенный, на шее. Там без креста не полагается. А то каждый вечер надзиратель, когда кончит постукивать решетки молотком (каждый вечер на стук проверяют, не подпилена ли в камере решетка), опрашивает бескрестных:

"Креста нет?"

"Нет".

Размахнется – и ахнет молотком по груди, по грудной клетке.

"Вот на этом месте должен висеть: запомни!"

Я восемь месяцев терпел, потом повесил, чтобы хоть молотком в грудь не били…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю