355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » Грач - птица весенняя » Текст книги (страница 7)
Грач - птица весенняя
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Грач - птица весенняя"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Глава XX
ПО БАНКУ

В чемодане двойное, потайное дно. Простукал его жандарм или нет? Впрочем, все равно теперь уж не выпустит: придется списать в расход. Хорошо еще, что литературы с собой нет. Только домашние вещи, белье, воротнички, галстуки… Если б ротмистр знал, его жилистые, в синих, туго натянутых рейтузах ноги не так цепко седлали бы чемодан. Он, наверное, думает, что схватил невесть что… А шинель он, между прочим, тоже не снял. Спросить, нет ли и у него лихорадки?

Ротмистр небрежно тасовал колоду. Земец пристально и подобострастно смотрел на его белые пальцы, брезгливо перебиравшие липнущие друг к другу карты. Поп, выгрузив из кармана пригоршню меди и серебра (пригоршню и еще пригоршню, – бездонным показался Бауману поповский карман), аккуратненько разложил монеты стопками рядом с собой на диван, подостлав газетку. По полтиннику в стопке. Затем, движением живописным, перекинул с груди на спину висевший на золотой тяжелой цепи наперсный крест. Земец моргнул удивленно:

– Зачем, ваше преподобие?

– Неблаголепно, – вздохнул сокрушенно, словно скорбя о непристойном своем поведении, поп. – Спаситель на кресте – распятый, а в картах, извините, крести – козыри. Ежели ж его на спинку повернуть, ему как бы и не видно.

Ротмистр сказал весело:

– В банке– десять, – и дал попу срезать.

Игра началась.

Сроку, до Грязей, осталось час сорок две.

Колеса стучали усердно и безучастно. Шелестели – шелестом азартным и глухим – распухшие, грязные карты. За окном бесконечной заснеженной зубчатой стеной высился лес. Поезд резко затормозил. Бауман прильнул к морозному, льдом перетянутому по нижней кромке стеклу. И тотчас туда обернулся всем корпусом ротмистр. Но за окном – ничего особенного: снег, лес, небо.

– Что вы смотрите? Что там?

Грач усмехнулся-так явно прорвалась в оклике жандармская тревога. Захотелось смальчишничать. Он ответил, подняв удивленно брови:

– Вы разве не видели? Грачи полетели.

– Грачи?! – воскликнул поп. – Быть не может! Вполне не ко времени.

Бауман ссутулил плечи и обратился к земцу:

– Меня опять зазнобило. Позвольте, я пересяду: от окна очень дует.

– От двери еще хуже сквозит, – торопливо предупредил ротмистр.

Но земец услужливо встал уже. Бауман передвинулся на его место. И с удовлетворением отметил: опять, как давеча было, дрогнули беспокойством тонкие ротмистрские губы.

Мелькнула за окном, на ходу, станционная, черным по белому, вывеска: «Усмань». Меньше часу осталось. А положение все то же.

Главное-не выйти до времени, до нужного момента, из игры. Весь план баумановский, возникший мгновенно, когда он протянул руку к карте, рухнет, если он проиграется раньше, чем наступит «момент». Это легко может случиться, потому что денег мало, слишком мало. После отъезда из Киева, за всеми экстренными расходами, осталось всего пять рублей. С такими деньгами не очень-то разыграешься, тем более когда партнеры ставят десятками. Только поп выручает: он тоже жмется по маленькой. Вздохнет, подвинет на чемодан стопочку – полтинник– и мусолит карты в раздумье.

На-ко-нец!!

В первый раз за всю игру банк завязался. До этого банки срывали по первой, второй, третьей руке, в первом, втором, самое большее – третьем круге. Сейчас жандарм метал уже седьмой круг.

Он метал исступленно, вздыбив распущенные свои усы, дыша тяжело, жарко и плотоядно, и бил беспощадно и круто все карты партнеров подряд. На чемодане, поверх рассыпавшихся в единую груду поповских стопок, до последней перекочевавших с дивана на чемодан, топорщились мятые кредитки в пух и прах проигравшегося земца: в банке было уже около двухсот рублей.

– Делайте игру!

Земец, покачивая головой, положил две двадцатипятирублевки. Бауман сунул нарочито скрытым движением – последний свой желтенький рубль под пухлый, на самом виду лежавший бумажник, из которого – соблазном жандармскому глазу выдвинулась черным матерчатым уголком паспортная книжка.

– Сыграю втемную: может, так повезет. Куш – под бумажником.

Поп подумал, оттопырив губу, и сказал неожиданно и четко, уверенным и гулким амвонным голосом:

– По банку. С входящими, – и выложил на чемодан три хрустящие радужные сторублевые бумажки, отделив их от толстой пачки, один вид которой заставил одинаково дрогнуть почтеньем и завистью глаза жандарма и земца.

В купе стало тихо. Банкомет, прижмурив правый глаз, заглянул в свою карту, чуть приподняв ее уголок: авось девятка, восьмерка-это в макао старшая карта, бьет всех.

Нет!

Ротмистр вздохнул:

– Даю прикупку.

Земец купил, И задумался над прикупленной картой. Игра крупная: идти на риск-купить еще, третью, в надежде докупить до девятки, или так и остаться, как есть, на пяти?

Поп, ерзая, поглаживал ладошкой растопыренную свою бороду.

Бауман встал:

– Я-на своей, прикупать не буду. Простите. Я отлучусь на минутку. Уборная направо?

– Фуражечку возьмите, – протяжно сказал поп, следя за нервно затеребившими колоду пальцами ротмистра. – Очень там холодно.

– Не стоит. Я на секунду. Не откажите открыть мою карту при розыгрыше, если я сам, паче чаяния, не поспею.

Талия заметана: банкомет не может встать. Перерыв сейчас невозможен. На этом и был построен баумановский расчет. Прервать игру сейчас – это значит, по правилам игры, уступить банк без боя. Четыреста рублей? Жандарм скорее удавится, чем бросит такую сумму.

Бауман шагнул к двери. Он не видел ротмистрского лица. За спиной голос земца сказал взволнованно и хрипло:

– Дайте еще.

И тотчас пискнул испуганно, испугом своим заставив взыграть жандармское сердце, амвонность свою потерявший перед выброшенной на стол пиковой дамой поп:

– Прикупаю закрытую.

Коридор был пуст. Бауман, неслышно ступая по ковровой дорожке, пошел вправо, миновал уборную. Площадка… Он рванул железную, тяжелую, обмерзлую дверь. Она не поддалась. Заперто?.. Выбираться на буфера?.. Он снова налег на ручку. От второго бешеного рывка дверь распахнулась взвизгнув. Дохнуло морозом, замельтешил перед глазами чахлый, снегом к болоту пригнутый лесок. Грач соскользнул на нижнюю ступеньку, оттолкнулся что было силы – и прыгнул…

– Восьмерка? Ваше счастье, отец святой. Жандарм, играя в равнодушие, бросил трясущимися руками колоду на чемодан. Поп отгреб к себе кредитки и мелочь, жадно приподнял баумановский бумажник и хихикнул, брезгливо ткнув пухлым пальцем потертую, истрепанную рублевку:

– Тоже– играть садится… А еще чиновник!

Но ротмистр не слушал. Путаясь звенящими шпорами, он перешагнул через чемодан, разметывая полами шинели проигранный банк. И тотчас на звон его шпор в дальнем конце, у левого выхода, забряцали ответные шпоры: из служебного отделения поспешно вышли два жандармских унтера. За ними вывернулся вертлявый и обтрепанный филер, пряча в воротник воровское и испуганное свое лицо. Ротмистр нахмурился, дал им знак и повернул в противоположную сторону, к уборной. Уже на половине коридора догнал его лягавой рысцой, опередив солидно шагавших жандармов, охранник.

Ротмистр нажал ручку.

Дверь в уборную открылась. Пусто.

Он обернулся. У агента от ужаса вылезли на лоб глаза.

Офицер спросил коротко и глухо:

– Где?

И, не дожидаясь ответа, ударил шпика тяжелым и зверским ударом в зубы.

Глава XXI
КОЛОБОК

Снег-глубокий, поверху пушистый и рыхлый, недавний – ослабил удар. Грач удачно скатился по откосу высокой насыпи в наметенный вдоль лесной болотистой опушки сугроб.

Как только отстучал последними своими колесами поезд, он поднялся на ноги. Еще гудело глухим, напряженным гудом в висках, поламывало в колене, в плечах, груди и к горлу – от толчка, должно быть – подступала горькая, щекочущая тошнота. Но уже радостью яснело сознание: вывернулся!

Как в «Колобке» сказ ведется:

Я от бабушки ушел,

Я от дедушки ушел,

От тебя, серого волка, и подавно уйду.

Вправо, влево, впереди, куда ни глянь – реденькие по болоту, безлистные, обхлестанные ветрами, кривились березки. Мороз жестоко хватал за голову и голые руки. Грач достал из кармана шубы мерлушковую круглую шапку.

«Стой! Надо сообразить».

Двери вагонов открыты все в эту, правую сторону. Если будут искать-или, лучше сказать когда будут искать – бросятся в эту сторону прежде всего, на этом перегоне. Надежнее, стало быть, перекинуться на ту сторону полотна. Тем более что… надо попробовать уйти совсем с этого направления, выйти к полотну Юго-Западной, проехать в Елец, а от Ельца до Москвы уже не так сложно добраться.

Да, ведь денег нет. Ни гроша, кажется. Все, что было, просадил в вагоне себе на выкуп.

Грач усмехнулся. В общем, все же недорого обошлось: всего пять рублей и было в бумажнике. Грач пошарил по карманам. Нет. Ничего. В кошельке и смотреть нечего, он хорошо помнит, двадцать пять копеек.

Все равно. Надо идти. По дороге что-нибудь придумается.

Вытряхнув из рукавов, из-за воротника набившийся при падении снег, уже растекавшийся холодными струйками по разгоряченному телу, он поднялся на насыпь. По ту сторону, как и по эту, тянулся лес. Но Грач не спустился: не надо оставлять лишних следов. Он зашагал по шпалам назад, в направлении на Воронеж. И шел до тех пор, пока справа от него не открылась к лесу еле заметная, темной змейкой нырявшая в снег, узенькая, в один след, тропка. Он свернул на эту тропу и пошел как можно быстрей, во весь мах, старательно ставя ноги в глубокие ямки, втоптанные чьими-то широкими и тяжелыми валенками. След был давний: не часто здесь, наверное, ходят. Тем лучше. При побеге нет ничего хуже, опаснее встреч. Надо идти безлюдьем – до последней крайности.

Тропа все дальше и глубже уводила в лес. Низко свисали над головой инеем покрытые ветви. Нагло и голодно каркнула где-то ворона. Время учесть Бауман не мог: часы остановились. Наверно, от встряски при падении лопнула пружина. И это было, пожалуй, самое неприятное: довольно скверно в пути без денег, но еще хуже – без времени.

Перекинулся через тропинку легкий, пугливый заячий след. Грач с улыбкой последил крюки и петли, наметанные мягкими торопкими лапками. Во-он там сметку дал; наверно, рядом где-нибудь и залег: всегда ж так бывает. Поднять?.. Грач хлопнул в ладоши. Воздух, недвижный, дрогнул выстрелом. Но под деревьями, за валежником, присыпанным снегом, не шевельнулся никто. Только опять далеко за деревьями каркнула ворона.

Он прибавил шагу. Еще гуще стал лес, чаще и петлистее – заячьи следы.

Час прошел, два?.. Лес тянулся по-прежнему. Кругом помрачнело – то ли потому, что стал падать на землю сумрак, то ли потому, что гуще и выше стал лес. Тропа вывела наконец на лесную проселочную дорогу. Вправо, влево?.. Грач давно уже потерял ориентировку, да и как удержать ее на лесной, вьющейся меж деревьев тропинке? Воронеж должен остаться определенно по левую руку. Надо, стало быть, держаться правее… Хотя, в конце концов, может быть, даже и проще выбираться на Воронеж? Тамошняя явка уцелела, надо надеяться. Да, ведь там еще новая знакомая у него! На крайний, «пожарный» случай. Баронесса.

Вспомнилась так смешно, что Грач рассмеялся громко. Вот был бы анекдот, если бы действительно к ней заявиться «с визитом»! Грач представил себе, как он входит в гостиную предводителя дворянства. Гостиная обставлена, наверно, по последнему слову дворянского шика. Шик нынче у дворян дешевый – не кормят ведь дохленькие дворянские поместья: экономический конец подошел «первенствующему сословию» Российской империи. На окнах гостиной-тюлевые гардиночки белые, на гардиночках пастушки играют на дудочках и пасутся овечки с ленточками на шее. Вдоль стен выстроены, наверно, жиденькой цепочкой тонконогие золоченые стульчики; в углу золоченая клетка с зеленым попугаем, который хоть и не говорит, но – по Брэму – может научиться говорить.

«Клео! Прочти что-нибудь возвышенное…»

Бауман шел, посмеиваясь, в противоположную, как он думал, прочь от Воронежа, сторону, все же продолжая сочинять дальше эту будущую воронежскую встречу, в заключение которой он займет у предводителя (предводитель, наверно, с бакенбардами, и жилет у него бархатный) рублей пятьдесят. Меньше, очевидно, неудобно… хотя для того, чтоб добраться до Москвы, довольно и десяти рублей.

Мороз крепчал, и крепчали сумерки, надвигавшиеся с неба на дорогу. Черными стали врезанные широкими полозьями дровней колеи. Как будто реже стали деревья; сквозь строй их засквозила темная пустошь простора. Бауман вышел на опушку.

Вокруг холмились без конца и края снежные синие поля. На небе зажигались первые звезды. Дорога двоилась – вправо и влево, почти вдоль опушки, тянулись по ухабам санные и людские следы. Бауман взял влево без колебаний: надо было как можно дальше уйти от воронежского железнодорожного полотна.

Неожиданно заломило в пояснице, и почти тотчас затем ощутилась протяжная и нудная боль в щиколотке левой ноги. Стало больно ступать. Через десяток шагов он и вовсе начал прихрамывать.

Значит, не так просто сошел с рук прыжок, как показалось сначала. Так ведь часто бывает: сгоряча человек не почувствует – ходит, бегает даже, а потом оказывается – полом, перелом, трещина, сотрясение. Правда, времени очень много ушло с момента прыжка. Хотя часов нет, но и на глаз можно определить – по сгустившейся темноте, по упавшей на землю ночи – потому что соскочил он в два часа семнадцать: на этой минуте остановились черные стрелки. И боли, наверно, не почувствовал тогда потому, что повреждение было пустяковое – растянул, вероятно, немножечко сухожилие. И прошло бы без всякого осложнения, если б он поберегся, передохнул немного и вообще шел не торопясь, а не шагал бы словно на гонках, на приз. Ведь, наверное, за эти часы он отмерил не меньше двадцати, а то и двадцати пяти верст.

И всего глупее, что хромота эта нашла на него, когда выбрался в поле, а не раньше, в лесу: там бы хоть палку выломал, удобней и легче было б идти. А теперь-скачи на одной ноге по пустому морозному полю. Но, по поговорке «Лучше хромать, чем сиднем сидеть», Бауман двинулся дальше, все чаще и чаще, резче и круче оступаясь на колдобинах.

Мороз как будто бы полегчал, но вызвездившееся было небо затянулось темной, туманной пеленой. Подул ветер, и больно защипало щеки на самых скулах, где обморожено было в ночь, когда переходил границу. Неужто поднимется буран?

Он вспомнил, что недавно читал в газетах: именно в этом районе на сутки целые остановились все поезда из-за лютых заносов, с которыми не могли справиться тысячи из окрестных деревень согнанных начальственными приказами крестьян с лопатами.

Разбушуется буран, заметет дорогу – тогда, пожалуй, и вовсе не выкрутиться: здесь, может быть, на тридцать верст кругом жилья нет…

А и в самом деле стал крепчать ветер; уже поднимались над ночным и сугробным полем белые прозрачные взметы. Бауман, одолевая боль, прибавил шагу.

Замелькали в отдалении огоньки. Донесло ветряным, колким порывом собачий брех, потянуло как будто дымком. Деревня. Бауман почувствовал сразу, насколько он устал и насколько хочется есть. Но показаться, на ночь глядя, в деревне, да еще в барском виде, хромым, без денег-слишком опасно. Мужик подозрителен. Особенно в далеких, медвежьих углах. И всякий, кто по обличью барин, уже тем самым для него – враг. Своего мужик приютит, будь это даже последний бродяга, но барина «Христа ради» он к себе не пустит. Нипочем! Еще хорошо, если попросту захлопнет дверь перед носом… А если сведет к уряднику?..

Нет. Заходить в деревню – не след. Можно пропасть ни за грош… Обойти кругом, опять вылезти на дорогу и продолжать путь до утра. Утро вечера мудренее.

А сейчас, от усталости, даже и не придумать, пожалуй, ничего правдоподобного, не сочинить сказочку о том, как его занесло сюда, когда начнут расспрашивать. Без расспросов же никак дело не обойдется.

Слышнее стал собачий лай. Ярче, в темноте, мигающая прожелть огней. Пора сворачивать.

Опять, как тогда, в приграничную ночь, – по сугробам?

Нет. На этот раз идти было легче: снег, смерзшись, держал хорошо. Бауман шел, неотступно следя за огоньками деревни, чтобы не отойти далеко. Внезапно слева, в темноте, зачернел непонятный огромный холм. Бауман даже вздрогнул в первый момент от неожиданности. Но тотчас понял и улыбнулся радостно: вот это, что называется, повезло! Стог. Лучше ночевки не придумать. И тепло и безопасно. Только бы на охрану не нарваться… если охрана есть.

Бауман подошел к стогу осторожно, прислушиваясь. Нет. Никаких признаков человека. Чуть шуршат сухие травинки под налетами ветра. Грач раздвинул краешек стога и стал вгребаться внутрь сенной громады.

Блаженство! На несколько часов можно ни о чем не беспокоиться, не думать, вытянуться во весь рост, расправить усталые, стонущие ломотою члены – и заснуть.

Глава XXII
ПОПУТЧИКИ

Грач, выспавшись, проснулся голодным как волк, – втрое более голодным, чем был в момент, когда заползал в стог. Ему так неистово хотелось есть, что казалось даже: не поев, он не в состоянии будет двинуться с места.

Но на месте ничего не было, кроме сена. В карманах – тоже ничего, кроме оторвавшейся пуговицы. В кошельке, правда, еще двадцать пять копеек: можно купить хлеба. Но для этого нужна лавка, а в красноватом свете забрезжившего утра, видно ведь, и лавки нет-такое маленькое, ничтожненькое поселеньице. Хат десятка полтора, и все крытые соломой; соломой же закрыты от стужи окна: голь и нищета плачутся в глаза. В такой деревушке, наверно, и своего хлеба уже нет (такие никогда не дотягивают до нового урожая, с ползимы сидят на лебеде да на шелухе картофельной), а покупного – тем более. Показываться в такое селенье только риск, а выгоды никакой и ни в чем ждать не приходится.

Он пошел прочь, прячась за косогорами, торопясь миновать деревню раньше, чем начнет просыпаться в ней жизнь. И когда деревни не стало видно, выбрался опять на дорогу, зашагал опять прежним, ходким шагом: за ночь нога обошлась, хромоты не было. Дорога привела к реке, перебросилась через мост. Река была широкая. Бауман никак не мог припомнить, какая по Воронежской губернии протекает река. Латинские глаголы до сих пор в памяти, а вот своих, русских мест не знал и не знает, потому что ни в одном классе этого не учили. О Вятской губернии узнал, только когда попал туда в ссылку, а сейчас-в Воронежской-бредет, как слепой.

Встречных до сих пор не попадалось. Только за мостом нагнал старика нищего. Тоже, наверно, в стогу ночевал, потому что спина была вся в сене.

– Далеко ли бредешь, дед?

Нищий недоуменно оглянул Грача: откуда такой взялся ни свет ни заря на глухой проселочной дороге – барин барином? И прошамкал:

– В Задонск.

Он жевал сухую хлебную корочку. Грача затошнило: как-то сразу вернулись и голод, и усталость.

Задонск… Станции Задонск, кажется, нет. Должно быть, городишко этот отнесло в сторону, в самую глушь. Он спросил почти машинально:

– А сколько еще до Задонска?

Нищий посмотрел на снег, потом на небо. Небо было по-вчерашнему серое, затянутое снежными облаками.

– Бог поможет, завтра к вечеру можно в городе быть. Сейчас, как на шоссе выйдем, к Дону, я говорю, дорога будет хорошая, ровная дорога.

К Дону?! Эк куда занесло!.. Впрочем, так и быть должно. Задонск-стало быть, за Доном.

– А Елец где, дед?

Нищий дернул головой испуганно:

– Елец? Что ты! Христос с тобой! Далеко Елец.

Он пробормотал еще что-то и встряхнул на плечах мешок. В мешке хрустнуло. Корки хлебные? Корки ведь подают чаще всего в подаяние, в милостыню таким вот бродячим, когда они гнусят под окнами застуженными своими голосами: «Подайте Христа ради нищему, убогому!..»

Затошнило опять. Словно кто выворачивал наизнанку желудок. Ведь всего сутки какие-нибудь не ел… Это всё оттого, очевидно, что на ходу, в движении. И воздух такой – мороз, поле, лес…

– Хлеб есть, дед? Продай… на пятак.

– Хлеба? – Нищий воззрился на Грача и внезапно выставил палку, словно обороняясь: – Уходи от греха, лихой человек! Уходи, говорю, душегуб! Кри-ичать буду! Вона мужики на поле… Прибегут.

Он отодвинулся в сторону, прочь от дороги, в сугроб, и в самом деле разинул рот, широко, готовясь заорать благим матом, весь взъерошенный, колючий, патлатый.

Мужиками он пугнул нарочно: мужиков не было видно – по сторонам на белых буграх чернели одни вороны. Березовый, крестами изрезанный посошок дрожал в дряхлой руке; ничего не стоило взять за шиворот этого старого бродягу и высыпать из мешка столько набранных корок, сколько рука захватит. Идти до Задонска и дальше на голодный желудок, конечно, было немыслимо.

– Не дури, дед! – хладнокровно сказал Бауман, доставая из кошелька пятак. Я тебе не душегуб, а и вовсе доктор: лечу людей, а не гублю. И ежели мне захотелось, дорогой идучи, корочку пососать, так баламутить поэтому всю округу визгом никакого резону нет… Сыпь, я говорю, на пятак. Вот они, деньги… А иду я, может быть, святым на поклонение, по обету. Может быть, и пост поэтому держу.

Мешок был грязен, и корки бог знает какою рукою поданы и в каком соседстве засохли. Но Бауман со вкусом хрустел ими на ходу. Совсем иной стал ход с тех пор, как он прожевал первую черствую, щекочущую нёбо ржаную пахучую горбушку.

Нищий ковылял далеко позади. Бауман бросил его за первым же поворотом дороги. Он шел нарочно скорее, хотя спешить было ему не по силам, так как левая нога опять заныла, стала подгибаться на ухабах и спусках. Но старик не годился в попутчики; лучше, чтобы он и след потерял его, Баумана.

Шоссе, о котором старик говорил, оказалось действительно неподалеку. Но идти по нему было не легче: оно было разъезжено, и больная нога подвертывалась чаще, чем на проселочной, снегом заровненной, спокойной дороге.

Сколько прошел? Ни примет, ни признаков. Поля кругом, холмики и холмы; из-за холмов по левую руку нет-нет вырвется ледяной, недвижный поворот широкой реки: Дон, очевидно. Над головой по-прежнему серое-серое, непроглядное, неприютное небо. Часов нет, и никак не определить, далеко ли отшагал и намного ли отошло от утра к вечеру время.

Справа не раз, пока шел Бауман, взбегали на шоссе, выгибаясь, подъемом к мощеному настилу дороги, проселки. И где-то на конце их, далеком, горбились по косогорью, курясь скупыми синими дымками, избушки дальних деревень. Но на самом шоссе не попалось ни села, ни деревни, ни даже придорожной какой караулки. И людей за весь день не встретилось ни одного, кроме давешнего нищего старика. Только однажды далеко-далеко по-за Доном промаячил гуськом десяток чем-то груженных саней.

Внезапно в угон Грачу дошел неторопливый, размеренный лошадиный топот, повизгиванье скользящих на раскатах полозьев. Он оглянулся. Вихляя и ухая на ухабах, поравнялись с ним розвальни. Крестьянин в армяке, опоясанный красным широким поясом, пытливо оглянул Баумана на ходу, подозрительно хмуря густые заиндевелые брови, и, раньше чем Бауман успел раскрыть рот, чтобы поздороваться и спросить, вытянул кнутом мохнатую низкорослую крепкую лошаденку, гикнул протяжно и дико, – сани пошли вскачь.

Отскакав сажен на сто, крестьянин остановил лошадку и стал дожидаться шедшего следом нарочито замедленным и беззаботным шагом Баумана. Когда тот подошел, крестьянин спросил, голосом низким и хриплым:

– В Хлебное, что ли, барин?

Грач ответил без запинки:

– В Хлебное.

– К доктору – к Вележову, Петру Андреевичу?.. Садись, подвезу.

Бауман без колебания сел, сдвинул в сторону лежавший на дне розвальней, в сено зарытый мешок. Мешок сотрясся отчаянно. Грача шатнуло в сторону от пронзительного поросячьего визга. Крестьянин покосился на седока недовольно:

– Ты его, однако, не вороши. Волк, между прочим, поросячий голос за десять верст слышит.

– А разве тут волки есть?

Крестьянин повел глазами вокруг – по холмам, по открывшемуся опять слева ледовому простору Дона. За Доном черной стеной поднимался по крутогорью лес.

– Как волкам не быть? Жилья тут нет. Лес да овраги. А время-то – к вечеру.

Он подхлестнул лошадь. Поросенок хрюкнул, уже успокоенно, и замолк. Бауман спросил, устраиваясь поудобней на сене:

– Ты почему догадался, что я к Петру Андреевичу?

Крестьянин осклабился:

– А то к кому? Тут на сорок верст вокруг, кроме него, людей нет: мужики одни.

Помолчал, сплюнул:

– Хор-роший человек. Радеет о мужичке.

Бауман насторожился.

– Это… как же радеет? В каком смысле?

Крестьянин оглянулся и подмигнул многозначительно, будто намеком:

– Сами знаете! – И огрел кнутом лошаденку так озорно и круто, что она сразу рванула диким и корявым галопом. – Но, ты… покорная!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю